А время старится, течет, струится…
А время шло, и старилось, и глохло…
Б. Пастернак
А время старится, течет, струится,
и зыбким кажется, и тает на губах.
Еще строку, ведь я верну сторицей,
еще страницу – не земных ведь благ
прошу, в конце концов… О, эти лица!
Куда ты лезешь, глупый, чур тебя!
Тюрьма. Вокзал. Опять тюрьма. Больница.
И ласковые пальцы октября.
На ипподроме – флаги…
На ипподроме – флаги,
на ипподроме – вой…
Налей-ка мне из фляги,
пусти по круговой.
Куда вы мчитесь, кони,
копытами звеня?..
В прокуренном вагоне
везут, везут меня.
Сплетенье тел и линий,
последний поворот…
Как белый шепот, иней
промчится у ворот.
Я вижу, ясно вижу,
как будто подан знак:
не так я ненавижу,
не так живу, не так.
Нас не обманет финиш,
нам жить невмоготу…
Перила отодвинешь
и канешь в темноту.
Как строят дом, как разбивают сад…
Как строят дом, как разбивают сад,
немыслимым трудом, чудовищным упрямством,
в полночный час – одни – с прекрасным постоянством
всё в тот же стол – опять – потупив взгляд,
с сыновней ненавистью на губах,
с жестокой радостью – все вышли сроки! —
выводим мы губительные строки,
превозмогая свой недетский страх.
Я болен…
Я болен. Осенью ли, прозой
или стихами – все равно.
Заката предпоследний козырь
ложится на мое окно.
Иду ль куда – домой, из дома,
молчу ли, стоя у окна, —
не астма – смертная истома…
Окно. И за окном – стена.
В окне – фонарь, февраль, фрамуга…
Я болен, стало быть, здоров.
И рядом – ни жены, ни друга,
и ветер с четырех сторон.
…А снег коснется сонного окна,
и до окна уже не дотянуться.
И сада оголенная спина
тебя уж не заставит оглянуться.
Пока дышу – надеюсь…
Пока дышу – надеюсь.
Dum spiro spero. Но
смотри, как леденеет
прозрачное окно.
Уже по крестовине
прошелся раз, другой
обетованный иней,
благословенный мой.
Сентябрьские сроки.
Деревья в три ряда…
Роняет свет высокий
вечерняя звезда.
А осень безнадежно хороша!
А осень безнадежно хороша!
безукоризненна ее отделка.
Мелькнет в кустах оранжевая белка…
Что если вдруг – молчи, не лги, душа! —
вся наша жизнь такая же безделка,
как этот мертвый след карандаша?
Но на часах не двигается стрелка,
и так легко дышать… Но что ни шаг —
то тлен и смерть… Пустынная аллея.
Ни мертвый лист, ни беличьи следы
не трогают тебя, и ты стоишь, хмелея
от этой царственной, торжественной беды,
испытывая боль, почти блаженство…
В несбыточном плену у совершенства.
Искусства разветвленный ствол…
Искусства разветвленный ствол,
невидимых корней могучее родство.
Я – крайний лист на самой крайней ветке,
и кровь моя принадлежит листве.
Со мной в родстве бесчисленные предки,
и те, кто будет жить – со мной в родстве.
И смерть моя – умрет одно лишь имя
мое – и жизнь принадлежат не мне,
но тем, другим, – да будет свет над ними! —
сгорающим в божественном огне.
ИЗ СБОРНИКА «ПОСТСКРИПТУМ»
Смерть, как парус, шумит за кормой…
Г. Иванов
Каждый день – одно и то же…
Каждый день – одно и то же:
трудно жить в краю чужом,
даже в зной – мороз по коже,
будто в погребе сыром.
Дом уснул, и дверь закрыта.
Как же нам с тобой уснуть?..
Даже если жизнь разбита,
говори мне что-нибудь.
«Крапива» – красивое слово…
«Крапива» – красивое слово.
Кругом – лопухи, лебеда…
А в небе – из льда голубого —
шальная стояла звезда.
Стояла над домом и садом,
и в лунном ее забытьи
все то, что казалось нам адом
(свети, дорогая, свети!) —
невнятные шорохи, звуки
бессмысленной жизни земной
в преддверии долгой разлуки
наполнились вдруг тишиной.
Мы завершаем жизни круг…
Мы завершаем жизни круг,
глядим по сторонам тоскливо
и говорим себе: «А вдруг?»,
и в небо смотрим боязливо.
Никто не хочет нам помочь:
мы все умрем через мгновенье…
Я б не роптал на провиденье —
когда б не тьма, когда б не ночь,
когда б не страх исчезновенья.
Мне имени не вспомнить твоего
I
Мне имени не вспомнить твоего,
я выдумал тебя, ты мне приснилась…
Должно быть, так в кошмарном, диком сне
рождается какой-то светлый образ
и мучит нас…
Я выдумал тебя.
Ты мне приснилась. Даже – голос твой.
Теперь я часто думаю: в тот вечер
не ты, но некий ангел в синих джинсах
с растрепанными ветром волосами
явился мне. Не вспомнить, не узнать…
Так сладко было трубку поднимать
и пить твой голос…
Может быть еще
мы встретимся. Не знаю. Всё бывает.
II
Мне имени не вспомнить твоего,
я выдумал тебя, ты мне приснилась…
Но если ты – лишь сон, то сделай милость,
приснись еще раз – только и всего.
Мне от тебя не нужно ничего.
Достаточно того, что волшебство
в моей душе навеки утвердилось,
достаточно того, что ты светилась
в двух-трех шагах от сердца моего.
III
Мне этот сон еще не раз приснится…
Скажи мне, кто ты – ангел, серафим,
исчадье ада, грешница, блудница?
Мне все равно – за голосом твоим
и в ад пойду – не страшно заблудиться.
Окно открыто. – Кто там? – Никого!
Как будто сердце, вздрогнув, раскололось…
Мне имени не вспомнить твоего.
Я только голос помню. Только голос.
Поэт
В его бокале лето тлело,
и отражался Млечный путь, —
уже чужим казалось тело,
и тяжко подымалась грудь.
Уже закат безбрежно-красный
сквозь стекла виделся ему, —
в глазах горел огонь ужасный,
и звезды строились в тюрьму…
На то и созданы поэты,
чтобы навзрыд писать о том,
как долго дотлевало лето
в бокале пенисто-пустом.
Две женщины за шахматной доской…
Т. Т.
Две женщины за шахматной доской.
Одна из них берет ферзя с тоской
и ставит мат другой, а та, другая,
глядит на доску, ничего не понимая.
Две женщины. Старинная игра.
Я вижу в зеркале двойное отраженье.
Одна из них была мне, как сестра,
другая – как надежда на спасенье.
Две женщины. Обманутый король
уже предчувствует с обеими разлуку,
целует в лоб одну, забыв про боль,
и у другой – в дверях – целует руку.
Я получил твое письмо…
Л. Т.
Я получил твое письмо
и положил на хранение в книгу,
которую так любил Аполлинер, —
«Жюльетту» Маркиза де Сада…
Мы встретились в конце сентября.
Осень наклонилась над городом,
как одинокий пьяница над стаканом вина.
Так уже было однажды в детстве.
Помнишь? Деревянные заборы, костры…
Мы не заглядывали в будущее —
просто ели мороженое, пили горячий чай.
Памяти О.М
Желтый пар петербургской зимы…
И. Анненский
О, эта каменная желтая бравада!
Широких улиц темный разговор…
Из проруби времен, из третьей песни «Ада»
он выбрался – с трудом – на гибельный простор…
Над Петроградом медленные ночи,
и волосы Невы по каменным плечам
разбросаны…
В траве ржавеют изумруды…
В траве ржавеют изумруды,
и ласточки не вьют гнезда.
Над чернью мельничной запруды
зажглась вечерняя звезда.
Мигают пристальные свечи,
и уж совсем по-человечьи
гримасничают зеркала…
Всю ночь звонят колокола.
Печаль, печаль – в любом аккорде…
Ах, если бы зима сугробы намела,
как у Феллини в «Амаркорде».
Стихи с немецкого перевожу…
Стихи с немецкого перевожу,
скорее, просто время провожу;
над каждой буквой долго ворожу.
Коль друга нет – готов любить врага!
В Германии теперь лежат снега.
С утра – метель, а к вечеру – пурга.
Окно замерзшее, трагический узор,
а все-таки притягивает взор…
Мальчишки с санками бегут на косогор.
Им весело…
Такие, брат, дела.
Так дерево, сгоревшее дотла,
теперь – всего лишь пепел, лишь зола,
и, право, в этом я не вижу зла.
Это – белая мгла, это – черная дрожь снегопада…
Это – белая мгла, это – черная дрожь снегопада,
это – злая зима, отчего же ты так весела?
Я тебя высекал, как огонь, говорила: «Не надо!»,
говорила: «Не трогай!»… Гортанью (опять эта мгла!..),
горсткой праха – губами клянусь: где бы ты ни очнулась,
где бы ни очутилась, о чем бы ни вспомнила вдруг,
я твой вечный должник, я твое одиночество улиц,
я такое встречал лишь в глазах сумасшедших старух.