Освобождение Агаты (сборник) - Веселова Наталия 3 стр.


Дома жилось не лучше. Валя надоела ему необратимо. (Застенчиво грезя о бурных связях с экстатически твердящими «Ты пророк! Я тебя недостойна!» поклонницами, он изменил ей за все время только один раз, с возрастной поэтической дамой, имевшей слишком поздно рассмотренный завитой парик на коротко стриженной седой голове – а больше ни одна не захотела.) Дочку Долю Поэт любил, разумеется, – но несколько отвлеченно, потому что инстинктивно ждал и искал в ребенке продолжателя и выразителя своих пошатнувшихся чаяний, но было сомнительно, что девочка однажды в должный час подхватит родительское знамя: не для слабых девичьих рук его тяжелое древко, смутно чувствовал ощутимо разочарованный отец. Он, конечно, безотказно водил дочь в недалекий детский садик, покупал ей мороженое на сэкономленные копейки, атавистически волновался, когда она вдруг заболела старинной и оттого страшной скарлатиной, от которой умерла в детстве сестра его смутно помнившейся бабушки; впрочем, когда выяснилось, что современная скарлатина совсем не опасна, сразу успокоился. И, в конце концов, он легко мог представить себе такую же кипучую жизнь – но без дочери Долорес… Нелюбимая же Валя была необходима – и это Поэт безжалостно осознавал. Пусть он презирал ее за то, что под многозначительной тихостью и чистотой юности, поманившей его когда-то обещанием свежего и сильного обожания, оказалась обыкновенная безликая никчемность. Пусть ему претило в ней ее жалкое самоуничижение, отсутствие любого самостоятельного смысла, пустота, которую он когда-то мечтал наполнить – собой. Пусть наполнить не удалось, потому что наполнять было нечего, слишком уж скудельным оказался сей сосуд… Но, пока она была у него, была вместе с девочкой Долечкой, он знал, что не сдастся. Не сдастся хотя бы ради той огромной и грозной надежды, которая когда-то столкнула их – случайные листики, мотаемые вихрем Истории, у Казанского собора в прохладный августовский денек…

И поэтому, когда наутро Лупоглазый, неубедительно растягивая губы в скупой песьей улыбке, вошел в мешковатой бирюзовой форме и на затылок сдвинутой шапочке к нему в палату, Поэт обрадовался: улыбка явно предназначалась кому-то, кто уже догонял доктора, – а в коридоре робко постукивали женские каблуки…

– Вот и супруга ваша, – бодро доложил врач, не поздоровавшись. – Раньше обхода пришла, оцените… – Обернувшись, он хрипловато бросил назад: – Только недолго на первый раз, хорошо? – и отстранился, давая дорогу.

На миг притиснув врача к стенке, в палату почти ворвалась высокая длинноволосая женщина в темно-синем платье до колен и с короткими бусами из ровных серых жемчужин.

– Вася… – срывающимся голосом прошептала она, прежде чем броситься к постели. – Слава Богу… – и подавила рыдание.

Женщина эта была ему абсолютна незнакома. Поэт мог поклясться, что никогда раньше ее не видел.

Глава 2

Old MacDonald Had a Farm[1]

Частных учителей приглашают к двум видам учеников: более или менее способным, но нуждающимся в твердой руке для поддержания на спокойном пятерочном уровне, и тем, которым пожизненно вызывают «скорую помощь», как инвалидам детства, подверженным постоянным смертельно опасным приступам. В этой категории встречается немало потенциальных гениев, у которых одна половина мозга, отвечающая за техническую или же гуманитарную сторону человеческой жизни, словно обесточена, как половина квартиры, когда в электропакетнике один из в норме торчащих вверх рычажков с тугим щелчком падает – и это означает, что пробки вылетели. На одной половине дома как ни в чем ни бывало болбочет у сына телевизор и подвывает у хлопочущей мамы посудомойка на кухне, – а на другой в сумрачном папином кабинете навечно погас экран компьютера с только что вдохновенно начертанной, но еще не сохраненной формулой нового топлива для межпланетных кораблей… Другими словами, если человек по-русски читает по слогам, а английский алфавит в выпускном классе видится ему не более ясным, чем арабская вязь, то нет никакой гарантии, что на первом курсе физтеха он не изобретет машину времени; а если его математические познания трагически оборвались на так и не освоенном квадратном корне, то общество вовсе не ограждено в будущем от двухтомного продолжения «Евгения Онегина»… Впрочем, существует и третий, аварийный вариант. Это отягощенный родительскими грехами всех видов ребенок, который лет двадцать назад специальной медико-педагогической комиссией был бы навеки причислен к беззаботному племени дебилов и после окончания условной школы, дипломатично называемой «вспомогательная», обречен до смерти клеить белые коробочки (что, в общем-то было бы по отношению к нему и справедливей и гуманней, тем более, что и коробочки государству тоже нужны). Но восторжествовавшая в девяностых агрессивная демократия решительно воспротивилась такому тоталитарному произволу, и начала требовать на упомянутом заключении, кроме подписей врачей и педагогов, еще и подпись родителей – ну, а чтобы поставить таковую, они и сами должны сначала рехнуться. Ведь если ребенок не мычит, а разговаривает, пусть даже параллельно и пережевывая одному ему известную вкуснятину, и самостоятельно находит туалет, где ухитряется спустить за собой воду, то ни один в своем уме родитель не вычеркнет его собственной рукой из списка небезнадежных. Оставит хоть один шанс на почти человеческое (ведь и в поведении официально здоровых людей часто приходится на что-то закрывать глаза), очень напоминающее полноценное будущее. Вот и ходят к нему до глубокой ночи, сменяя друг друга на посту, как бойцы Кремлевской роты у Вечного огня, жадные репетиторы уже по всем предметам, кроме разве что физкультуры. Все они прекрасно знают, что ученик их, в принципе, необучаем, да и речь-то идет не о том: не обучить, а вытянуть на желанную тройку, – и хорошо, если родители тому не препятствуют…

Но ведь нет же! Была, например, у Полины девочка, словно сошедшая с полотна придворного мастера девятнадцатого века, – и одевала ее мама соответственно, в розовые шелка с кружевами, а в конфетные ушки вдевала бриллианты… Все у нее было – и сверкающие золотом локоны до копчика, и тонкая кунья бровь, и будто искусно выведенные эмалью нечеловечески синие глаза в аккуратных стрелках ресниц… – не было только мозгов. Если девочку сажали – она сидела, пока не падала, если ставили перед ней тарелку – отрешенно ела, а унитазом пользовалась по условному рефлексу, точно так же, как ее собственная британская кошка, раз и навсегда приученная к лотку. Четыре раза в неделю в течение получаса Полина водила ее безответной рукой, все время норовившей выронить авторучку, по тетрадным клеточкам, произнося вслух заданные на дом простые английские предложения, а на вторую половину урока запускала диск с несколькими английскими песенками – и можно было спокойно расслабиться за чашкой кофе, равнодушно наблюдая, как в гладких непроницаемых глазах ученицы исподволь нарастает некая тупая озадаченность. «Моя знакомая по фитнесу тоже пригласила к своей дочке репетитора! – горячилась после урока ее моложавая мать с пластмассовым от бесконечных подтяжек лицом. – Занимается с ней всего полгода, а девочка уже стрекочет по-английски, как сорока, – не остановишь. А вы, Полина Леонидовна, у нас третий сезон, а у Заиньки все еще тройки в четверти!». Если бы Полина была по-настоящему честным человеком, то следовало бы твердо ответить, глядя в глаза этой старой, прошедшей огонь и воду и мечтающей о медных трубах суке, что нельзя в конце пятого десятка зачинать детей от кого попало в пробирках, да выращивать их потом в своей истощенной абортами бесплодной утробе в компании двух-трех засохших трупиков предусмотрительно редуцированных сестренок. «А коли родила да кормишь, – гаркнуть под конец так, чтобы у той в лице мелькнула осмысленность, – то ты не англичанок-математичек ей, дура, нанимай – дефектологов! Потому что она у тебя по-русски знает меньше слов, чем людоедка-Эллочка!». И швырнуть бы что-нибудь шумное, да дверью грохнуть… Ага, и четверть месячного заработка долой. «У каждого свои способности… – понижает голос до бархатности Полина.

– У кого-то к языкам, как у той девочки. А у кого-то… – бросает выразительный взгляд в открытую дверь, за которой неподвижно, как кукла Мальвина, сидит на диване среди десятка вышитых подушечек Заинька, – способности запрятаны глубже… И лежат где-то в другой области… Но, поскольку школу закончить все-таки надо…».

Через пять минут в Заинькином дворе Полина с привычным и все чаще оправдывающемся этой зимой страхом поворачивает ключ зажигания в едва живой отцовской «шестерке». Машина болезненно вздрагивает всем своим чуть теплым телом и удивленно вскрикивает, как женщина, наступившая на осу. А магический ключ, будто бор в огромном пульпитном зубе, вызывает у нее длинную ознобную дрожь и каскад надрывных стонов… В общем, на следующий урок Полина бежит пешком, опасно оскальзываясь на обледенелых дорожках и уже бесчувственными пальцами без перчатки прижимая к щеке холодный, как пистолет Макарова, мобильник: «Да, да, опять сдохла… Нет, вообще не схватывается… А хрен ее знает, жужжит, как навозная муха, и все… Да как я вам ее пригоню – на себе принесу, что ли…».

На последнем уроке ее напоят, накормят и обогреют – хотя никакой пользы она и там никому не принесет. То есть, добросовестно сделает домашнее задание за Петю – именно так зовут уже не маленького, но всегда испуганного казашонка. Глаза мальчика природа словно срисовала из эпического произведения, созданного на мультипликационной студии Казахской ССР, – именно такими там гордо смотрели национальные кони: вроде бы и традиционно раскосыми, но в то же время дикими и громадными. Его мать, сорокапятилетняя белокожая, скуластая, светло-рыжая сибирячка под два метра ростом, давно разведясь со случайным плюгавым азиатским отцом своего ребенка, растила его с помощью старшего сына – ни разу не показавшегося при Полине владельца одного из крупных успешных телеканалов. Помощь оказывалась исключительно материальная, уродливо щедрая, немало озадачивавшая и саму принимающую сторону. По необъятной, как родные просторы, квартире, отделанной малахитом и уставленной мраморными амурами, по наборному паркету, среди мебельного рококо и технических чудес, бродила, как снежный человек по Забайкалью, огромная женщина в серых валенках на босу ногу, в теплой ночной рубашке нежно-голубого цвета и с блестящими, будто ромашкой крашенными, но на самом деле нетронутыми волосами, раскиданными без унизительного участия расчески поверх оренбургского платка, покрывающего круглые мощные плечи. Не имея вообще никакого образования, эта женщина была так умна, что Полина со своими двумя высшими гуманитарными перед ней неизменно терялась. Возможно, этой сибирячке с пронзительным взглядом отсутствующие университеты вполне заменила исключительно счастливая наследственность: деда Анны Георгиевны раскулачивали не как всех, а дважды. Первый раз почти законно, в черноземной полосе России, где отобрали племенное стадо и несколько гектаров плодоносных садов и пашен, а второй – в сибирской тайге, через три года после того, как оставили с беременной женой и пятью детьми прямо на шпалах Транссиба – просто выгрузили из товарного вагона, в чем были, в девственный снег под кедрами и, весело гуднув, отправились дальше… Обучением бедного Пети ни работодательница, ни репетитор особенно не заморачивались, без слов договорившись о его полной бесперспективности, – им было просто интересно друг с другом. После урока и до полной темноты они часто просиживали на кухне за обширным столом из диковинной пестрой яшмы, раздвинув локтями грязные золотые вилки и севрского фарфора тарелки с засохшими объедками, и философствовали, прихлебывая травяной чай с деликатесным домашним растегаем. Обе, каждая на свой лад, дивились на сидящее напротив диво дивное: одна – на оживший в центре Петербурга идеальный, будто только что из поэмы, некрасовский типаж, а другая – на впервые подпущенного на близкое расстояние дотоле неведомого зверька под названием самка русского интеллигента. И две далекие друг от друга, как Петербург и Сибирь, женщины удовлетворенно убеждались всякий раз, что во всех мнениях вполне меж собою сходятся, хотя и разными путями добираются до одной и той же неистребимой сути вещей…

Был у Полины и третий ученик, и четвертый, и пятый… Легка жизнь домашнего учителя! Доход в полтора раза больше чем у школьного, а нагрузки и нервотрепки меньше раза в три, причем, ответственности практически никакой. Зато никакой и пенсии – так ведь до нее еще неизвестно, в наших условиях доживешь ли… На этот заманчивый путь встала Полина Леонидовна невзначай: когда очень болел перед смертью ее старый папа, представитель редкой, как белый воробей, популяции отцов-одиночек, брошенных ветреными женами, она должна была разорваться между ним и бескорыстно любимой работой в средней английской школе. Но оказалось невозможным совместить ее с бесконечными дневными поездками с папой по уникальным специалистам и труднодоступным, как гора Эльбрус, процедурам, призванным лишь продлить ему мучительное существование, с редкими анализами, которые нужно было многократно лично отвозить в далекую, чуть ли не подпольную лабораторию… Но, главное – не хотелось поступаться последним общением с родным человеком, иначе обреченным вечно сидеть под колючим пледом в одиночестве, в высокой и темной, как готический собор, квартире среди пыльных портьер, под арочными сводами заплесневевшего потолка… Сидеть и думать о том, что жизнь, вроде бы, и не начиналась (все думал – вот выращу дочку, образование ей дам, тогда уж и для себя…), а уже неумолимо заваливается за низкий горизонт, как похожее на подгнившую хурму в ледяном мху морозилки зимнее питерское солнце тихо скатывается куда-то за край заставленного аптечными склянками старинного широкого подоконника…

Тогда Полина и бросила изнурительную школу, перейдя на торную и надежную стезю частного репетиторства: думала, временно, но оказалось, навсегда. Когда, отплакав положенное по отцу, она вознамерилась вернуться на былую работу, то, уж собрав нехитрый пакет документов, вдруг призадумалась: ей остро вспомнился резкий, как кинжальный удар, грохот будильника, врывающийся в половине седьмого утра в ее только-только укрепившийся и повернувший на интересное сон, смазанные лица подростков, традиционно видящих в учителе подлежащего изничтожению врага, дружный, крепко споенный педагогический коллектив, где даже физруками работают две одинаковые блондинки в ярко-фиолетовых костюмах, пыльный ворох ненужных в мире абсолютно никому, но обязательных для заполнения бумаг, стопки идиотических методичек, свое собственное очень точное школьное погонялово «Коряга»… И решила не особенно торопиться с возвращением блудной дочери.

Полине исполнилось тридцать два, она была стандартно некрасива, искусственно дефлорирована под местным наркозом, чтобы не позориться на медосмотрах (зато уши сохранила девственными, убоявшись кровавой процедуры прокалывания), избыточно для женщины умна, более или менее равнодушна к нарядам и косметике (хотя одевалась нарочито элегантно), и наркотически зависима от художественной литературы. Ученики обидно прозвали англичанку Полину Леонидовну Корягой с полным основанием: весь склад ее сухого угловатого тела, общий ритм скупых движений, грубые и жесткие, полумужские черты бледного лица, обрамленного гладкими пепельными волосами с ранней проседью, – все это сразу приводило на ум одиноко торчащую из болота высохшую ветвь погибшего дерева. Когда Полина была и сама собой отчего-нибудь недовольна (а к собственной персоне относилась интеллигентски-взыскательно), она мысленно обругивала себя именно этим нехорошим словом: «Ну, Коряга ленивая, ты так и намерена жить среди любимой болотной тины? На ремонт подвигнуться не желаешь?». И подвиглась, и погода прожила, как кот на гноище, и в результате осталась на сверкающем паркете слегка ошарашенная: неужели это вот все – для нее одной?

В незапамятные времена сюда в качестве подселенцев подсунули ее тогда еще ненадолго женатых родителей. Во второй, большей комнате жили две старушки-близняшки, родившиеся там же в последней, уже не очень благополучной четверти девятнадцатого века. Квартира изначально была, как они всю жизнь помнили, шестикомнатной и принадлежала их строгому мундирному отцу, путейскому инженеру. Там все обстояло основательно, как и полагается в порядочных домах: имелись две расторопные горничные, душевная няня в кокошнике и в рюмочку затянутая гувернантка – а так же целых два целомудренно незаметных, но размером с жилую комнату санузла в разных концах квартиры: один, в белоснежном сияющем мраморе, – господский, другой, с замечательными медными рычажками и кранами – для капризной городской прислуги. Последнее обстоятельство и позволило озабоченному квартирным уплотнением гегемону запросто, как ножницами, раскроить бывшее родовое гнездо на две неравные части: одна, с выходом на черную лестницу, сохранив четыре комнаты и медные рычажки, так и жила свой долгий век коммунальной; другой достались две, плюс беломраморные удобства, и она со временем возвратилась в благородное семейство отдельных квартир. Когда, почти через сто лет после общего дня рождения, сестры-близнецы, прожившие всю жизнь нераздельно, будто были не простыми, а сиамскими, умерли в один пусть не день, но месяц, их комната, отошедшая Жакту, подлежала коммунальному заселению вновь. И вот тут Полинин родитель, покинутый муж и ответственный отец, отбросил присущую ему всегда кротость и непредсказуемо взбунтовался. Выяснилось дотоле неизвестное обстоятельство: он и его ребенок, оказывается, – разнополые! И им законодательно разрешается претендовать на освободившуюся площадь! А Полинин папа, как оказалось, ответственный не только отец, но и работник! В общем, комнату они получили в наследство от покойных инженерских дочерей вместе с антикварной мебелью, бронзовой настольной лампой, изображавшей лесную деву с очаровашкой-олененком у ног, и хитро обнаруженным девочкой-резвушкой тайником под обоями. Из тайника, правда, достали не шкатулку с бриллиантами, а всего лишь связку коричневых от времени скучных писем, писанных неизвестно кем неизвестно для кого и не содержавших ровно ничего ни таинственного, ни романтического, – так что оставалось только удивляться тому, что их так основательно припрятали. В перестройку квартиру предусмотрительно приватизировали, а после смерти отца никому не нужная, одинокая домашняя учительница Полина Леонидовна осталась бродить по теплым гулким комнатам, постукивать неброско налаченными ноготками по бело-синим изразцам случайно за целый хлопотливый век не пострадавшего четырехметрового камина и удивляться непрактичной расточительности мировой судьбины. Она знала, что некоторые из ее бывших школьных учеников, коренных петербуржцев, живут в историческом центре с мамой, папой и двумя братиками в узких, как трамваи, комнатах и не мечтают о лучшей доле; что иные и вовсе стоически ездят в престижную гимназию из окраинных пятиэтажек, тесно и жестоко заселенных никому не ведомой питерской беднотой; прекрасно понимала, что вопреки всякой справедливости единолично владеет своими светлыми высокими палатами, не снившимися во время оно и боярскому терему… Здесь бы звучать золотому детскому смеху, сбивчиво топотать коротеньким неумелым ножкам… И зачем ей эта кухня размером с бальный зал, если не готовить здесь завтрак, обед и ужин для большой дружной семьи, а лишь разогревать в микроволновке унылые синтетические котлеты? Ей даже завещать это недвижимое богатство, за которое нашлись бы желающие и отравить, и зарезать, – некому, некому, некому… Впрочем, завещаешь – и действительно зарежут…

Назад Дальше