Освобождение Агаты (сборник) - Веселова Наталия 4 стр.


Однажды осенью позвонило агентство по подбору домашнего персонала, где давно невостребованно пылилась на всякий случай заполненная Полиной анкета. Предлагались регулярные уроки английского у девочки семи лет и, пару секунд незаметно поколебавшись, Полина решила заткнуть ею внезапную финансовую дыру, зиявшую на месте без предупреждения отданного в дорогое закрытое заведение ученика.

Дверь открыл пожилой бородатый дядечка в женской шерстяной кофте а ля академик Сахаров, а из-под его крендельного локтя с недоверчивым любопытством глядел сквозь каштановую челку диковатый, как у Маугли, круглый, редкого орехового цвета глаз. Приличность любого работодателя определялась, в числе других, маловажных факторов, и одним наиболее веским: поят или не поят чаем-кофе, и что к напитку предлагают. Бывали семьи, где на просьбу о невинном стакане воды, чтоб запить таблетку от головной боли, давали полчашки, которую разрешалось быстро выпить на кухне под пристальным взглядом хозяйки, – и создавалось полное впечатление, будто мамаша ученика боится, что учительница эту чашку украдет. В других домах насильственно кормили полным обедом из первого, второго и третьего, кланяясь, умоляя не побрезговать, и обидчиво поджимая губы, если англичанка была сыта. Наиболее нормальными местами считались у Полины те, где попросту приносили к рабочему столу добрую кружку кофе со сливками и могли пожертвовать несколькими хрустящими печенюшками. Бородатый «Сахаров» оказался как раз из таких, назвался Константином Павловичем и Леночкиным дедушкой, а с учительницей пожелал предварительно конфиденциально побеседовать. Это было, в общем, неплохо – по крайней мере, появилась возможность узнать, чего же именно хотят от нее в этом доме: твердой тройки в году или высшего балла на вступительных в Кембридж.

Константин Павлович долго и занудливо-профессионально готовил кофе, говорил поставленным преподавательским баритоном (да и являлся профессором какого-то технического, в расчет Полиной не принятого института), а историю рассказал малоприятную и легкой наживы не сулящую. Его давно не любимый, последовательно поправший одно за другим все отцовские чаяния сын лет восемь назад случайно перепихнулся (так и сказал, даже Полининой внушительной камеи под кружевным воротничком стерильно белой блузки не постеснялся) с юной наркоманкой, дочкой маргинальных родителей, и думать об этом, естественно, позабыл на следующее же утро. И напрасно, потому что наркоманка, пребывая в ином, не каждому доступном мире видений, о своей беременности догадалась только, когда у нее начались преждевременные роды. Но, родив ребенка, она неожиданно встала на трудный путь исправления, ощутила дотоле неизвестную ей ответственность и даже предпринимала какие-то неубедительные действия, со стороны напоминавшие воспитательный процесс, – а именно, дав ребенку имя, определила его в круглосуточный ясли-садик и целых семь лет не забывала брать оттуда на выходные. Но три месяца назад была убита в бытовой драке пьяным сожителем. Никого из живых безработных родственников упавшая на Землю по недосмотру девочка Лена не заинтересовала, зато неравнодушная директриса интерната сумела разыскать ее биологического отца. Разысканный отец, непонятно чего устрашившийся, бросился за помощью к собственному, уже лет пять не навещаемому. Захотел было Константин Павлович от всей этой неприятной истории загодя отмежеваться, но дрогнуло мягкое стариковское сердце: представился какой-то там солнечный лучик в недрах одинокой темной квартиры, загроможденной вековыми накоплениями мебели, и еще что-то столь же сентиментальное, вроде лесного ручейка в дремучей чаще. Закончилось тем, что уже отданную в школу-интернат внучку Леночку теперь на выходные забирает он сам, да еще берет ее домой в среду, выходной свой день, когда у него нет в институте лекций… Девочка, конечно, запущенная («Дичок такой, понимаете?» – благодушно улыбнулся разомлевший дед), но он задался целью бережно ее выправить и вернуть в мир хороших людей полноценным членом общества, для чего первым делом остриг ей волосы, а вторым – пригласил репетитора по английскому.

…У старика Макдональда была ферма, на которой он развел кучу живности. Имелись у него куры, то здесь, то там издававшие почему-то воробьиное «чик-чик» вместо законного кудахтанья; утки его, тоже повсеместно, перешли почему-то на лягушачье кваканье, а уж свиньи изъяснялись и вовсе невразумительным «хоньк-хоньк»; только коровы невозмутимо тянули свое интернациональное «му-у» – в общем, весело, должно быть, жилось шотландскому старикану.

– Неправильно, неправильно! – горячо настаивала Леночка, чуть ли не со слезами на глазах. – Утка говорит «кря-кря»! А свинка – «хрю-хрю»! Нам Наталья Ильинишна говорила! – то была, вероятно, ее маленькая истина последней инстанции, за которую заставлял цепляться дремучий инстинкт самосохранения.

– Она рассказывала о русских свинках и уточках, – терпеливо разъясняла Полина в тысячный раз. – Английские кричат по-другому…

Она вновь нажимала кнопку музыкального центра.

– Old Macdonald had a farm, – несся бодрый бесполый голос, – Еа-еа-уо-о… And on his farm he had some chicks… Ea-ea-yo-o… With a «chick-chick» here… And a «chick-chick» there… Here «chick», there «chick», everywhere «chick-chick»[2]…

Про Макдональда Леночка вполне понимала: это была такая замечательная, совсем не похожая на интернатскую, столовая, где в больших цветных коробках, кроме булки с котлетой и картонного кармашка с вкусным жареным картофелем, лежала еще и маленькая симпатичная игрушечка. И котлета была даже очень ничего себе, с густой желтой подливкой и зелеными листиками. Она тоже имела свой персональный картонный домик. Все эти звери нужны Макдональду, чтобы делать из них котлеты, – понятно, что зверей у него было много: вон, сколько людей в столовой, и все едят котлеты… В «Макдональдс» Леночку водил дедушка Костя два раза в неделю – в среду и субботу, поэтому, когда кончалась среда, она сразу же начинала ждать субботу, а когда кончалась суббота, то сразу же начинала ждать среду. У нее теперь было, чего ждать. Другие дети – те, что поглупее – ждали своих мам. Мамы к ним никогда не приходили, а они все равно ждали. Леночка была умнее их и давно поняла, что мама к ней больше не придет, и ждать ее – просто глупо. А вот дедушка Костя – тот приходил, значит, его и нужно было ждать. В результате, другие ждали напрасно, а Леночка – нет. Вот какая умная была девочка Лена. Поэтому и песенку про старого (наверное, такого же, как дедушка) Макдональда она слушала с удовольствием, хотя звери в ней и разговаривала неправильно. Правда, это все, что ей было в песенке понятно. Там вообще все слова были неправильные. То есть, когда Полина Леонидовна объясняла, то Леночка сразу понимала – не дурочка же. Но, когда учительница уходила, Леночка быстро все забывала, и на следующем уроке уже совсем ничего не помнила. Полина Леонидовна пыталась включать и какие-то другие песенки, но те были совсем неинтересные, потому что в них ничего не говорилось про столовую дедушки Макдональда. Когда вдруг звучала не та мелодия, Леночке сразу хотелось плакать и кричать – слезы так и брызгали:

– Я хочу «Макдональдс»! – рыдала она, нетерпеливо подпрыгивая вместе со стулом. – Там про игрушки!

И Полина Леонидовна сама начинала напевать:

– Old Macdonald had a farm… Еа-еа-уо-о… And on his farm he had some pigs[3]…

Лена узнавала последнее слово и с восторгом кричала:

– Хоньк! Хоньк! – и хлопала в ладоши…

Она от рождения страдала дебильностью. Полина не очень разбиралась в дефектологии и не знала – легкой, средней или тяжелой степени. Во всяком случае, в голове ребенка словно присутствовала огромная засасывающая дыра, прямым сообщением с пустотой. В памяти девочки не удерживалось ничего, кроме того, что периодически застревало там благодаря условным и безусловным рефлексам. Говорила она примерно так, как это свойственно щебетливым четырехлетним детям, только, в отличие от них, никогда не являла шквального любопытства по отношению к окружавшим ее невероятным предметам и явлениям, ни разу не задала хрестоматийного детского вопроса «Почему?». Ее ничто в этой жизни не удивляло, а все радости сводились только к гастрономическим: дедушка Костя и Полина Леонидовна, каждый со своей стороны, олицетворяли собой жирные котлеты в прелой булке из знаменитого ресторана быстрого смертоносного питания. Один ее туда водил, другая – учила воспевать… Тут она достигала нерушимого потолка своего абстрактного мышления и, строго говоря, Полине давно пора было набраться храбрости и отказаться от странных, словно в тумане протекавших уроков… И больше никогда не увидеть Константина Павловича в вязаной растянутой кофте – благодушного дедушки… Ему все равно очень скоро пришлось бы осознать происходящее в полной мере: пока на уроках письма в школе-интернате дети, с Леночкой в числе других, еще только пыхтели, выставив напряженные язычки, над косыми палочками в прописях, не так бросалась в глаза общая отсталость внучки, которой заведомо не предстояло легко управляться ни с буквами, ни с цифрами. Про английский язык и вовсе не приходилось заикаться, потому что под словом «язык» Лена понимала только тот розовый кусочек, увы, несъедобной колбаски, что мокро болтался у нее во рту. Английский – это был чей-то чужой язычок, и до него она не имела ровно никакого дела… Все это дедушке Косте предстояло объяснить на пальцах, потому что для него, рассеянного ученого из старых советских комедий, разницы в четырех- и четырнадцатилетних девочках, собственно, не было никакой: то и другое обозначалось словом «дети», чье дело – «играть в куклы» и «хорошо учиться», а задумайся он невзначай о нюансах того и другого – и, пожалуй, встал бы в тупик…

Да, бесповоротно уйти и больше не сидеть с ним до ранней ночи на кухне, когда Леночка давно смотрела на цветастых подушках свой очередной макдональдсовый сон. Не слушать его бесхитростные в извечном мужском желании произвести впечатление на слабую женщину рассказы о героической флотской юности. Не учить его правильно варить кальмара, чтобы он не оставался после трехчасового кипячения загадочно жестким. Не прощаться потом в темноте у машины сначала под влажным листопадом, а потом под теплой кружевной вьюгой. Не ходить в воскресенье после урока с ним и Леночкой на горку, не ловить ее внизу, горячую, визжащую и хохочущую, потерявшую в пути свою ледянку и оттого съехавшую на животе. Не слышать, как она бежит внутри квартиры на дверной звонок, заливисто крича: «И-э, и-э, ё-оо!». Не отругиваться на катке от чьей-то строгой бабушки, значительно выговаривающей Полине у бортика: «Следить надо за своим ребенком, мамаша, чтобы он других детей не толкал!». Не представлять себе по ночам, лежа под темными сводами недоступного потолка, что вот возьмут они как-нибудь – и заживут втроем счастливо, не хуже других, – и Леночка либо внезапно выздоровеет, либо постепенно выправится, не по науке, так по любви… Вот и отвечала с самой искренней улыбкой Полина Леонидовна Константину Павловичу звенящей морозом ночью в его дворе у медленно прогревающейся «шестерки»:

– Нет, особых способностей к языкам я у Лены пока не замечаю. Значит, они лежат в какой-то другой, пока неизвестной области. Но, поскольку школу закончить все-таки нужно…

Он робко похлопывал учительницу по руке, радуясь, что она без перчатки, и вовсе не догадываясь о том, что перчатка была удалена злостно и преднамеренно – именно ради вот этого мимолетного прикосновения:

– Но ведь вы же поможете? Тогда на будущий год мы подумаем о том, чтобы перевести Лену в нормальную школу, может быть, гимназию или там лицей…

«Мы, – упоенно шептала в машине Полина, несясь домой через пустынный промороженный город и замирая в преддверье грядущей среды точно так же, как и ее ученица. – Господи, неужели у меня с кем-то намечается «мы»? Или это я фантазирую, а он просто оговорился?».

Кроме регулярных, как месячные, по расписанию шедших уроков, случались иногда у Полины и внезапные прибыльные халтурки разового свойства, позволявшие нешуточно себя побаловать покупкой ранее недоступного художественного альбома или даже недалекой заграничной поездкой, осиянной не менее чем четырьмя обусловленными договором звездами. Так подвернулись солнечной ветреной весной почти конспиративные переводы. Два вечера подряд в тихом чужом кабинетике без окон она переводила одну за другой старинные, выносу из дома, ввиду уникальности, не подлежавшие почтовые открытки, присланные из Эдинбурга в Советский Союз тридцатых годов на имя давно почившей бабушки заказчицы – никогда не разоблаченной западной разведчицы, как надеялась внучка, задавшаяся целью вычислить среди бледно-коричневых завитушек некий секретный, никем не расшифрованный код. «Милая Ninon! – быстро писала Полина, уже вполне освоившаяся со всем этим буквенным рококо. – На прошлой неделе у нас произошло очень печальное событие. Умер старый папин сеттер Тото, которого все мы так любили..». Похоже, даже цензура НКВД не признала в несчастном скончавшемся псе засекреченного резидента, – что позволило прабабушке тихо дожить до спокойной голубиной старости, думала Полина, досадливо морщась на беспечно-звонкий голос хозяйкиной гостьи, ясно доносившейся вместе с бряканьем чайной посуды сквозь полуоткрытую дверь. Вдруг одно слово заставило ее вздрогнуть и прислушаться.

«…дебилка! – ударило по беспомощным, неловко подставившимся ушам. – Я ему говорю – ты глаза разуй, братишка, это же овощ у тебя растет! Я только глянула – и ахнула: она же мычит просто, едва разговаривает: «И-э-ё, – твердит, – и-э-ё…». А он-то, дурак: дети, дети… Какие, блин, дети могли быть у наркоманки! Да и вообще от кого этот ребенок – большой вопрос. Мать ее, небось, и сама не знала, а братец мой… Старше меня на пятнадцать лет, а и сам, как дитё, ей-богу… И, главное, слушай, училку ей нанял, языку обучать… Поглядела бы я ей в ее бесстыжие глаза: ведь она-то не может не видеть, что перед ней за вундеркинд! Так ведь нет – таскается, мошенница, и деньги из него сосет. Да, впрочем, этим, нынешним, все равно, лишь бы денежки капали… Он как сказал, сколько ей платит, – я чуть на пол не села. Что значит – мужик… Любая бы женщина ее давно пинками под зад выгнала. А этот знай себе умиляется: в гимназию, говорит, на будущий год запишу… внученьку… тьфу… Ну, короче, мозги ему пришлось вправлять не по-детски: ты, говорю, опомнись, сердешный! Девчонку эту дефективную оставь в покое и забудь, она все равно конченная, у меня на такие дела глаз наметанный: сама двоих без мужика подняла. А аферистку твою английскую в шею гони… Да, спасибо, полчашечки… Вот эти особенно вкусные, я их в Финке надыбала… Ну, в общем, весь вечер перед ним выступала, целую лекцию прочла, он только глазами лупал. Но ничего, вроде, в разум возвращается… А, здравствуйте… Может, чаю с нами выпьете? Налей ей, Нин… Вот вы мне… как вас по имени-отчеству… как специалист по языку, объясните…».

– Вы меня простите, Константин Павлович… – тихо сказала Полина вечером в телефонную трубку. – Но мне, наверное, больше не надо к вам приходить…

Наутро она поехала в интернат.

…Уже через год, мелькнувший, как двадцать пятый кадр, оглядываться на себя прежнюю стало стыдно. Даже удивительной казалась в квадрат, нет, в куб возведенная никчемность былого существования в собственном рукотворном оазисе, где серьезно помешать налаженной жизни Полины могла разве что полномасштабная ядерная война. В оазисе, не знавшем, что такое бессонная ночь. Где случайный рев будильника звучал канонадой – настолько был редким и странным. Где не существовало ни привязанностей, ни навечно сопряженного с ними холодного глубинного страха. Где круг обязанностей мог считаться условным и легко, безболезненно разрывался. Где не требовали жертв, не взыскивали долгов, не брали обещаний. В оазисе, который предсказуемо оказался миражом и растаял, не снеся приближения любви.

У Леночки тоже был свой ревниво оберегаемый оазис – с неправильно хрюкающими свинками и квакающими утками. «Куак! – заливалась, подпрыгивая и хлопая в ладоши, в просторной солнечной комнате уже большая девочка Лена. – Хоньк, хоньк!» – это означало, что пора идти в дурно пахнущий горелым жиром зал с пластмассовыми столами и есть из теплых картонных коробок взопревшие, как дебелая тетка, круглые булки с безвкусными коричневыми плюхами внутри, не имевшими ровно никакого отношения к холеным копытным и пернатым старика Макдональда.

Полина отправляла приемную дочку на французский берег Средиземного моря, в развивающий центр для отстающих детей, где их учили не люди, а дельфины, – и через три месяца получила назад человекообразного дельфиненка, утратившего и те немногие навыки людского общения, что имел, зато уверенно переходящего на ультразвук. Полгода ушло на устранение последствий галльского лечения. В продвинутом санатории на родной земле девочке вернули способность справлять естественные нужды не в воде, как она приноровилась на Средиземноморье, перенеся новый обычай и в питерскую ванную, а в сухом благоустроенном туалете. В платной «выравнивающей» школе Лена в течение полугода рисовала жирными цветными мелками разновеликие кривые палочки, долго плясавшие в ее альбомах будто бы странные ритуальные пляски, – и однажды удалось добиться уверенной победы: изобразить на линованной бумаге что-то вроде поваленного бурей зеленого забора, что позволило перейти на освоение колеса… Колесо изобретали восемь изнурительных месяцев, оно упрямо не желало замыкаться, являя собой то состриженные пуделиные завитки, то новогодние гирлянды, – но вот однажды получился уверенный огурец. Еще год к нему пририсовывали справа палочку, пытаясь внушить, что это – а, а, а! – а палочка все летала где-то вокруг, упрямо не желая приклеиваться к огурчику, зато, когда приклеилась, произошло небольшое чудо переходного периода: сразу четыре палочки всего за два месяца улеглись должным образом, явив собой красивую десятисантиметровую «м».

Назад Дальше