Освобождение Агаты (сборник) - Веселова Наталия 7 стр.


Длинный, как поезд, шкаф-купе с одеждой тянулся от края до края коридора. Поэт с силой отодвинул одну дверь и попал на Корягину половину: там было тесно от ее нарядов, будто в трамвае в час пик. Стерва. Народ русский голодает, а она в шмотках потонула… Он зверски толкнул дверь обратно, взялся за другую, потащил в противоположную сторону… Кстати подвернулось воспоминание о том, как лет пять назад они решились на покупку нарядного платья для Вали. Он и сам тогда принял предстоящее важное семейное событие близко к сердцу, несколько часов ходил с женой по Троицкому рынку, волновался, советовал… Ему хотелось, чтоб непременно розовое, сверху узкое, снизу широкое, как у мамы было когда-то. А Валя и ему угодить стремилась, но, в то же время хотела, чтоб и самой нравилось: обидно же – раз в жизни собралась что-то новое купить, а не чужое донашивать, и вот будет не по своему, а по мужнину вкусу… У нее даже слезы в глазах стояли, а он сердился: «Ты для кого стараешься? Кому хочешь нравиться? Мужу или себе самой? А может, посторонним?». Так и не нашли подходящего платья, чтоб обоим понравилось, а вместо этого купили ему дорогой свитер: Валя вовремя вспомнила, что на грядущем поэтическом вечере выступать Поэту не в чем, обтрепался вконец, вовсе на Эзопа-раба[8] похож стал; скромность скромностью, но нельзя же совсем уж оборванцем выглядеть, люди не поймут – а ей-то куда наряжаться, если честно? Так что подождет, не рассыплется… Тогда ему вполне справедливым показалось, а теперь как бы и жалко ее стало…

Дверь мягко отъехала в другую сторону, и опешившему Поэту предстал словно магазин мужской одежды. Костюмов висело! Всех цветов и на все сезоны! Одних замшевых пиджаков штук пять на первый взгляд – а уж рубашек! Коробок с ботинками – не сосчитать… Обомлел Поэт: это вот что – он себе сам все накупил? В тряпичника его превратили, как развратную бабу?! Гордо выпрямился и понял: не было такого. Не могло быть. Он – другой. Пусть он еще не понимает, что тут за подстава, но такого не потерпит. Ничего, сейчас разберется: пустяки остались, только до дома доехать… С деньгами проблем не было: прямо у входа на тумбочке валялся фиолетовый комок мятых пяти хаток, как мусор, – а ведь это же целое состояние! Ничего, он не вор: до копейки этой вернет, когда все обустроится, а сейчас вроде как одалживает. Одежду специально взял самую скромную: серые брюки, свитер в ромбик, как всегда носил, и ботинки черные.

Когда оказался перед дверью, сердце на миг захолонуло, будто перед нырком: вдруг изнутри не отпирается, тюрьма ему тут меж делом устроена? Тогда плохи дела, ломать придется, а дверь-то железная… Но ничего, обошлось благополучно: недолго поупрямившись и зловеще пощелкав, толстая металлическая дверь тяжело подалась наружу…

Еще не окрепшие после болезни ноги несли его по улице поначалу не очень ровно, но с каждым шагом набирались похвальной уверенности. Теперь, когда страшные декорации были убраны из поля зрения, казалось, что ничего необычного не произошло: он просто несколько лет отсутствовал в родном городе. Возможно, отмотал десятку как узник совести, или заколачивал нелегкую деньгу на дальнем прииске, а может, пел собственные песни у геологического костра (последнее было совсем уж маловероятно, потому что, одно время вознамерившись слегка изменить свой творческий профиль и переквалифицироваться в более понятного и близкого народу барда, он взялся было учиться гитаре, но потерпел неожиданное и унизительное фиаско). Город оказался вполне узнаваемым, и это радовало всерьез: не надругались над ним в его отсутствие, не возвели непристойных башен в историческом центре, не пустили маршировать по улицам обмундированных янки с тяжелой челюстью… И, по обыкновению недоступные для него, но, как и теперь он был искренне уверен, готовые раскинуться под любым куркулем из иномарки, русские женщины сияли повсюду своей спокойной, не увядающей и в старости красотой.

В метро, однако, Поэт чуть не заблудился, запутавшись среди внезапного обилия новых станций, но, выйдя, наконец, на своей, с детства привычной и ничуть не пострадавшей, удачно подбросился по прямой на маршрутке; там только с десяток метров пройти оставалось. Он упруго прошагал их, дыша чуть глубже и чаще обычного: все-таки вдруг Валя ему не обрадуется? Вдруг… замуж за кого-нибудь вышла? Да нет, ерунда… Быть такого не может, кумиры так легко с пьедесталов не падают – это революция нужна, какая Валечке не под силу. Да и кто, строго говоря, на нее польстится… Ну, поплачет немного – это уж само собой… Вполне законно, можно позволить. А он и объяснять ничего не станет – просто придет к себе домой. Да и квартира-то его собственная, он там родился, вырос и всю жизнь прожил – какие тут нужны объяснения? Подбадривая себя всеми этими не лишенными оснований и вполне здравыми рассуждениями, Поэт подошел вплотную к родному подъезду.

И увидел, что парадная дверь, мутно блеснувшая на него двумя оскольчатыми верхними оконцами, будто треснувшими очками, заколочена крест-накрест парой занозистых досок. В полном недоумении, чувствуя шершавую пустоту внутри, он задрал голову, отступив на шаг: ряды пыльных, темных, кое-где разбитых окон, лишенных занавесок, кошачьих голов и гераней, слепо пялились на шумную солнечную улицу.

В этом доме давно уже никто не жил.

Глава 4

Долина доля

Ко всему привыкли обитатели аварийного дома за городской окраиной, округло называемого властями «неблагоустроенным жильем». Здесь в середине второй декады двадцать первого века жили настоящие питерские ссыльные, и многие из них именно так себя и называли. Выводить их в расход, вроде бы, пока стеснялись, но и возиться с ними мегаполису-фавориту, официально называемому «городом для обеспеченных людей», было недосуг, потому что они не годились для использования даже в качестве обслуги… Сюда на вполне законных основаниях были по суду выселены из благополучных домов те несчастные, взыскивать с которых достигшие астрономических цифр долги по квартплате было делом безнадежным, а суммы тех самых долгов, порой сопоставимые со стоимостью скромного космического корабля, уж конечно, значительно превышали рыночную цену их бедных запущенных квартир, ныне по всей справедливости отошедших кредиторам… Естественно, что контингент жильцов состоял в подавляющем большинстве из людей вполне асоциальных, на свободе резвившихся временно и по недоразумению. Даже опытная районная полиция обходила это гиблое место стороной и в относительно мирных, без большой крови, разборках местного населения никак не участвовала, традиционно приезжая только «на трупы», а это и так происходило впечатляюще регулярно. В основном, отверженные, конечно, околевали сами, чаще всего поутру, когда кто-нибудь попросту не просыпался после ночной тусовки с банкетом. Никто не видел в этом ничего особенного, дело считалось настолько привычным, что ровно никак не меняло жизненного уклада на сей раз оставшихся в живых друзей и родных покойного. Несколько больше волновали общество происходившие реже смертоубийства, всегда осуществлявшиеся одним из двух наиболее надежных способов: либо резали «как барана», либо закалывали «как свинью». Впрочем, в качестве экзотики, изредка били по голове чем-нибудь тяжелым. На памяти Доли пока использовали один раз чугунный утюг, а другой – банку консервов «килька в томатном соусе». Дети тоже умирали своей смертью – от двух же основных болезней под названием: «чего-то съел» или «где-то прохватило». Врачи сюда и сами не ходили – дом не числился ни за одним участком детской поликлиники – и «скорые» никто не вызывал, имея на то железное основание: «Да чего они могут-то!». Зато уж кто выживал…

Случалось, что сюда попадали и люди прямо противоположного типа – в основном, одинокие женщины с детьми, надорвавшиеся в жизни и заведомо неспособные ей противостоять. Такие, как Долина мама. После того, как еще там, на старом месте, папа ушел от нее к другой женщине, она ни разу не плакала – а только слушала и вздрагивала. Доля знала: мама слушает лифт, инстинктивно ожидая, что он чудесным образом привезет обратно их маленького, виноватого папу с круглой колючей головой. Лифт у них имелся особый, каких ни у кого из Долиных подружек в домах уже давно не было. Он не спеша ходил вверх-вниз по забранной частой стальной сеткой шахте, сам был уютно деревянный, полированный, умел дружелюбно скрипеть и приветливо постукивать смазными колесиками. Две его узкие, снабженные сильными злыми пружинами дверцы способны были чувствительно поддать под зад замешкавшемуся на входе пассажиру, а на каждом этаже имелась собственная решетчатая, с витыми чугунными узорами, громко лязгавшая дверь. Одним из любимых развлечений маленькой Доли было забраться на верхний седьмой этаж, вызвать лифт и прижаться лицом к решетке. Неповоротливое железное чудище медленно всплывало снизу, из глубокой шахты, предшествуемое черными штырями и выступами таинственного назначения – будто поднимали на тросах из океана древнее затонувшее судно. Доля наизусть знала всю нехитрую мелодию, состоявшую из музыкальных щелчков и гуда разной тональности, которую их лифт напевал, продвигаясь от первого этажа к последнему, и всегда можно было с точностью определить, какой этаж он проезжает, где высаживает беспечных ездоков… Знала теперь простую музыку надежды и мама – но только до пятого этажа. Пока лифт не миновал их площадку, Валя напряженно молчала, и руки ее, неизменно занятые каким-нибудь важным делом, обязательно замирали, будто тоже слушали. Если железная дверь грохотала на их этаже… Нет, вспоминать то мучительное выражение маминых глаз и рук Доле и теперь было невмоготу. Зато, если лифт проезжал мимо, лицо мамы в ту же секунду будто потухало, а руки безошибочно возобновляли привычный труд с прерванного движения…

Потом Долорес узнала, что при разводе родители заключили между собой определенный, весьма справедливый договор. Поскольку отец полностью осознавал свою вину перед покинутой женой, а на особые алименты от него ей рассчитывать не приходилось, то он, желая компенсировать как материальные, так, отчасти, и моральные убытки, выписался с их площади. Предполагалось, что в самом ближайшем будущем бывшая супруга приватизирует жилплощадь и таким образом станет полноправной и единоличной владелицей недешевой частной собственности – хорошей двухкомнатной квартиры в центре города, стоимость которой далеко превысит любую сумму, которую она могла бы получить от беглого мужа в качестве алиментов. Но Доля была тогда лишь восьмилетней девочкой, и думать по-настоящему еще не умела, а мать ее ни дня своей жизни до развода с мужем не жила своей головой. Сначала каждый шаг ее планировали старшие разумные родственницы, а потом непрактичный, но талантливый, обожаемый ею муж. Правда, нищета в их доме и при нем жила на законном основании, будто тоже прописанная в квартире и не подлежащая выселению, – но являлась предметом кастовой гордости, ибо, как известно, честные люди богатыми не бывают, особенно если один из них – поэт. Такому и вовсе стыдно. Доля так и отвечала подружкам, когда они удивлялись ее скромному жилью и застиранному гардеробу: «Зато у меня папа – поэт!» – и далеко высовывала свой симпатичный, как у всякой здоровой девочки, язык.

Вскоре после папиного ухода маму уволили с одной работы, потом с другой, потому что везде сокращались некие «штаты», но Доля не понимала, почему это драматическое сокращение так влияет на жизнь их маленькой семьи. Ведь если они так уменьшаются, то почему все так мечтают туда попасть? «Свалил в Штаты», – с завистью говорили у них в классе про одного без вести пропавшего мальчика. Там уж и жить, наверное, скоро станет негде! Розовые квитанции, называвшиеся «за квартиру» (так никогда и не приватизированную), мама даже не пыталась оплачивать, и Доля слышала, как однажды она говорила знакомой в «их» считавшимся чуть ли не личным магазинчике, что если платить за все остальное, на что и так приходится отрывать от еды – свет-газ-телефон, то «ничего не сделают». Она хорошо помнила толстую плотную стопку тех квитанций – и утро, когда мать трясущимися руками заталкивала их в сумку, лепеча про какой-то «суд». На этот счет маленькая Доля была совершенно спокойна: никакой суд маме абсолютно не страшен, потому что уж кто-кто, а ее мама никаких преступлений совершить не могла. Так оно и вышло. Та пачка квитанций исчезла навсегда – но летом они не поехали на дачу в садоводство, а до конца каникул просидели в пыльном городе, шафрановом от дыма горевших торфяников и вездесущего света злого желтого карлика. Но Доля даже радовалась, что мама продала проклятую дачу: очень уж сомнительным счастьем было проводить драгоценные летние дни на узенькой полоске их участка, где только едва заметная тропинка была свободна от ненавистных грядок с мелкими гнилыми овощами, над которыми приходилось убиваться в любую погоду, а потом давиться в городе хрусткими «домашними заготовками», регулярно вызывавшими жестокий понос. А купание в кишащем насекомыми и кишечнополостными пожарном водоеме и вовсе составляло один из навязчивых кошмаров Долиною детства… Радоваться она перестала лет через семь, когда, чтобы заставить исчезнуть новую, еще более плотную и жирную розовую пачку, продать было уже категорически нечего. Давно переставшая прислушиваться к звукам лифта – да и кончились они после установки нового, бесшумного и безликого – мама изо всех сил мотала головой, когда ее почти взрослая дочь предлагала все-таки прибегнуть в крайних обстоятельствах к помощи бывшего мужа: «Он – поэт, – со значением говорила она. – Откуда у него деньги? Только расстраивать зря…». Доля понимающе кивала, аккуратно, как любимую куклу, укладывая на дно своего старенького чемодана сверток с шестью тонюсенькими книгами. «Дочери – когда вырастет. Автор», – стояло на титульном листе каждой из них. Доля выучила их наизусть еще до того, как выросла, но только об этом никто ничего не знал…

В «неблагоустроенным жильем» им парадоксально повезло: в их новой квартире только одна, крайняя комната в конце длинного и темного, как тоннель подземки, коридора оказалась занятой большой пьяной семьей. Доля даже не знала точно, сколько их там, лохматых привидений обоего пола, потому что на коммунальную кухню они с мамой никогда не выходили, готовили на плитке в комнате, где имелся как специально для этого предназначенный закуток. Опасливо бегали только в уборную, предварительно убедившись, что путь свободен, – впрочем, предосторожности, вероятно, были напрасны: алкоголики попались небуйные, а их безвозрастные женщины даже суетливо подтирали утром в коридоре за пахуче нагадившими в ночи домочадцами. Зато в остальных трех комнатах жила ссыльная аристократия: двое дряхлых брошенных детьми пенсионеров в пестрых лохмотьях, обманутая черным риэлтером многодетная мать, хронически судившаяся с новыми хозяевами своей уютной квартирки, и она, большая совершеннолетняя Доля, незадачливая мать-одиночка на шее у старой больной матери.

Сынок ее, пятимесячный Дима, рожденный от огромной, но не оправдавшейся любви, рос слабеньким, водянистым и большеголовым, не ведающим, что такое памперсы. Это только ради него бабушка смогла изменить, наконец, своей интеллигентной книжной профессии, не приносившей в дом и трети необходимой для жизни суммы, и переучилась на кассира супермаркета, где и трудилась теперь на полторы ставки, чтобы покупать внуку настоящие лекарства, когда его вдруг «где-то прохватит», или отвезти в больницу, если случится ему «чего-то съесть»…

Только что в квартире было тихо и светло, как, наверное, где-нибудь в далеком сосновом бору с конфетного фантика, – и вдруг словно началась бомбежка. Дверь их сонной комнаты затряслась от града ударов, будто пришли кого-то арестовывать, и молодая мама бросилась открывать: она знала, что если не сделать это немедленно, то Лешка просто разбежится – и опять вынесет дверь вместе с косяками, а ей в сотый раз придется тратиться на бутылку «Охты», чтобы умелец с первого этажа восстановил подобие порядка. Доля едва успела отскочить назад, чтобы распахнувшаяся дверь ее не зашибла, и в комнату ворвался красивый, как из рекламного ролика, добрый молодец в русых кудрях и с огненно-синими сверкающими глазами, за которые два с половиной года назад и был Долей смертельно полюблен. Теперь она смотрела на него с обычным рабским страхом человечьей самки, которая знает, что сейчас ее будут бить, это неизбежно, и помощи ждать неоткуда. Он замахнулся с порога – и женщина инстинктивно отпрянула, зацепив пирамиду ветхих картонных коробок, так толком за многие месяцы новой жизни и не разобранных. С глухим бумажным стуком коробки повалились на драный линолеум, а Доля неуклюже плюхнулась сверху. Лешка, собиравшийся, по обыкновению, засветить ей прямо в недавно подживший глаз, – чтоб не пялилась на него наглыми буркалами, вниз смотрела, как бабе положено, – не успел вовремя переменить траекторию удара, отчего кулак его со всей силы врезался в капитальную стену – да так больно! Так унизительно!

– Ах, вот ты как… – удивленно пискнул он, разглядывая до мяса пробитые костяшки, где сквозь черную грязь красиво проступили ярко-алые капли. – А я-то с тобой по-доброму хотел… Ну, теперь пеняй на себя, мразь…

Он угрожающе развернулся к застывшей от ужаса Доле, но она вдруг с визгом проворно отползла по осыпающейся горе коробок в сторону и вскочила на ноги. Лешка хотел рвануть ее за волосы и так, держа одной рукой, другой отделать уже не по-детски, но подлая баба опять увернулась и бросилась наутек. Правда, догнать ее ничего не стоило: достал ногой, пнув со всех сил под коленки, она сразу грохнулась, как мешок с травой, – и уж тут-то он больше измываться над собой не позволил! Враз показал, кто тут главный, а то забывать стала – белую из себя корчит, пушистую… Не хотел ногами, не зверь же, – так ведь нет, заставила, гнида! В общем, отпинал по-взрослому, жаль только, рожу она руками закрывала – по-хорошему, давно бы пора на затылок своротить… На крики-то все равно никто не прибежит! Остановился вовремя, чтоб до срока не вырубилась, иначе какой с нее навар!

Назад Дальше