– Ну, чего? – спросил, отдышавшись. – Хватит или еще добавить?
– Леша… – прорыдала, грузно откинувшись к стене, женщина.
– За что ты со мной так?..
– Было б за что – вообще бы убил, – резонно ответил он. – Бабло, сука, гони, если второй серии не хочешь.
Алексей был абсолютно трезв, и деньги ему требовались не на водку. Умный парень, он давно решил для себя, что в существо гораздо более гнусное, чем человекообразная обезьяна, никогда не превратится. Этими тварями, людей никаким боком не напоминающими, и так кишел весь их микрорайон. И сделали их такими они, родимые: водка-матушка и наркота-гостьюшка. Ни к той, ни к другой он вовек не притронется, потому что ты только начни: сам не заметишь, как все вокруг здесь понравится, и уходить не захочется. Ни за грош сгинешь: под разборку не угодишь – так сам к тридцати от цирроза загнешься, как родаки загнулись. А он хотел – вырваться. Жить в чистой хазе, жрать от пуза – да с разбором, не абы что, девок топтать таких, как в журналах, – и чтоб за честь почитали. Нетипичный был парень Леха Бойцов – сам это знал и гордился. Но, пока здесь перебивался, хавка-то ведь тоже нужна была, не то с голоду распухнешь! Да и шмотки тоже – не бомжом же ходить, как местное население. С криминалом Леха не вязался из принципа: тут раз-два и в колонии – оно ему надо? Но не идти же было ишачить за копейки: работа человека не хуже водки к земле гнет! Да и на что она сдалась, когда на той же площадке собственная, можно сказать, баба – самая у них в квартале богатая: мать ее кассиршей чуть не полштуки баксов в месяц выбивает. И у воды – да не напиться? Тем более, не он – так другие возьмут: те вообще до копья заберут, а он с ней всегда по-божески. Следит, чтоб щенку ее на хавчик оставалось: все ж свое семя, не чужое…
– Чего, не слышала? Бабки давай по-быстрому, – почти миролюбиво повторил он, видя, что Долька только носом на полу шмыгает да сопли размазывает, а подыматься не думает. – Шевели копытами-то, а то помогу…
– Леша… – прошептала сквозь всхлипы опухшая растрепанная женщина… – Ну, нет у меня больше, ну, честное слово… Ну, вот ей-богу… Ты тогда последнее забрал, даже Димке аспирину купить было не на что… Мне мать теперь наличных не дает, знает, что отберешь все равно… Сама на работе у себя по карточке еду покупает… Ну, не могу я, Леш, больше. Оставь ты нас, а?
Доля сильно оперлась обеими руками о детскую кроватку, где, совсем не потревоженный с рождения привычными звуками, раскинувшись, спал крошечный лысый мальчик, и только тогда сумела подняться на дрожащие ноги.
– Та-ак… – обиделся Леха и пробормотал, отвернувшись: – Во-от, значит, как… Оста-авь, значит… Как спиногрызов рожать не спросясь – так это нормально было, любо-овь, блин… А как богачке бедному человеку на хлеб подать – так это «оста-авь»… Хоро-ошенькое дельце, нечего сказать… Ну, спасибо тебе, милая, ува-ажила…
И вдруг молниеносным рысьим движением он одним коротким броском с пол-оборота достиг ее, сгреб сзади за волосы и швырнул на колени, пригибая головой книзу.
– Н-на, н-на, н-на! – быстро намотав на ладонь ее перетянутый резинкой трепаный «конский хвост», он несколько раз со всей силы впечатал Долю лицом в деревянные прутья кроватки. – Будешь еще быковать у меня, сволочь?! Будешь?! Будешь?! Будешь?!
Только теперь, когда кроватка хлипкой дешевой конструкции стала подпрыгивать от страшных толчков и раздался истошный крик матери, Дима проснулся, засучил ножками и начал жалобно, как заигранный котом мышонок, попискивать.
– Бери… – Доля уже неловко вытягивала из тесного кармана джинсов несколько горячих сторублевок. – Это все, что есть… Мама Димке на лекарство оставила, от запора. Плохо по-большому без клизмы ходит… Давно уже… Думала, вылечу… Всё, иди. Мне кормить его надо, – скороговоркой прошептала она.
– Ничего, меньше срет – меньше стирки, так что спасибо скажи, – отпустив женщину, Леха быстро пересчитал бумажки: – Это чего – всё, что ли?!! Ты чего – издеваешься?!!
Но Доля успела вынуть своего нудящего уже на низкой ноте мальца из его клетки и теперь стояла, прижимая ребенка к плечу и глядя на оскорбленного сожителя прямо и устало:
– Больше – нету, – раздельно произнесла она, и теперь он ясно понял, что это правда, точно так же, как до того знал, что баба врет.
Да и в любом случае через пацанчика он ее все равно бить не стал бы: тут силы не рассчитаешь – да и дух из него вон. Потеря, конечно, невелика – все равно на свете не заживется, а у него, Лехи, вся жизнь сразу вверх тормашками из-за какой-то сотняги. Если и зажилила – да пусть подавится. Потом вдвое возьмем…
– Ну, смотри у меня, – желая последнее слово оставить за собой, чтоб не испепеляла тут его взглядом («Ну, зенки-то ее мы завтра разъясним – ишь, зыркает!», – сразу пришло придавшее бодрости решение), Леха поднес к ее лицу еще саднивший кулак с тремя горками запекшейся крови. – Если узнаю…
Не найдя в голове подходящего окончания фразы, он грозно всхрапнул и широким шагом двинулся к выходу.
– A-а кто мой сладкий? A-а кто такой мокренький? A-а кто хочет кушать? A-а кому мамочка сейчас согреет молочка? – как ни в чем не бывало, перейдя на радостное подвывание, заговорила Доля – ребенок ее сразу успокоился и тоже, в свою очередь, удовлетворенно загулил.
Предстояло легкое промежуточное кормление, когда не требовалось варить жидкую кашку и натирать быстро коричневеющее на воздухе яблочко (покупать все это в готовом виде было слишком дорого), поэтому Доля только чуть-чуть подогрела на плитке в теплой воде заранее заготовленную бутылочку со смесью. Свое-то молоко пропало у нее ровно два месяца назад, когда пришедший из армии Леша в первый же день без всякого повода ударил ее, мать своего трехмесячного ребенка, с размаху по лицу. Тогда он еще ладонью бил, по-настоящему мутузить сразу не решился – но ей и это показалось ужасным, ведь до того дня ее в жизни никто и пальцем не тронул! Знала бы она…
Полулежа на руках у матери, Дима быстро высосал из бутылочки положенную порцию, забавно, как котенок на солнышке, жмурясь от удовольствия, – и сразу вновь начал задремывать, потому что до скандала своих родителей успел проспать совсем недолго, и теперь, сытый и переодетый в сухое, хотел добрать законное время сна. Доля уложила его под легкое одеяльце, оставив ручки свободными, и некоторое время, опустив недвижные ладони на поднятые перильца, молча смотрела на спящего сына. Со стороны могло показаться, что молодая мать с умилением наблюдает, как спит трогательное дитя, но никто не видел, что глаза ее постепенно наполняются тяжелыми обжигающими слезами.
Еще совсем недавно семнадцатилетней русской настолько, насколько это вообще возможно, девушке по имени Долорес в глубине души казалось, что произошло досадное недоразумение. В ее миловидную русокудрую голову не помещалось осознание простого и бесповоротного факта: их замечательной просторной квартиры в старинном доме с вполне симпатичными архитектурными излишествами более не существует. То есть, дом стоит на своем месте, и все так же тих и светел широкий ухоженный двор, а в комнате по-прежнему распахнута балконная дверь, ведущая в царство маминых розовых и лиловых петуний, но все это неведомым образом переместилось в некую недоступную реальность, проникнуть в которую теперь можно только способом викторианской Алисы. Доле почему-то казалось, что их переселили сюда временно, словно упрятали в долговую яму до лучших, изобильных времен. Чтобы эти времена наступили, нужно одно из двух: либо выздороветь, как в недалеком детстве от тяжелой скарлатины, дозволившей одним глазом глянуть туда, за смутно желанную грань, – либо попросту проснуться. Поэтому в первый год новой жизни она даже вещи свои особенно не распаковывала: доставала требуемое из чемодана или коробки, а потом интуитивно прятала обратно, чтобы меньше хлопот оказалось при обратном переезде. Новое место засасывало Долю постепенно, дав ей даже возможность машинально закончить прежнюю, вполне благополучную школу, которой за одиннадцать лет она ни разу не изменила, и которая отнюдь не собиралась никак ущемлять свою верную ученицу. Девочке поначалу и в голову не могла прийти кощунственная мысль, что ее любимая мама, воспринимавшаяся поначалу исключительно как жертва посторонней жестокости, на самом деле – попросту безмозглое и бесхребетное существо, из тех, что словно от рождения предназначены в мальчиков и девочек для битья, никогда не идущего им на пользу. Эту тонконогую женщину с дрожащим голосом и широко расставленными тупыми желтоватыми глазами очень легко было бы гнать в куче таких же безликих особей на какой-нибудь массовый убой – и она не взбунтовалась бы по дороге пусть напрасным, но благородным бунтом, не повернулась бы, вскинув подбородок, лицом к палачам, а покорно опустилась бы на колени, ожидая пули онемевшим затылком. Ее и гнали, не ожидая никакого сопротивления, – и автоматом стращать не надо было, сама трусила рысцой… Доля теперь особенно ее не жалела: пусть не строго фильтровавшим «базар» умом, но чутким всепонимающим нутром она ощущала, что не может никакая вменяемая мать, не будучи скрюченным инвалидом, не скатившись в невозвратимую асоциальность, – взять и на ровном месте лишить своего единственного ребенка будущего, позволить выбросить из родного дома в криминальные бараки, не то что не попытавшись его защитить, но даже ни разу толком не возмутившись. «Что делать, дочка… Что делать… Беззащитные мы с тобой…» – только это Доля от нее и слышала – похоже, и вины никакой мать за собой не знала. И как только папа мог на такой жениться, недоумевала девушка. Наверное, не до того ему было – поэт, все-таки, другого мира человек: есть жена какая-то, не мешает – и слава Богу. Собственно, это не совсем ее, Долины, мысли были. Вернее, ее, но глубоко запрятанные: в сердце у нее, наверное, тоже имелась одна нераспакованная коробка – широко открыть ее Доля никогда бы не посмела и словно тайком залезала внутрь стеснительной ладонью, каждый раз вытягивая что-то не запрещенное напрямую, но все равно несколько противозаконное.
В то незабываемое утро Доля так и не успела испугаться: они словно вышли из стены на площадке первого этажа, эти больше похожие на оживших мертвецов, чем на людей, существа с лунно-голубыми нечеловеческими лицами в бледных отсветах скупого питерского рассвета, и молча заступили ей дорогу к выходу. Не сделав ни одного резкого движения, страшные тени стали бесшумно наступать на замершую девушку – с трех сторон, неумолимо тесня ее к бездверному проему, ведущему в полностью разрушенную квартиру. Она не попятилась, потому что сзади было еще страшнее, – и отрешенно наблюдала нездешнего вида пантомиму, как не въехавший в тему театрал. Вдруг на лестнице дробно протопотало, и бессловесный жанр нарушился появлением вполне себе реалистичного героя:
– Так, мужики, слюну подтерли и свалили. Тут вам не здесь, – звучно приказал юный широкоплечий блондин, спрыгивая с последних ступенек.
– Да ладно, Леха, мы ж не знали… – покладисто согласилась одна из теней. – Думали – ничья… Застолбить хотели…
Не удостоив призрака ответом, парень молча обхватил твердой теплой рукой Долино хрупкое, как кроличья лапа, запястье и мигом вывел ее на улицу, будто сквозь стену.
– Во шустрила, а? Успел уже… – послышался сзади ничуть не осуждающий и не агрессивный голос.
– Но пасаран[9]. Тебя ведь Долорес зовут? – дружелюбно спросил парень. – Меня – Алексеем.
На улице уже совсем рассвело, и Доля поразилась, насколько же он красив: если отмыть хоть наполовину, то просто как с картины Васнецова сошел.
– Провожу тебя до остановки, – не предложил, а сообщил ей добрый молодец. – А то ты у нас тут новая, правил не знаешь, пропадешь по дурости, а жалко – не кикимора.
По дороге выяснилось правило номер один: девушка здесь сама по себе не ходит. Она либо чья-то, либо общая. Причем, если ее «объездили» гуртом, вот как сейчас собирались, то она так навсегда и останется, всякий, кому припрет, имеет право пользоваться, себе единолично никто уже не возьмет – побрезгует, да и не по закону это. Поэтому любой новой или просто вошедшей в возраст девушке, с какой стороны ни взгляни – а выгодней с самого начала к одному кому-нибудь прибиться, тогда другие не тронут, – если правильного выберет, конечно. Тут ей и почет, и защита, и все такое прочее… Ну, а правило номер два гласило: если уж девушка к одному пошла, то за покровительство она у него вроде как в рабстве: без его слова и шагу не делает. Которая общая – та своей волей живет, зато каждый, кто пожелает, в любое время ее, где хошь, заваливает, а заартачится – могут и глаза выколоть или даже похуже чего. Но он, Леха, не дурак, нет. Он к таким бабам и близко не подходит, ему своя нужна, да не простая, а с перспективой. На Долорес он сразу глаз положил: понял, что не пропащая, и с лица ничего, и талия, как у балерины… Мечты своей не скрывает: отсюда валить надо, или карачун настанет. Потому не пьет, не ширяется, с шалавами не водится, чтоб здоровье не погубить до срока. Сейчас ему восемнадцать стукнуло, так что осенью в армию загребут – это уж не отвертишься. А через год вернется и с ней вдвоем, если она согласна, конечно, отсюда двинет. Оба на работу устроятся, распишутся, студию чистую снимут, жить будут трезво и деньги откладывать. На взнос накопят – ипотеку возьмут дешевую, какие молодым семьям дают. А Долорес, пока он лямку армейскую тянет, пусть времени даром не теряет, а в колледж поступит какой-нибудь, где за год профессию хлебную дают, чтобы специальность была, – не посуду же мыть. Ну, а он, когда вернется, – руки-ноги, слава Богу, на месте, котелок варит – не пропадут…
– А мама… – пролепетала Долорес, почти ослепленная сияющей перспективой жизни. – Как я ее брошу, такую беспомощную…
Лазоревые глаза хищно сузились в ответ:
– Вот тем вот… – чуть мотнул Леха пшеничной головой назад.
– Которых ты только что видела… Это она, мать твоя, интеллигентка… с брошкой… тебя им под ноги кинула. Если она дороже – не настаиваю. Что ждет тебя – второй раз повторять не стану. Выбирай, короче. Если меня выберешь – так я прямо напротив вас живу. Но долго ждать не буду, учти, – он круто развернулся и зашагал в разгоравшийся день.
…Доля тяжело отошла от Диминой кроватки, на ходу сдирая резинку с жирных посекшихся волос. Собиралась поставить чайник и развести теплой воды в тазу, чтобы вымыть давно чесавшуюся голову, кое-как обтереть нездоровое потное тело… Она обманула и разрушила все до одной Лешкины такие ясные и совсем не фантастические надежды, когда ослушалась его четкого приказа и не пошла на аборт после проводов любимого в армию. Доля и сама не знала, почему, – просто очень уж страшным казалось само слово: это серединное «о» глядело черной дырой, из которой нет возврата, и при одной мысли о ней внутри все костенело. В результате, встретила мужика из армии вместо глазастой тростиночки, которую помнил и желал, толстая грудастая тетка с заплывшим лицом, в запахнутом на животе сальном халате… Позади нее слышался словно кошачий мяв – это надрывался их общий хилый ребенок, не имевший никакого законного места в так тщательно спланированном Лехой будущем. Он не вынес этого зрелища… «Ты во что превратилась, дрянь?» – спросил с горечью и, не дождавшись ответа, отвесил Доле пару тяжеловесных оплеух…
В дверь интеллигентно постучали – это, наверное, опять пришла пожаловаться на судьбу совсем потерявшая ориентацию в пространстве и времени недавно овдовевшая соседка, которую можно было принять за хорошо загримированную и талантливо наряженную актрису, играющую в пьесе из жизни профессиональных нищих. Недавно у нее произошло несчастье, нешуточно покачнувшее ее и без того нетвердый разум: похоронить однажды утром не проснувшегося мужа ей было не на что, поэтому его непринужденно («Вот здесь и здесь, где галочки, распишитесь») забрали в какой-то институт на опыты. Как и Долина мама, старушка, похожая на собственную, никак не желавшую махнуть косой смерть, тоже ничему в жизни не сопротивлялась… Дверь можно было открывать, не спросив: когда так стучат, – не прибьют, проверено.
На пороге стоял, дико озираясь, опрятный мужчина с лобастой стриженой головой и гладким знакомым лицом. Доля только на секунду в недоумении сдвинула брови, но что-то уже бестолково ахало изнутри, узнав его, раньше, чем она сама: то был ее родной, ни на день не забытый отец.
Глава 5
Домой
Изнутри не донеслось никакого традиционного вопроса, ответить на который он заранее решил своим полным именем-отчеством. Дверь бесшумно открылась внутрь, и Поэту сразу стало ясно, что вежливый, но явно выживший из ума Божий одуванчик в колыхавшихся лохмотьях, только что попавшийся в начале коридора, указал ему, конечно же, не на ту комнату. В пыльной струе света перед ним стояла грузная замызганная баба, обсыпанная поверху неровными прядями волос, как гнилым прошлогодним сеном. Слишком тесная оранжевая майка, украшенная на животе огромным мокрым пятном, плотно обтягивала две мощные расплющенные груди и многослойные складки жира, лезшего спереди и по бокам из чуть не лопавшихся джинсов, как упущенная квашня из кадушки. В широком, как бы подпухшем, безбровом лице тонул посередке маленький хрящеватый носик. Интересно, хоть эта вменяемая, или во все подряд комнаты придется стучаться?
– Папа? – тускло сказала бабища. – Как ты нас здесь нашел?
По всему телу у него будто прошел мгновенный колючий озноб, а в следующую минуту в лице посторонней неопрятной женщины словно что-то проступило изнутри. Так бывало в раннем отрочестве, когда, мальчишески основательно увлекаясь фотографией, он запирался в темной ванной и сосредоточенно священнодействовал над плоскими прямоугольными емкостями; в те годы он особенно любил тот таинственный момент – от слова не «тайна», но «таинство» – когда на глянцево-белой фотобумаге, погруженной в проявитель, вдруг начинали, как из ниоткуда, проступать сначала неузнаваемые, но быстро ярчавшие образы. Так что-то неуловимо знакомое проявилось вдруг в выпуклом рисунке ее нечистого лба, в тигрином разрезе усталых розоватых глаз, в неповторимом узоре объемных жилок на белой отекшей кисти, принявшей тоже вполне узнаваемую, уютную позу на ручке дощатой облупленной двери… Загипнотизированный очередным дежа-вю, он сомнамбулически шагнул в комнату и прислонился к стене.