– Поезжай, брате, без опаски к отчине своей. Никто тебе вреда не причинит. А я тут буду, в своей отчине.
С радостью приняли черниговцы к себе Олега Святославича.
Так оно было. Но не так написалось. И ещё не написалось о многом, что, скорбя, помнила душа его – о Святополке, об Итларе, о Китане…
Томимый сомнениями, вспоминая былое, не вошедшее в его рукописание, скорбя и болезнуя сердцем, Мономах, мало не доезжая до Киева, повернул к Михайловскому Выдубецкому монастырю, отослав всех сопровождавших его.
Ехал один верхом по знакомой и любой ему дороге. Казалось, и малой пяди не осталось вокруг, кою не держала бы память. Не счесть тут следов своих. Бывало, на дню по нескольку раз наведывался князь в келью к Селивестру. Сколько было продумано важного им по пути сюда и обратно, сколько проведено дней и ночей в молении, чтении и письменном труде в самом монастыре…
Место это для строительства вотчего монастыря облюбовал отец, обустроил, огородил, возвёл новые храмы взамен обветшавших и рухнувших к тому времени стародавних божниц, поставленных тут ещё при крещении Руси. Выстроил рядом и свой княжеский красный двор, спалённый уже после его смерти ханом Боняком. Поныне монастырь зовётся в людях Всеволожьим.
Дорога полого и длинно поднималась на холм, но Мономах для укорота пути свернул на крутую тропу. Ехал меж могучих дерев, пригибаясь к самой конской холке, но на возвышеньи лес расступился, и стало далеко видать: и Днепр, и выдубецкую переправу, и далеко, до окоёма, всю заднепровскую ширь и близкую мель под крутояром, ту самую, на которую выдубнул111 низвергнутый с гор языческий бог во времена пращура – Владимира Крестителя, им же и поставленный на киевских горах.
Селивестр очень хотел включить это предание в новый летописный свод, чем-то было оно любо его сердцу. Но Мономах воспротивился и теперь думал, почему так поступил. Скорее, из-за того, что взято было предание Селивестром из рукописей, принадлежащих Олегу Святославичу. Он вообще старался ограничить привлечение их в Новый свод. Хотя в глубине души многое в тех писаниях нравилось. Как, впрочем, и то, что им решительно было отклонено.
Когда русские люди, сбросившие с холма языческого идола, волокли его к Днепру, избивая по чреву, то внутри того плакал и стонал от боли голос. Посвящённые говорили: «Чёрт блажит. Ох, тяжко ему! Повяжем камнями и кинем в реку. Захлебнётся нечистый!»
Свалок112 тот и доныне называется Чёртовым Беремищем. А когда канул на дно брошенный в Днепр идол, то другие русские люди шли берегом по течению реки, плакали и молили: «Боже наш, не тони, не тони, Боже! Выдубай к свету! Не оставь нас, Боже! Выдубай!» И выдубнул со дна на эту вот рень113, что лежит под холмом распростёртой штукой рытого бархата.
Мономах, остановив коня, глядит туда всё ещё острым, всё ещё дальним взором, и кажется ему, что посередь песчаных задувок ногами к воде, а головою к Выдубецкому холму всё ещё лежит могучее тулово идола, стеная и плача: «Володимир! Володимир князь, не ты ли привлёк меня на горы киевские! Не ты ли утвердил тут веру в меня. Почто гонишь ныне?! Почто губишь?»
– Господи, спаси и помилуй нас, – закрестился князь, отгоняя прочь дьявольское наваждение и уясняя суть стенаний и плача: днепровские крикливые чаицы ссорятся меж собою на песчаной рени. – Огради мя, Господи, силою честнаго и животворящего Твоего креста!..
Молитвою отогнал князь чёрную эту блазнь114, но на душе его не просветлело, томилась душа в потёмках разума.
Без игумена Селивестра сирым явился ему вотчий монастырь, но, поборов в себе неприятие, отошёл князь на долгое моление в собор Архангела Михаила пред святые иконы.
Молился весь остаток дня, всю ночь, пребывая на миг в забвении и снова взывая к Богу, прося простить ему все прегрешения, бывшие в долгой и суетной жизни.
Потом и без малого отдыха читал в игуменской келье свои Поучения, радуясь искусному слогу и негодуя на себя. Снова молился. Канули в Лету три дня его жизни тут, в молитвах и раздумьях. А когда занималась заря четвёртого дня, Бог прояснил его разум. Собственноручно развёл огонь в малой печурке и, когда хорошо и жадно зализало смольё пламя, разъял на листы собранное в книжицу Поучение и стал не торопясь отдавать листвицы огню.
Пусть памятуют далёкие потомки его таким, каким будет угодно Богу. Он отдал всю свою жизнь в руци Его.
Грешный человек не вправе творить образ свой так, как ему вздумается. Хотелось ему совершить благое дело, но грехи оказались сильнее благих дел. Так он рассудил для себя, а как о том рассудят люди – на то воля божья.
После того как сожрал огонь последнюю страницу, стало Мономаху вдруг легко и вмочно, и ощутил он в себе прилив новых сил, был бодр и вполне здоров.
Не вспомнилось князю, утекло из памяти, что остались в Переяславле у Селивестра черновые листы, собственноручно написанные им в тяжких и сладостных муках творчества. Они-то и придут к потомкам через многие века, не убоявшись ни огня, ни тлена.
5.
Неоправданно долго, по мнению Петра Ильинича, задержались в Бодевском селище. Вконец заговорил молодших хитроумный Потка, таскал их по окольным скрыням, где сидели тайно то ли монахи, то ли волхвы, великие знатцы в книжных премудростях.
Дружинники время зря не теряли, кто бегал на ловы, кто искусничал в ручном заделье, починяя и ладя местным конскую сбрую, налёзывая115 ножи, топоры, косы. Кто-то орудовал в местной корчице116, захудавшей со смертью последнего здешнего кузнеца (других не оказалось), раздувая мехами огнь в горне, добела каля железо, постукивая тяжко молотом и весело – деловыми молоточками, а кто-то и привадился к сладким бодевским вдовицам, нажирал силу и терял в весе.
И только одному воеводе недостало дела, исслонял он все селище вдоль и поперёк, исходил ближние и дальние угодья, доторокся до лесных заимок и печинок117. Повзорился на всё и всё, чего надо было, ощупал. Наконец и ему поделило118. Уловил Потку, поставил перед собою столбушком. При допросе боярском Потка не так и красноречив оказался, всё боле мекал да бекал и почасту лез пятернёю в затылок. Непамятлив вдруг оказался, в счету слабоват, складывать однако умел, вычитать не ведал. Но боярин и без его голосу знал всё: сколь жита сеет селище, сколь убирает, каков бортневый сбор и сколь задельных у Бодевы ухожаев. Знамо было ему и о великих куньих ловах, и о бобровых добычах, о птице всей и рыбных запасах, а ещё о том, сколь прибыльным мог быть гончарный промысел (по притокам Навли первостепенные гончарные глины) и какими умельцами в том искусстве в недавние времена были бодевские…
Не хватило пальцев загибать Петру Ильиничу, о чём он ведал, даже самом тайном из жития лесной Бодевы.
Закончил спрос тем, что велел старосте собирать сход, дабы высказать людям прямо об их житье-бытье и спросить принародно, как далее они думают вековать, под кем себя числить, какому Богу молиться и за какой закон по чести стоять.
Жестко было слово, но выю сходу не ломил и свою не кланял. Всё, что думал, как на духу высказал, всё, что услышать хотел, так и вопросил.
Таким не знал Игорь Петра Ильинича, он и на сход попал в самый конец его речи, но потрясли молодого князя слова те и весь вид боярина, беспощадно-укорливый, но полный одною только правдой, а потому до жути суровый.
Никого не стращал Пётр Ильинич, никому не грозил, не кричал. Говорил тихо, но каждое слово – как молот по наковальне.
Не ведал Игорь, что молвил воевода до его появления, но из того, что услышал, понял, как прав Пётр Ильинич, как справедлива его суровая речь и о чём печётся он в великой своей заботе.
Весь сход до единого, когда замолк воевода, пал на колени, даже Игорь услышал в себе то же желание. Пётр Ильинич поверх склонённых долу голов впристаль смотрел в лицо Игоря, не торопясь вызвать внезапно появившегося тут пред люди.
Бодева, как и Карачев, Девять Дубов, Неренск, Лопасня, Талеж, дадены были ещё по грамоте Олега Святославича в удел Игорю. С того, внезапно грубого поперечного слова, коим молодой князь обидел старого воеводу, они боле и не общались друг с другом. Так случилось, что поутру следующего дня Игорь с Венцом и Святославом, не сказавшись Петру Ильиничу, сошли на лесную заимку к древнему монаху-пустыннику Варфоломею. Воевода не раз бывал у святого с Олегом Святославичем, чтил его и сам собирался проводить к нему княжичей. Но вовремя не сказал об этом, и те ушли самоходкой, провожаемые опять же Поткой. Когда узнал о том, заскорбел душою, страсть как хотелось снова повидаться с мудрым пустынником, но вослед им не пошёл. Горько было на душе от ещё одной, наверное, и не осознанной молодшими, но большой для него обиды. Однако сам себя и осудил:
– Гордыня заела, гордыня!..
Но и после того не кинулся вдогон ушедшим.
Пустынник задержал князей и Венца, отослав Потку, потому и сумел Пётр Ильинич уловить старосту. Думал, учинив сход, сам пойдёт в лесную пустыньку, чтобы проводить в обратную чад. Ан вон как получилось, без провожатого обернулся Игорь. «Почему один? – сердцем забеспокоился Пётр Ильинич. – Не случилось ли лиха?»
Не выказав того, поклонился Игорю, предлагая встать перед сходом.
– В твоё отсутствие, князь, принял я доклад от старосты Потки и учинил сход всего люда бодевского, – сказал боярин. – Совершил то по разумению своему и теперича спрашиваю на то твою волю. Любо ли тебе, князь, содеянное мною али не любо?
– Любо! – ответил Игорь, всё ещё находясь во власти речи Петра Ильинича и желая только одного, дабы не было меж ними даже самой малой неприязни.
Подняв с колен одним словом – «встаньте» – бодевский люд, Игорь сказал:
– Мне ведомо, о чём брал доклад воевода с вашего старосты, ведомо, какое слово держал он к вам, а посему учредим меж собою с благословения Господня справедливый и нерушимый ряд на века вечные…
Возликовало сердце воеводы от этих слов, да и люд лесной воспринял их разумно и с честью.
Были ряды недолги, ибо селище, как один человек, приняло на себя выполнять данное ещё князю Олегу слово, а Игорь – блюсти своё право, защищая и опекая, по правде судя и взимая должную дань.
Решил сход и о старосте своём. Потка прилюдно винил себя в том, что попутал его нечистый отпасть от общей пользы, схорониться наглухо в лесной обители, жить только своим интересом, забыв про ряды дедовские, забросив и торговлю, и ремёсла, абы самим выжить, а как вся Русь, так о том пущай Господь разумеет. Каялся, что только по его вине не плачены многие лета княжеские дани.
Игорь снова взял слово, выслушав долгую, умную и покаянную речь Потки.
– Не беда, что не плачена вами дань дому княжескому, – сказал просто, соболезнуя люду. – Беда, что засеклись вы в глуши, аки звери дикие, заросли к вам тропы хожалые, исчезли пути, иссякла торговля. Что будет, братья, коли попрячемся мы друг от друга, коли затеряемся в чуди да вятичах? Разумеете? – спросил общину.
– Разумеем, – откликнулись.
Тут и Потка повалился в ноги народу:
– Простите меня, люди русские, за слабоумие моё, чаял я рай вам создать тут на земле, не думая, что с того будет…
Сход принял покаяние старосты, веля ему, согласно ряду, понови вести дело. И Пётр Ильинич, не ведая, что повторяет сказанное в Святом писании, отпустил старосту:
– Иди и боле не греши…
С тем и разошлись бодевские по своим усёлкам.
– Почему один? – спросил Пётр Ильинич Игоря.
– За тобою старец послал.
– А кто путь обратный ведал?
– Сам, – не без гордости молвил. – Венец вызывался бежать. Не дал я ему пути.
– Почему?
Игорь совсем просто и легко ответил:
– С тобою мне одному надо было умириться. Прости меня, отче… Прости.
Пётр Ильинич молча обнял его и, как вовсе маленького мальчика, прижал к груди, сказал в полушёпот:
– Роднее вас по праву у меня только семья, а по животу119 – только вы и есть.
На следующее утро выехали князь и воевода на лесную заимку пустынника Варфоломея.
Рыжей векшей120 сигало по хвойным ветвям зимнее солнышко, лёгок и сух был морозец, чисто небо и звонок раскатистый крик желны121, но Пётр Ильинич сказал Игорю, когда подходили к Варфоломеевой пустыньке:
– Спешить на Карачев надо. Коли на Парамона переновы122 падут, до Николы завьюжит.
– Отколь ведомо?
– Раны болят, нуда в костях.
Всю жизнь будут помниться Игорю дни, проведённые в той лесной ухоронке. Оттуда, с пустыньки Варфоломеевой, особой стезёю поведёт его Господь по жизни.
На Парамона и впрямь посыпали снеги, занялись вялицы, запуржило и завьюжило в мире. Но дал Господь путникам, хотя и бродом, по снегу, но достигнуть благополучно Карачева, а там и к Девяти Дубам сойти, дабы далее по санному пути переволочься на Оку и лёгким гужом бежать вплоть до Нереты-реки к отчине Петра Ильинича.
Пока жили в Девяти Дубах почитай весь Филипповский пост, слушали молодцы сказы окрестного люда о Могуте Соловье. Сохранялась о ту пору и подклеть его терема, и никто ещё не именовал Соловья Разбойником, помнили и пели песни его, сказывали былины, и ту, что не им была сложена, – как набежал сюда ратный богатырь, дядя Владимиров – Добрыня, как зорили и жгли Девять Дубов – гнездо Соловья Могуты. Как учинил над ним Добрыня страшное: лишил языка, повелев забыть имя доброе, называя Соловьём Разбойником.
Как далека была та Владимирова Русь, круто переиначившая жизнь Даждьбожьего внука, и как памятлива всё ещё Русь нынешняя, помнившая о том, чего не велела помнить Власть во все времена. Легко забывает русский народ плохое, но правду – никогда.
И как далека была от Девяти Дубов теперешняя Русь – Владимира Всеволодовича Мономаха, столь же преуспевающая в стремлении переиначить жизнь человеков и заставить забыть неугодное ей.
В Девяти Дубах много и хорошо думалось. Встречи в лесных ухоронках с книгознатцами не токмо Православной христианской веры, но и с теми, кто всё ещё хранил заповеди древних русских богов, странные письмена о них на древесных сколах, на берестяных листах, писанные невиданными знаками, изустные предания и долгие торжественные гимны, псалмы, неведомые доселе, и возникавшие в лесных пустошах святые слова новых христианских молитв по-особому влияли на Игореву душу, располагая к долгому размышлению и углублению в самого себя, к поиску Бога в душе и Правды в сердце.
Познанное и пережитое в Степи, полученное в уроках отца Серафима, поведанное Венцом, услышанное от святых отцов в окольных Курску монастырях тут удивительным образом сопрягалось с вновь приобретённым знанием, являя собой только его, Игоря, мироощущение.
Старец Варфоломей сказал ему:
– Отселе, сыне, весь путь твой буде восхождением к Господу Исусу Христу. Им и прославится имя твоё.
Тем и напутствовал, не объяснив ничего боле.
В одной из бесед спросил Игорь старца:
– Что есть народ, отче?
Варфоломей, не задумавшись, ответствовал:
– Народ есть промысел Божий. Объединение душ по воле Господней во славу Божью. Тако объединялся русский народ: не кровию одною, но родством души, верной Единому Богу. – И длил речь: – Коли отпали люди от Бога, то нету промысла Божьего – нет народа. Есть стая, сочленённая пролитой кровью либо жаждущая пролития крови. Родство по крови не есть промысел Божий, но достояние сатаны. Служа народу, ты служишь Всемогущему Богу. Исусу Христу сказали: «Тамо мате твоя и братья твои». А он ответствовал, обведя рукою всех его окружавших: «Вот мате моя и братья мои». Уразумел, княже?