Когда появился вызванный Меншиков, силы императора были на исходе. Ненавистью обожгло лицо, и Пётр не сумел скрыть этого.
— Как вы смели, князь, не допустить придворного исполнить моё приказание?! — тонко выкрикнул он.
Глаза их встретились. Глаза ребёнка и глаза пятидесятичетырёхлетнего генералиссимуса. И император заметил в этих глазах страх. Впрочем, если это и было так, то только тень страха. Промелькнула и исчезла. Тут же глаза Меншикова сделались холодными и жёсткими.
— Ваше величество... — спокойно сказал он. — У нас в казне большой недостаток денег. Я сегодня намеревался представить вам доклад о том, как употребить эти деньги, но, если вашему величеству угодно, я прикажу воротить эти десять тысяч червонцев и даже из собственной казны дам миллион...
Одиннадцатилетний император не выдержал, опустил глаза. Он не мог сопротивляться этому страшному человеку.
— Я — император! — почти прошептал он. — Не забывайте этого, князь!
И, не дожидаясь возражений Меншикова, торопливо вышел из залы.
Нет, не привиделся одиннадцатилетнему Петру страх в глазах Меншикова. Когда Меншиков вошёл в дворцовую залу и увидел побелевшее лицо мальчика, ему действительно стало страшно. На мгновение показалось, что он видит того, первого императора. Ощущение было мгновенным и острым. Тут же Меншиков взял себя в руки и заговорил, как и положено говорить пожилому человеку с мальчиком, но страх никуда не исчез... Это был и не страх уже, а отчаяние. Ясно и отчётливо понял светлейший князь, что ничего не получится из столь славно задуманного плана. Всё было рассчитано верно, но в безукоризненные расчёты вмешивалась злая, не поддающаяся никакому расчёту сила, и управлять ею невозможно.
Словно огромная тяжесть опустилась на плечи Меншикова. С трудом добрел до своих покоев и здесь, повалившись в кресло, совсем сник. Только сейчас и ощутил он, как устал за последние годы, как иззяб на сырых петербургских ветрах...
Утром Меншиков не смог подняться с постели.
Заболел...
Светлейшего князя била сильнейшая лихорадка, началось кровохарканье. Меншиков умирал... Когда слабость отпускала его, Александр Данилович диктовал последние распоряжения. Он написал в эти дни наставительное письмо юному императору, указывая на его обязанности по отношению к «недостроенной машине» Российской Империи, написал в Верховный Тайный совет, поручая заботам и попечению его свою семью и дочь, великую княгиню Марию Александровну.
6
Опасно болеть в Петербурге. Такой уж город построил Великий Пётр, что не угадать было, чем здесь лютая хворь обернётся...
Первые дни после ссоры с Меншиковым одиннадцатилетний император сильно переживал. Едва сам не расхворался. Вначале страшно было за дерзость, которую он учинил... Потом — Меншикову всё хуже становилось — жалко светлейшего князя было и стыдно, что это он и учинил страдание своему благодетелю... Одному Богу ведомо, чем бы переживания кончились, но добрейший Андрей Иванович, заметив печаль на лице венценосного воспитанника, постарался отвлечь его.
— Фаше феличестфо! Фаше феличестфо! — заламывая руки, плакал он. — Зачем вы мучаете своё доброе сердце, фаше феличестфо? Оставьте уроки, поезжайте к сестре... На охоту съездите.
Поначалу император отмахивался от предложений Остермана, но йотом всё-таки решил навестить тётушку. Поехал к ней с мыслью погоревать вдвоём, рассказать Елизавете Петровне о некрасивом проступке своём. И вот, как-то так получилось, что едва увидел стройную, голубоглазую тётушку, как тут же и позабыл о своём намерении. Да и семнадцатилетняя тётушка, весёлая и беззаботная, не говорила ни о каких печалях. День пролетел в играх и развлечениях, как будто его и не было, а прощаясь, Елизавета Петровна взяла с его величества слово взять её на охоту, и хотя император пребывал в печали но светлейшему князю, никак нельзя было нарушить данного слова... Пришлось ехать.
И опять незаметно пролетел день. Поздно было возвращаться во дворец. Решили продолжить охоту и на следующий день.
Да и то ведь сказать, куда уверенней чувствовал себя император в седле с ружьецом в руках, чем на троне или над учебником. Так приятно было скакать, то и дело ловя на себе восхищенный взгляд обворожительной тётушки. Какой тут Меншиков, какие уроки! И в голове этого не было...
А мост на Преображенский остров всё ещё не готов был. Чтобы не тратить времени на переправы, перебрался Пётр с согласия Андрея Ивановича Остермана в Летний дворец... И так, в весёлых праздниках и забавах и пролетело лето... К осени, когда отступила болезнь от светлейшего князя, уже другим стал император. Уже двенадцать годов исполнилось ему, подрос за лето и возмужал. Даже и думать не хотелось, чтобы к Меншикову вернуться. И тётушка, Елизавета Петровна, и сестра Наталья, и новый друг князь Иван Долгоруков, и даже сам воспитатель, добрейший Андрей Иванович Остерман, вполне его намерения одобряли.
— Зачем, ваше величество, больного человека стеснять? — говорили они. — У вашего величества свои дворцы пустые стоят.
Оно и верно... Велел император вещи свои в Летний дворец от Меншикова перевезти, зажил с новыми друзьями душа в душу, беззаботно и весело.
Иногда, правда, накатывала печаль. Снова вспоминал император, как отважно сражался Меншиков, чтобы его на престол посадить, какой тогда разговор был, но странно, уже не раскаяние вызывали в юном Петре воспоминания, а досаду. И когда оправившийся от болезни князь приехал к нему, даже разговаривать с ним не смог заставить себя император. Отвернулся от князя и заговорил с другими придворными.
А тут ещё Остерман на Меншикова пожаловался. Сказал, что вызывал его светлейший князь, ругал словами неудобоговоримыми, колесовать обещал Андрея Ивановича, а императора за уроки засадить и строгих учителей приставить.
Вспыхнул от гнева император. Как это можно добрейшего Андрея Ивановича колесовать, будто он разбойник и душегуб какой?! Каких ещё учителей Меншиков выдумал?!
— Кто он такой есть?! — топая ногами, закричал.
— Никто, Ваше Величество... — смиренно известил Остерман. И тут же пояснил, что заслуги и значение светлейшего князя и генералиссимуса, разумеется, чрезвычайно велики, но рядом с императором никакого значения не имеют, поскольку для императора Меншиков такой же подданный, как и любой другой житель империи.
Эту пространную речь двенадцатилетний император внимательно выслушал. Потом спросил, что можно с Меншиковым сделать? Можно ли наказать его за дерзость?
— На фее фоля фаша, фаше феличестфо! — сказал Остерман.
Участь всевластного светлейшего князя решили в считанные дни. 8 сентября Меншикова посадили под домашний арест, а уже на следующий день, во время заседания Верховного Тайного совета, государю подали подготовленный Остерманом указ. Меншиков лишался всех чинов и орденов и ссылался в своё дальнее имение.
Государь император указ одобрил, и 10 сентября Меншиков тронулся в путь, из которого уже не суждено было воротиться ему.
Едва отъехали от Петербурга, догнал курьер. Ему приказано было отобрать у опального сановника иностранные ордена. Русские ордена отобрали ещё в Петербурге... В Твери князя догнал второй курьер. Он приказал высадиться из экипажей и далее следовать в простых телегах...
Домочадцы начали было возмущаться, но сам Меншиков сохранил спокойствие.
— Передай, — сказал он курьеру, — чем больше они у меня отнимут, тем менее оставят мне беспокойства... А их мне жалко...
И закашлялся. У него снова возобновилось кровохарканье.
Так и не одолел он свою болезнь. Опасно болеть в Петербурге сановнику...
А в столице долго ещё только и разговоров было, что об отобранных у светлейшего князя имуществах.
Конфисковали у Меншикова девяносто тысяч крепостных крестьян, отобрали пожалованные ему города — Ораниенбаум, Ямбург, Копорье, Раненбург, Почеп и Батурин...
— А капиталу-то?.. Капиталу-то ведь тринадцать миллионов было...
— А ещё бриллиантов на целый миллион...
— Одной золотой да серебряной посуды больше двухсот пудов... На пяти возах не могли увезти...
7
Так и шло время. Мелькали дни, слагаясь в недели, месяцы. До Сибири известия из Петербурга доходили с опозданием. Только летом привезли сюда битого кнутом Григория Григорьевича Скорнякова-Писарева — великого человека, генерала, начальника Морской академии... Теперь он уже не был генералом... Лишили его, за попытку помешать одиннадцатилетнему императору запять престол, всех чинов и состояния. Вместе со Скорняковым и генерал-полицмейстера Петербурга Антона Мануиловича Дивиера привезли. Не пощадил и его гнев шурина...
Тоскливо было Афанасию Фёдоровичу Шестакову от петербургских новостей, но других известий из столицы не приходило. Никаких распоряжений насчёт экспедиции не поступало.
По вечерам, когда разгорались на вымороженном небе крупные звёзды, хоть волком вой — такая тоска накатывала. Вечерами этими пил Шестаков водку со штурманом Гансом и, скуки ради, учил его ругаться по-русски. К весне не хуже казака-замотая материться Ганс научился...
Весною, на простых крестьянских телегах, провезли через Тобольск в Берёзов семейство светлейшего князя Меншикова. Такой ведь колосс пал, и что? Не дрогнула земля, не задрожала в смятении... Смотрел на телеги эти Шестаков и ничего не понимал. И когда увидел князя со скорбно опущенной головой, позабыл обо всём.
— Ваше сиятельство! — кинулся к телеге.
Поднял голову Меншиков. Не узнавая, мутноватобезразлично взглянул на Шестакова.
— Это я, ваше сиятельство... — шагая рядом с телегой, проговорил Афанасий Федотович. — Казачий голова, которого ваша светлость в экспедицию изволили снарядить для приискания новых землиц.
Не прояснился взгляд Меншикова, не вспомнил князь казачьего головы.
— Много ль нашёл землиц? — спросил равнодушно.
— Дак из Тобольска не могу выбраться пока, ваша светлость... — зачем-то пожаловался Шестаков. — Указу пока нет.
Опустил голову светлейший князь. А Шестаков, схватившись рукою за борт телеги, продолжал месить грязь, шагая рядом.
— До Берёзова теперь с нами пойдёшь, дедушка? — спросила с телеги княжна Мария, и запавшие глаза её обожгли Шестакова.
Разжав руку, остановился Шестаков. Перекрестился вслед скрипучим телегам. Эвон, как судьба с человеками играет. Ещё вчера, кажись, молились во всех церквах о здравии невесты императора, а сейчас что от неё осталось — только тень острожная.
Сильнее обычного напился в этот вечер Афанасий Федотович. Уже ночью сидели они со штурманом Гансом на высоком берегу Иртыша и выли на звёзды. Поначалу Ганс сообразить не мог, как это делается, но скоро вошёл во вкус, самозабвенней и громче головы выл.
За этот вой ночной и вызван был Шестаков к самому генерал-губернатору. Губернатор тоже сильно изменился за эти годы. Когда Шестаков ехал в Петербург, новый губернатор куда как добёр был, а после того, как от покойной матушки-императрицы золотым позументом отделанную суконную пару получил, и не подступиться стало. Даже не узнал Шестакова, когда тот явился к нему, воротившись из Петербурга. На кой ляд сегодня потребовался? Может, по экспедиции какое решение вышло?
— Вы пошто бунтовать вздумали? — накинулся на Шестакова губернатор. — Измену замыслили?!
Насилу объяснил Шестаков, что не по Меншикову голосили они с Гансом, водочное безумие в них выло.
— Михайло Влодимирович! Ваше сиятельство! — повалился он в ноги губернатору. — Не дай пропасть человеку! Отпусти в Якуцк, Христа ради, коли не получается никакого дела!
— Куды я тебя пущу?! — рассердился Долгоруков. — С тобою команда из Питербурха прислана! Я, что ли, в поход вас назначил?! А против указа сенатского мне идти, так самого живо к ответу призовут!
— Дозволь тогда в поход двинуться, снаряжения какого-нибудь дай, да и побредём с Богом...
— Совсем ты от водки дурак, голова, стал... — вздохнул Долгоруков. — Мыслимое ли дело без инструкции такое сделать? А впрочем, знаешь, езжай, голова, в Якуцк. Тамо и вой, сколько душа пожелает. Нечего здесь сдювляться[5].
Ну, и то — слава Богу... Хоть семью повидал. Подросли сыновья, пока отец по Петербургам да Тобольскам странствовал. А племянник Иван, тог и совсем мужиком стал...
Да и степы ведь дома пособляют. Погоревал о заботах своих воеводе Ивану Полуэктову, поговорил с казаками, и выяснилось, что, как уж на Руси заведено, можно и без разорения края в путь снарядиться...
Матроса больного с Камчатки привезли. Рассказал матрос, что в следующем году ворочаться Беринг хочет. Ну, коли так, то и добро. Корабли можно подремонтировать маленько, да и в море идти. Опять-таки и казаки многие, своей охотою, соглашались с Шестаковым новые землицы приискивать.
Воевода Полуэктов план этот одобрил. Посулил хлеба и огневого припасу дать.
— Езжай, — сказал Афанасию. — Утри нос гусям красноногим.
Всё как-то само собою улаживалось, но тут бунт в команде возник. Назначенный в экспедицию драгунского полка капитан Дмитрий Павлуцкий ни в какую не соглашался, не дождавшись команды солдат, в поход выступить. Мало того, он и штурмана Ганса сговорил не ввязываться, как он выразился, в авантюру.
С Гансом разговор у Шестакова короткий был, велел матросам растелешить его и линьком попотчевать — враз штурман одумался. Ну а с капитаном Павлуцким и связываться не хотелось. Сказал Афанасий Федотович, что о самом капитане и о его матери думает, и двинулся в Охотск.
Павлуцкий в Якутске остался дожидаться команды солдат. Коротая долгие зимние вечера, писал донесения в Тобольск губернатору.
В Тобольске донесения читали внимательно. Кабы ведь не доносы, так и неведомо, чем бы держалась Сибирь. Столько вёрст в ней немеренных... Тут же и распоряжения составлялись.
«Для чего он, Шестаков, такие непорядочные поступки чинил и оного штурмана велел бить команды своей матросу, тако ж и тебя, капитан, поносил всякими непотребными словами?..» — скрипели перья, составляя губернаторский указ. Вопрос прямой задавался. Ответствуй, Афанасий Федотович! Только не совсем сподручно через тысячи вёрст переговариваться, как с мужиком на улице. Не услышал этого вопроса Афанасий Федотович Шестаков. В ответ на Указ сообщил капитан Дмитрий Павлуцкий, что ещё 21 июня 1729 года отправился-де он, Шестаков, со служилыми людьми на Восточное море в Охотский тракт...
Прежнего губернатора уже заменили к тому времени, и, получив этот ответ, в Тобольске очень удивились. Какой ещё Шестаков? Пошто он к Восточному морю отправился? Кто такой капитан Дмитрий Павлуцкий? Новый губернатор Плещеев ни про Павлуцкого, ни про Шестакова и слыхом не слыхивал...
8
Если до Тобольска и до Якутска с большим опозданием приходили известия из Петербурга, до Камчатки они не доходили вообще. Не знал Беринг и его офицеры, что уже померла матушка Екатерина. Неведомо было, какие бури бушевали в Петербурге, какие исполины падали там...
Впрочем, пока для самой экспедиции перемены, происходящие в Петербурге, не имели никакого значения. Волею покойного императора Петра Великого были посланы они, и даже и мысли не возникало, что эта воля может быть не исполнена. Каковы бы ни были участники экспедиции, все они были сыновьями жестокой и беспощадной эпохи. Переделывая страну, Пётр Первый переделывал и людей. Смело, кажется, и не задумываясь порою, — некогда! — назначал людей на великие свершения, и человек, назначенный им, становился таким, каким его хотел видеть император, или погибал бесславно. Сурова была петровская школа. За обучение в ней платили жизнями.