— Мы не можем жить.
— И единственная милость для раба заключается в том, что он, как и другие люди, не знает времени своей смерти.
Теперь охранники услышали их, и они застучали своими копьями о стену каморки для тишины. Еврей вернулся; в любом случае он не будет говорить; он никогда не говорил. Он стоял в дверях, прикрытый плащом, склонив голову от печали и стыда. Прозвучала труба. Молодой Фракиец поднялся, его нижняя губа дрожит от напряжения, он и Еврей сбросили свои плащи. Дверь открылась, и голые, бок о бок, они вышли на арену.
Чёрного это не интересовало. Он был обручен со смертью. Пятьдесят два раза, он сражался с сетью и копьем и вышел живым, а теперь нить, которая связывала его с жизнью порвалась. Он сидел на скамье со своими воспоминаниями, сжимая руками склоненную голову; но Спартак прыгнул к двери и прижался к ней. Глаз у щели, чтобы он мог видеть, чтобы он мог знать. Он не принял ничью сторону; Фракийцы были его народом, но Еврей был чем-то, что разорвало его сердце необычным и странным образом. Когда пара сражалась до смерти, нужно было умереть, но суть дела была в жизни, а жизнь продолжалась. Суть Спартака была в жизни. Люди почувствовали в нем это. Это было выживание выведенное на звездный план, и теперь он прижал свой глаз к щели, которая давала ему увидеть центр арены.
Его обзор сначала был заблокирован парой, но они уменьшились в размере, подойдя к центру арены и столкнувшись лицом к лицу с теми, кто купил их плоть и кровь. Их тени текли позади них; их тела были темными и блестели от масла. Затем они отошли на десять шагов друг от друга, и каждый встал с краев его обзора, с песком и солнечным светом между ними. Спартак мог видеть трибуну, где сидели Римляне; он определил границу своего видения, обширная, пидорская ложа розового, желтого и фиолетового цвета, с полосатым балдахином, медленно двигались опахала над поклонниками рабских тел. Там сидели они, приобретшие жизнь и смерть, немногих и могучих, и все мысли, которые должен передумать человек, по крайней мере, в такой момент, все мысли пришли к Спартаку…
Вошел тренер, хозяин арены. Он нес два ножа на подносе из полированного дерева, и он символически предложил их тем, кто оплатил цену игр. Когда он наклонил к ним поднос, солнце вспыхнуло на полированном металле лезвий, двенадцать дюймов блестящей стали, острых как бритва, прекрасно обработанных, с рукоятями из темного орехового дерева. Нож был слегка изогнут, и самое легкое касание лезвия рассекло бы кожу.
Брак кивнул, и ненависть пронзила Спартака с головы до ног и была похожа на прикосновение одного из этих ножей, а затем овладевший собой и бесстрастный, он смотрел, как гладиаторы выбирают свое оружие, а затем расходятся за предел его поля зрения. Но он знал, каковы были их движения; каждое движение он знал. Остерегаясь друг друга с жуткой настороженностью и бдительностью осужденных, каждый из них измерял двадцать шагов пространства. Теперь они взяли по горсти песка и протерли песком рукоятки ножей, и поверхность ладоней. Теперь они сидели на корточках, и каждый мускул дрожал, как натянутая пружина и сердца их стучали, как машины.
Тренер засвистел в свой серебряный свисток, и два гладиатора вновь появились в поле зрения Спартака. Голые, пригнувшиеся, с блестящим ножом, зажатым в ладони правой руки, они потеряли свою мужественность. Они были двумя животными. Они кружились, как животные, шаркая ногами в коротких, ровных шагах на горячем песке. Затем они сошлись и разошлись в одном конвульсивном движении, Римляне аплодировали, и на груди Еврея отметилась кровавая нить, которую он носил, словно орденскую ленту.
Но ни один из них, похоже, не осознавал понесенный ущерб. Их концентрации друг на друге была настолько интенсивной, настолько абсолютной, требующей, чтобы весь мир, казалось, повернулся к ним. Время прекратилось; вся жизнь и опыт были сконцентрированы друг на друге, и интенсивность, с которой они изучали друг друга, стала чем-то мучительным. И снова они сошлись вместе, казалось бы, единой, интегрированной конвульсией силы и решимости, а затем они сцепились, левая рука сжимала правую, и они стояли вместе, сцепленные друг с другом, тело к телу, лицо к лицу, застывшие, напряженные запястья и вопящее в тишине желание прикончить, изрезать и убить. Их превращение было полным; они ненавидели друг друга; они знали только одну цель, эта цель — смерть, поскольку только убив, мог бы жить один из них. Когда они сцепились, мышцы стали жесткими и напряженными, они стали одним, одной сущностью, разорванной в себе. Пока плоть и кровь могли выдержать, они напрягались в этой хватке, и затем она сломалась, они разошлись, и теперь была кровавая нить, во всю длину Фракийской руки. Дюжина шагов друг от друга, они стояли задыхаясь, ненавидя и дрожа, оба были изрисованы кровью, маслом и потом, кровь стекала и окрашивала песок у ног.
Затем Фракийца поразили. Выставив нож, он бросился на Еврея, и Еврей упал на одно колено, отбросил нож вверх и сделал выпад в сторону летящего Фракийца. И почти до момента падения Фракийца на землю, Еврей наносил ему удары. Это был момент величайшего ужаса и экстремального волнения в играх. Кромсающая смерть настигла Фракийца. Он крутился, катался, конвульсировал, брыкал босыми ногами, чтобы отразить ужасный нож, но Еврей был повсюду, резал и колол — да, это было судорожное отчаяние молодого Фракийца, неспособного нанести смертельный удар.
Фракиец нашел опору; его кровоточащее, разорванное тело буквально взвилось в воздух и стало на ноги, он стоял, но его жизненная сила иссякла. Рывок, который поднял его на ноги, ударил по самому глубокому колодцу силы. Он балансировал одной рукой, схватил нож другой, и покачиваясь взад-вперед, прощупывал воздух своим клинком, чтобы отразить удар Еврея. Но Еврей отступил от него, замер, и в самом деле не было необходимости парировать, потому что у Фракийца было изранено лицо, руки, тело и ноги, и его жизнь утекала вместе с кровью в большую лужу на песке под его ногами.
Но высшая драма жизни и смерти не была отыграна. Римляне очнулись от своего транса, они начали кричать на Еврея, пронзительно, хрипло, требовательно:
— Добей, ударь! Ударь!
Но Еврей не двигался. У него была только единственная рана, разрез через грудь, но все его тело было забрызгано кровью. Теперь он внезапно швырнул свой нож в песок, нож вонзился, дрожа. Он замер, склонив голову.
Через мгновение эта возможность закончится. Голый Фракиец, нити красной крови заливали каждый дюйм его кожи, опустился на одно колено. Он опустил свой нож, и быстро умирал. Римляне кричали, тренер перепрыгнул через ограждение арены, размахивая длинным тяжелым кнутом. За ним последовали два солдата.
— Сражайся, сволочь! — заорал тренер, а затем свернутая полоска бычьей кожи обвилась вокруг спины и живота Еврея. — Сражайся! Кнут стегал его снова и снова, но он не двигался, и затем повернул свое лицо к Фракийцу, вздрогнул и начал стонать от боли, сначала крик боли, и затем нарастающее крещендо, вырвавшееся из его скрюченного тела. Затем крики боли прекратились, он лежал неподвижно; тренер прекратил бить Еврея.
Чернокожий присоединился к Спартаку у щели в двери. Они смотрели не говоря ни слова.
Солдаты подошли к Фракийцу и потолкали его своими копьями. Он пошевелился. Один из солдат отцепил маленький, но тяжелый молот, висевший на поясе. Другой солдат подсунул свое копье под Фракийца и перевернул его. Тогда первый солдат нанес ему ужасный удар своим молотом по темени, удар, отпечатавшийся на хрупкой поверхности черепа. После этого солдат отсалютовал зрителям своим забрызганным мозгом молотком. В то же время второй тренер привел на арену осла. Осел носил головной убор из ярких перьев и кожаную упряжь, от которой тянулась цепь. Цепью быстро обмотали ноги Фракийца, и осел, понукаемый солдатскими копьями, быстро побежал вокруг арены, волоча за собой окровавленное, забрызганное мозгом тело. Римляне аплодировали и дама с восторгом взмахнула кружевным носовым платком.
Затем кровавый песок перекопали и разровняли, для музыки и танца перед следующей парой.
VIII
Батиат поспешил на трибуну к своим клиентам, чтобы извиниться, объяснить почему, несмотря на столь хорошую плату, Еврей не смог в самом конце добить еще живую плоть, перерезать артерию на шее или руке, чтобы щедро брызнувшая алая кровь могла ознаменовать правильное окончание поединка; но Марий Брак, держащий в одной руке кубок с вином, махнул ему другой, чтобы он замолчал:
— Ни слова, ланиста, это было восхитительно, этого было достаточно.
— Но моя репутация.
— Дьявол забери твою репутацию, но постой, я скажу тебе кое-что. Приведите сюда Еврея. Никаких наказаний. Когда человек сражался хорошо, этого достаточно, не так ли? Приведите его сюда.
— Вот, действительно, — начал Люций.
— Конечно, не пытайся его умыть, пусть он придет таким, какой есть.
Пока Батиат шел выполнять поручение, Брак протянул руку, пытаясь, как часто пытается знаток и с той же тщетностью объяснить точную красоту и мастерство того, что они только что видели.
— Если кто-то увидит это хотя бы один раз из поединков ста пар, то повезет. Минута славы, лучше, чем целый час утомительного фехтования. Это знаменитая Avis jacienda ad mortem! Полет к смерти — и как лучше умереть гладиатору? Рассмотрим обстоятельства. Фракиец оценивает Еврея и знает, что тот побеждает по очкам.
— Но он пролил первую кровь, — возразил Люций.
— Это ничего не значит. Скорее всего, они никогда не сражались раньше. Это было испытание силы. Каждый из них прошел через серию пропусков, чтобы найти слабое место другого. Если бы они были равными соперниками, они бы фехтовали, что означало бы умение и выносливость; но когда они сцепились, Еврей разорвал захват и повредил руку Фракийца. Если бы это была правая рука а не левая, то все там бы и закончилось; но, вот как это было, Фракиец знал, что его побеждают, и он поставил все на выпад — выпад телом. Девять из десяти гладиаторов поставили бы блок и попытались заловить, да, и даже провели бы грязный удар, чтобы заблокировать его. Представляете ли вы, что значит парировать один из этих ножей со всем весом человеческого тела за ним? Почему я послал за Евреем? Я покажу тебе!
Пока он говорил, появился Еврей, все еще голый, пахнущий кровью и потом, дикая, ужасная картина человека, стоящего перед ними со склоненной головой, его мускулы все еще дрожали.
— Наклониться! — приказал ему Брак.
Еврей не двигался.
— Наклонись! — заорал Батиат.
Два тренера, бывшие с ним, силой заставили Еврея стать на колени перед Римлянами, и Брак, указывая на его спину, торжествующе воскликнул:
— Видите там, вот там, а не там, где отметины от кнута. Смотрите, где порезана кожа, как если бы его поцарапали женской шпилькой. Нож Фракийца коснулся его, когда он нырнул под выпад и бросился вперед. Avis jacienda ad mortem! Позволь ему жить, ланиста, — сказал Брак Батиату. — Больше никаких кнутов. Пусть он живет, и пусть он принесет тебе благосклонность фортуны. Я сам позабочусь о его репутации. Пью за тебя, гладиатор! — провозгласил Брак.
Но Еврей стоял, опустив голову.
IX
— Камни будут плакать, — сказал чернокожий, — и пески, по которым мы ходим скулить и выть от боли, но мы не плачем.
— Мы — гладиаторы, — ответил Спартак.
— У тебя каменное сердце?
— Я раб. Я полагаю, что раб должен иметь каменное сердце или вовсе не иметь сердца. У тебя есть приятные воспоминания, но я коруу, и у меня нет никаких приятных воспоминаний.
— Поэтому ты можешь смотреть на это спокойно?
— Беспокойство мне не поможет, — глухо ответил Спартак.
— Я тебя не знаю, Спартак. Ты белый, а я черный. Мы разные. В моей стране, когда сердце человека наполняется печалью, он плачет. Но у вас Фракийцев, слезы высохли. Посмотри на меня. Что ты видишь?
— Я вижу, что человек плачет, — сказал Спартак.
— И из-за этого я стал слабее? Скажу тебе, Спартак, я не буду сражаться с тобой. Пусть они будут прокляты, прокляты и навечно прокляты! Я не буду сражаться с тобой, говорю я тебе.
— Если мы не будем драться, мы оба умрем, — спокойно ответил Спартак.
— Тогда убей меня, друг мой, я устал жить, мне больно жить.
— Тихо там! — Солдаты застучали в стену каморки, но черный повернулся и загрохотал своими огромными кулаками по стене, так, что она затряслась. Затем он внезапно остановился, сел на скамью и спрятал лицо в ладонях. Спартак подошел к нему, поднял его голову и нежно вытер бисеринку пота со лба.
— Гладиатор, не бойся гладиаторов.
— Спартак, почему человек родится? — прошептал он будто в агонии.
— Жить.
— Это весь ответ?
— Единственный ответ.
— Я не понимаю твоего ответа, Фракиец.
— Почему… почему, друг мой? — почти умоляюще спросил Спартак. — Ребенок знает ответ, как только он выйдет из чрева. Это такой простой ответ.
— Для меня это не ответ, — сказал чернокожий, — и мое сердце разрывается из-за тех, кто любил меня.
— И другие будут любить тебя.
— Нет, сказал чернокожий, — больше нет.
X
В последующие годы, Гай не будет отчетливо помнить две утренних пары в Капуе. В его жизни было немало острых ощущений; ощущения были куплены и оплачены, и Спартак было лишь Фракийским именем. Римляне произносили все Фракийские имена таким образом: Ганникус, Спартакус, Мениус, Флоракус, Ликус. Гай мог бы сказать, вспоминая эту историю, что Еврей тоже был Фракийцем, из-за растущих познаний об арене и наркотической зависимости от арены целого народа, термин Фракиец приобрел двойное значение. С одной стороны, Фракийцами называли любой народ из сотен племен, которые жили в южной части Балканского Полуострова, но Римляне, использовали этот термин еще более свободно, чтобы определить любой варварский народ к востоку от Балкан через степи к Черному морю. Те, кто жил рядом с Македонией говорили по-Греческий, но Греческий был отнюдь не языком всех, названных Фракийцами — даже изогнутый нож был отнюдь не общим оружием всех этих племен.
С другой стороны, в спортивном языке города Рима и в общем жаргоне арены, Фракийцем был тот, кто сражался с сикой. Таким образом, Еврей не был Фракийцем, Гай не знал и его не заботило, что он выходец из партии Зелотов, диких, упрямых крестьян с холмов Иудеи, которые несли знамя непрестанного бунта и ненависти к угнетателю с давних времен Маккавеев и первой освободительной войны. Гай мало что знал об Иудее и это его нисколько не заботило; Еврей был обрезанным Фракийцем. Он видел, как пара сражалась, а вторая пара будет следующей. Вторая пара была более необычной, но в своих воспоминаниях о том, что случилось с чернокожим, он забыл противника чернокожего человека. Однако он хорошо помнил, их выход на арену, двое выходят из своей клетки и из тени в яркий, словно кровоточащий солнечный свет и на пятнистый желтый песок. Птицы вылетели — кровавые птицы, avis sanguinaria, изящные маленькие птички пятнисто — желтого цвета, которые так жадно кружились над окровавленным песком, клевали его, наполняя им свои глотки. Они были желтыми, как песок, и, когда они взлетели, это было похоже на то, как будто в воздух вздымались капли песка. Затем двое мужчин остановились в назначенном месте. Здесь воздали дань уважения тем, кто приобрел твою плоть и кровь; здесь момент, когда жизнь бесполезна, когда достоинство и стыд изменяют смысл жизни. Вот к чему мы пришли; владычица мира развлекается кровью.
Гай вспомнил, как маленький Фракиец смотрел на чернокожего Африканского великана, это была гравюра на освещенном солнцем фоне желтого песка, на неокрашенных деревянных досках амфитеатра; но он не вспомнил бы, что сказал Брак. Эти слова были мелкими и несущественными, и их смыла река времени. Мелкие капризы таких людей никогда не имеют причин; только кажется что есть причина; даже Спартак был не причиной, а результатом того, что было нормальным для Гая. И каприз, который побудил Брака запланировать эту микрокосмическую вакханалию смерти и страдания для развлечения его пустоголового, бесполезного компаньона, не казался капризом Гаю, а скорее был очень оригинален и возбуждал.