1320 год, г. Сарай-Берке.
Как же я ошибался!
Сарай стал лишь хуже, но совсем не из-за рождения сестры. Только сейчас я уже понимаю всю неизбежность этих перемен. Мы здесь были не при чём: попав под влияние Хорезма, — области, лежавшей к юго-востоку от Волги, — Сарай буквально на глазах становился жёстче и решительнее. А когда мы переехали в новый, куда более роскошный и величественный дом, осознание того, что дороги назад уже нет, стало для меня значительным ударом. Я так и не смог принять новое жильё.
Но ещё труднее далось всем нам главное изменение: по решению отца Улуг Улус принял Ислам, а всех несогласных с новой религией жестоко подавляли.[2]
Меня же это касалось мало: хоть Шарукан и старался привить мне почитание веры предков, будучи подростком, я не отличался особой религиозностью, и потому стать мусульманином мне было нетрудно.
Но то я, а вот с Итиль всё было куда сложнее. Она не хотела отказываться от Иудаизма, бывшей когда-то государственной религией Хазарии. Сарай этого не знал, но я, будучи очень сильно привязанным к маме, понимал, насколько ей дороги напоминания о её стране.
В отличие от монгольской культуры, которую я знал в основном по оружию и умению ведения боя, хазарскую я впитал ещё с молоком. Именно своими сказками мама усыпляла меня в раннем детстве, и именно свои, хазарские, колыбельные пела она мне. Тогда я совсем немного понимал смысл её слов — куда сильнее завораживал меня её голос, полный одновременно и боли пополам с отчаянием и радости пополам с надеждой. О чём она говорила, я узнал много позже — когда Итиль научила меня своему языку и письму. Понимая, что так мама пыталась сохранить память о Хазарии в веках, я был усерден в этом больше, чем в том, чему меня обучал Шарукань. И, в отличии от монгольского, на обучении меня которому настоял Сарай, на мамином языке, хазарском с сильным влиянием иврита, я со временем даже смог свободно говорить.[3]
1333 год, г. Сарай-Берке.
После рождения сестры, наречённой отцом Хаджи-Тархан, мама почему-то стала слабеть на глазах. Она сопротивлялась неизбежному, всё также улыбаясь и светясь как и раньше, однако теперь её улыбка была грустной, а свет казался всего лишь тусклым отблеском её былой красоты и очарования. Но самым странным было то, что мама угасала тем быстрее, чем скорее росла и развивалась Хаджи-Тархан. Можно было сказать, что сестра в какой-то мере забирала себе жизнь нашей матери.
Хаджи-Тархан повзрослела быстрее меня, ведь у нас, у олицетворений, это происходит слегка иначе, чем у людей. И, хоть моя земля и была богата и плодородна, она находилась довольно далеко от центра страны, её главного средоточия жизни и развития. Сестрёнке же повезло больше: она жила рядом с мамой. Там, где на самом деле должен был быть я.
Середина XIV века, г. Сарай-Берке.
В один из дней Итиль не стало. Воспользовавшись тем, что Волга неожиданно широко разливалась в последние несколько лет, мама, истощённая после рождения второго ребёнка и уставшая от настойчивых предложений отца перейти в Ислам, отдала своё тело воде. Для всех остальных это выглядело так, словно Итиль исчезла. Тщетно искал её отец и в Орде, и вне её, но не мог найти нигде следов: она будто сквозь землю провалилась. Смерть Итиль так и осталась загадкой для всех, а Сарай, видимо поняв свою ошибку, за несколько людских лет сильно постарел и замкнулся в себе, теперь уже редко выходя из нашего дома. Только потеряв Итиль, он, наконец, понял, как же сильно на самом деле любил он свою главную жену и мать обоих его законных детей.
Хаджи-Тархан тоже была сама не своя, однако сильнее всего смерть мамы повлияла на меня. Осознание того, что её больше нет, острым лезвием рассекло моё естество пополам на того почти беззаботного подростка, росшего в окружении материнской любви и ласки, и нового, полностью одинокого в своей же семье, Крыма. Я просто не представлял, где мне теперь искать опору и поддержку, чтобы продолжать жить, ведь Итиль была единственной из всей моей родни, с кем у меня были доверительные и дружеские отношения.
А ещё именно мне мама оставила свой мэджум — дневник, который она вела всю мою жизнь.[4] С трудом заставив Сарая принять то, что Итиль уже не вернётся, мы всё же упросили его разрешить нам с сестрой разобрать её вещи. В них мы и нашли старую толстую книжку, почти полностью исписанную непонятными значками. Понимал их я один, ведь Итиль научила меня своему языку, и поэтому попросил Хаджи-Тархан отдать её мне. Тем же вечером я погрузился в чтение непростой истории жизни нашей матери.
Что ж, я и правда узнал многое о ней самой, о её отношениях с отцом и даже о моём рождении… С тех пор я и начал ненавидеть его — того, кто дал мне жизнь, но, вместе с тем, сделал это самым мерзким образом из возможных на свете. И нет, в моих глазах Сарая не оправдывало то, что некоторое время спустя после моего появления он уже не мог представлять своей жизни без Итиль.
А ещё только я знал, что она именно утопилась. Это было брошено вскользь на последней странице, уже ближе к концу, однако эти слова глубоко вросли в мою память. Я даже представил, как мама выводила их своей нежной и когда-то такой тёплой рукой, и её тонкие пальцы дрожали при мысли о том, как она вскоре и правда сделает это с собой.
Полными одиночества ночами я звал её также, как звал, наверное, когда-то в самом раннем детстве.
Мама, ну почему, почему ты решилась на это?! Почему?..
«Оплакивай мою смерть и носи по мне траур.»[5] — Так заканчивался её дневник, и я не мог не понять, к кому именно были обращены эти слова, прожёгшие мою душу получше калёного железа. Из всей нашей семьи прочитать их мог только лишь я один.
Следующим утром я не ел, так как просто не хотел никого видеть. Заперевшись в своей комнате, я ревел несколько дней, изредка открывая дверь сестре или слугам, которые приносили еду или беспокоились обо мне.
Со смерти мамы во мне и начало происходить то, чего я так боялся. Я и раньше был беспокойным и не вполне обычным ребёнком, но теперь все мои потаённые страхи из детских кошмаров обрели форму голоса и надолго поселились внутри, а бессонница стала моим слишком частым ночным гостем.
— Нет, не со мной, всё это происходит не со мной! — пытался заглушить что-то невнятное внутри себя я.
— Но ведь ты и правда слышишь меня, иначе бы не отвечал мне и не пугался так.
— Исчезни, так не должно быть!
— Успокойся, Крым. Я не обижу тебя. Более того, я могу даже помочь. Ты ведь хочешь отомстить отцу, не так ли?..
И я понимал, что дороги назад для меня уже нет.
Середина XIV века, г. Солхат.
Не в силах больше находиться там, где умерло самое дорогое для меня олицетворение, я решил уехать к себе, в этот, как мне казалось по началу, всеми забытый, но довольно уютный край Улуса. Мой аталык, Шарукань, будучи также и беклярбеком, вторым лицом Золотой Орды, не мог надолго покидать столицу. Мне он был уже незачем: обучение моё подошло к концу, и я наконец-то мог самостоятельно жить на своей земле. В прочем, до моей территории он меня всё-таки сопровождал лично, а ещё после прибытия в Солхат жил со мной некоторое время, что меня, надо сказать, слегка бесило, ведь он напоминал мне о маме и о том, что под его присмотром я уж точно не смогу стать полноценным олицетворением.
Вопреки моим ожиданиям, на полуострове было весьма оживлённо. Торговля шла неплохо; главным образом это происходило из-за удачного расположения самого места — с трёх сторон окружённая морем суша просто не могла не стать раем для торговых судов всех видов и государств.
И олицетворений на самой территории было предостаточно — целых трое! Я и раньше пытался получить какие-нибудь сведения о них от отца, от Шаруканя и от людей в столице, но они в основном знали совсем немного, а потому уже на месте мне пришлось знакомиться со всеми поближе и разбираться в их непростых взаимоотношениях.
Первым, с кем я познакомился, был Каффа. Это был грек с, как я узнал позже, весьма непростым и изворотливым характером. В годы моего рождения его территория была отдана отцом Генуе, стремившейся закрепиться в Причерноморье, в качестве представителя его интересов. Сам Каффа был вполне доволен таким исходом, ведь теперь он снова попадал в сферу влияния развитой европейской державы, а не, как он сам выражался, «служил неотёсанному азиату».
В юго-западной части полуострова жила Херсонес — гречанка, поселившаяся здесь ещё с незапамятных античных времён. Несмотря на то, что они с Каффой принадлежали к одному народу, прямой родственной связи между ними не было, и, более того, они даже недолюбливали друг друга.
Но самым чужим на этой территории был, пожалуй, Мангуп. Управлял он своим собственным небольшим государством, скучковавшимся в горах всё той же юго-западной части полуострова — княжеством Феодоро. К моменту моего прибытия на свою землю, я знал о нём слишком мало: он был немногословен и редко рассказывал о себе, поэтому даже о его происхождении мне, как и многим другим людям и олицетворениям, оставалось только догадываться. Поговаривали, что он пришёл откуда-то с севера[6]. В прочем, это была только одна из версий, в целом же о нём, как о личности весьма таинственной и загадочной, в народе ходило довольно много слухов и вымыслов.
Все трое, будучи осколками Ромейской империи, принадлежали к Православной вере, и, конечно, не очень любили и государство, и семью, к которым относился я. Из-за этого по пути в Солхат я даже немного волновался о том, что могу остаться изгоем на своей же собственной территории.
К счастью, этого не произошло. Мангуп и Херсонес и правда отнеслись ко мне по началу настороженно, и стоило некоторых усилий завоевать их доверие к себе. В первые дни после знакомства я был поражён, насколько же гармонично и красиво выглядела их пара! Корсунь была прекрасна и аристократична, как её и описывали в своих рассказах люди, приезжавшие в Орду с полуострова, а Мангуп… Ох, он-то как раз и приковал моё внимание к себе целиком и полностью. Ещё бы, ведь я ни у кого никогда не видел столь светлых волос, слегка отливающих желтоватым оттенком, а в его светло-голубых глазах, чистых и прозрачных, отражалось не то ясное небо, не то море. Я даже пожалел о том, что после смерти Итиль я стал ненавидеть воду и бояться её. Но, благодаря глазам Мангупа, мне удалось позабыть об этом хотя бы на время. А ещё Феодоро был выше всех, кого я знал. Благодаря всем этим необычным для меня чертам внешности, так удачно сошедшимся в одном олицетворении, Мангуп стал казаться мне каким-то неземным существом: прекрасным и благородным одновременно. Что ж, и в этом я был уже заранее прав: чертам его характера ещё было суждено сыграть со всеми нами злую шутку.
Что влюбился, я понял далеко не сразу. По началу я долгое время списывал свою заинтересованность Феодоро лишь на его необычную для меня внешность, однако то обстоятельство, что я снова и снова будто специально искал встречи с ним, подтолкнуло меня и к другим мыслям. Причём, это было видно уже и окружавшим меня людям, и даже ещё не выехавшему обратно в столицу Шаруканю, который однажды и высказал мне всё прямо. От осознания собственной слабости к ещё тогда малознакомому мужчине и, главное, её безнадёжности, мне даже стало почему-то стыдно. Строить своё счастье ценой прекрасной любящей пары и, главное, ждавшей ребёнка, я уж точно не собирался.
Каффа принял меня тоже не так холодно, как я ожидал. Скорее всего, на это повлияло его занятие: под надёжным прикрытием моего отца, Сарая, и Генуи, соперничавшей за владычество в морской торговле с Венецией, он промышлял работорговлей. О том, как мог православный христианин продавать в рабство своих же единоверцев я обещал себе задуматься позже, а тогда я был рад хотя бы тому, что Каффа был согласен иногда присматривать за мной до моего совершеннолетия на пару с Шаруканем, обещавшим периодически меня навещать.
«Работа» грека была необычна ещё и тем, что из-за неё у того раз за разом возникали конфликты со всеми соседями. Однажды он даже поругался с моим отцом, из-за чего Сарай, как и подобает правителю, чья власть держалась в основном на страхе и силе, жестоко покарал Каффу, заразив чумой, пришедшей откуда-то из азиатских глубин.[7]
1357 год, г. Сарай-Берке.
Болезнь коснулась и самого Улуг Улуса: Хаджи-Тархан, к которой после смерти Итиль почему-то так сильно привязался наш отец, тоже слегла с чумой. Едва ли она могла умереть от неё, ведь мы, олицетворения, редко умираем от людских болезней, однако они всё же доставляют нам мучения. И чума в этом плане превосходила все известные ранее заболевания. Из переписки с отцом я узнал, что в лечении сестры ему пришлось даже прибегнуть к помощи его вассала, Москвы[8], претендовавшего тогда на место главного из множества русских княжеств. В прочем, всё это интересовало меня мало. Не то что бы я совсем не любил сестру, но осознание того, что именно она была в какой-то мере одной из причин смерти мамы, всё-таки подтачивало меня изнутри.
Сам отец тоже чувствовал себя не очень хорошо.
1361 год, г. Солхат.
Шарукан отбыл в столицу уже давно, и отец, как оказалось потом, в новых письмах писал мне в том числе и о нём. Будучи вторым лицом в государстве, он задумал сместить Сарая. Но сам он происходил из половцев и стать ханом не мог, и отец опасался, что его бывший соратник станет использовать в своих целях меня, как своего бывшего ученика и одновременно наследника Улуг Улуса. К сожалению, всех этих вестей из центра я получить не успел: Шарукань очень быстро объявился на полуострове, а гонцы с важными сообщениями от отца были перехвачены и убиты ещё в дороге. А потому, мне ничего не оставалось делать, кроме как поверить в то, что Сарай отдал ему в управление всю западную часть Орды да ещё и отдал часть своего войска, назначив темником. И Каффа, кстати, движимый жаждой мщения Сараю за чуму, которой переболел ранее, тут же перешёл на сторону половца.
О том, что на основной территории Орды шла гражданская война, которую потом назовут Великой замятней, между Шаруканем с одной стороны и Сараем, Кашлыком и верными им людьми с другой, я, разумеется, ничего не знал.
В результате им удалось отвоевать у предателя почти всю территорию Орды, не считая как раз-таки моего полуострова, и я всё также продолжал жить в неведении. А, по сути, в заложниках у своего бывшего аталыка.
За это время Шарукан, видимо боявшийся потерять контроль надо мной, как над единственным средством, дававшим ему право управлять страной, всячески старался вновь сблизиться со мной. Ему удалось стать мне другом, и мы могли часами разговаривать обо всём вокруг. На мой же вопрос об отце и о семье в целом он отвечал, что Сарай наконец-то решил уйти на покой, и он, Шарукань, будет для меня регентом до того, как я стану полноценным олицетворением.
Лжец! И ведь мне показалось это правдой! Он даже, якобы, отправлял мои письма отцу!
А ещё в те годы проснулось то, что родилось в моём сознании после смерти матери. В моей голове начало происходить нечто, что разрывало её на части. И нет, я даже не о боли, привычной мне уже на протяжении многих лет. С самого отъезда из столицы я стал замечать странности в своём поведении: внезапные всплески жестокости и злости, непонятные самому себе поступки, а временами я и вовсе слышал в своей голове чей-то чужой голос. Особенно сильно это проявлялось в присутствии Херсонес, которую я почему-то стал ненавидеть так люто, что невозможно было оправдать это одной лишь только ревностью. Иногда мне серьёзно начинало казаться, будто я схожу с ума.