— Ну что ты, сейчас не время распускать себя. Если ты сделал глупость, я не собираюсь тебя упрекать. А к тому же это даже и не глупость, а простое невезение. Никто ведь не мог угадать, что так все случится. Что ты там писал мне?
— Я писал тебе… нет, понимаешь, у меня даже язык не поворачивается сказать тебе. Ты опять начнешь ругаться.
— Ну что ты! Я очень хорошо понимаю твою досаду. Расскажи мне лучше все по порядку, и мы вместе спокойно все обсудим.
— Я писал тебе по поводу политики, но это пустяки… Я говорил там еще о нашей матушке…
— Надеюсь все же, что не о…
— Именно. Я начал с отправной точки, с того момента, когда появился баварец… в общем, я там сказал все…
Оноре стал размахивать кулаками над головой Фердинана. Он говорил о том, что никогда не видел более тупого животного, чем этот мешком пришибленный осел, дерьмом набитый ветеринар. Вот для чего ему нужно было его чертово образование: оповещать всю округу и весь край о том, что его мать переспала с пруссаком. Если бы ему, Оноре, стоило таких же трудов держать в руках перо, как его брату, он ни за что бы не стал писать письмо, которое способно отравить и их собственное существование, и существование их детей. Оноре называл своего брата задокопателем, ханжой в фальшивом воротничке, испражняющимся чернилами болваном, рогоносцем и одновременно мерил коровник своими крупными шагами под удивленным взглядом животных, которые выгибали свои податливые шеи, следя за его хождением взад и вперед. Фердинан, едва поспевая за ним, пытался завязать какой-нибудь разумный разговор, но ругательства следовали друг за другом такой плотной чередой, что это ему никак не удавалось. Слово, «рогоносец» оскорбило его больше, чем что-либо еще, и он попытался было заартачиться. Оноре опустил на него свой грозный взгляд.
— Рогоносец, я тебе говорю, и вся семья рогоносцев! По вине одного одержимого писаниной, который не сумел удержать при себе то, что я ему рассказал. Что? Нет, я не хочу тебя слушать. Что бы я стал делать с твоими исписанными страницами? Ты что, собирался ими вывернуть мне мозги набекрень, да? А теперь твое письмо находится у Малоре, у Зефа. Это его мальчишка схватил его, схватил так же, как схватил бы сам Зеф; у них это в крови: воровать и доносить. Таким же был и подохший недавно старик Малоре, таким же был и отец старика. Беги теперь за своим письмом, беги!
Оноре, весь дрожа от гнева, оперся о кормушку между двумя коровьими мордами и, поразмыслив немного, успокоился. Не приходилось сомневаться, что письмо находится у Зефа и что тот попытается им воспользоваться. Однако, все взвесив и предположив самое худшее, Оноре здраво рассудил, что у Малоре вряд ли что-либо получится. Ему, естественно, не составило бы труда оповестить всю Клакбю о том, что мать Одуэнов переспала с баварцем, и как бы обстоятельства не извиняли ее, в памяти у всех остался бы только сам факт. Оноре вынужден был признать, что общественное мнение в этом деле значило для него много; однако в конечном счете речь шла все-таки о покойнице, а он лично видел немалую разницу между покойником и живым человеком. То, что говорят во весь голос о покойнике, не стоит того, что думают про себя о живом; даже половинки и то не стоит, даже четвертушки. Оноре говорил себе также, что он живет не репутацией покойников — такое годится только для ветеринара, — что он только хочет упрочить эту репутацию. С другой стороны, он думал о том, что унижение от огласки письма в Клакбю имеет и одну хорошую сторону: его жажда мести Зефу, получившая столь долгую отсрочку, что он уж совсем было отказался от нее, обретала таким образом некий дополнительный повод. Чувство раздражения и отвращения, которое он испытывал при виде Малоре, получало теперь более прочное основание. Его ненависть была отныне в безопасности, и он ощущал во всем теле такую же легкость, какую испытывает добродетельный гражданин, узнавший, что войну наконец-то объявили.
Фердинан, не осмелившийся прервать размышлений брата, пытался проследить за их ходом по выражению его лица. Оноре не стал посвящать Фердинана в свои оптимистические выводы. Он сразу же разглядел преимущества перед ветеринаром, которые он получал в новой ситуации, преимущества честные, связанные с той верой, которую он внушал брату.
— Ну, так что будем делать? — спросил Оноре.
— Не знаю, — ответил Фердинан жалким голоском, упавшим на его выходные туфли.
— Теперь ты должен быть доволен, а? Ты ведь сам хотел видеть Зефа мэром Клакбю. Теперь он Польше не нуждается в тебе, чтобы заставить меня делать то, что ему захочется; он держит меня сейчас письмом надежнее, чем твоими заговорами! О! Теперь я уже ничем не смогу помешать ему; буду счастлив уже только оттого, что он соблаговолит не трепаться. Но когда он станет мэром, то начнет требовать у тебя денег: двадцать, тридцать, пятьдесят тысяч и больше. Я-то в этом отношении могу быть спокоен, у меня ничего нет. После денег он захочет забрать у тебя дом, после дома…
Перечисление всех этих катастроф напугало Фердинана, который опять опустился на треножник и принялся стенать.
— Все же горячиться нам сейчас не стоит, — сказал Оноре. — Вполне возможно, что Тентен вовсе и не отдавал письмо отцу, хотя меня это удивило бы.
— А зачем оно Тентену?
— Разумеется, он схватил его для того, чтобы отдать Зефу. Однако с детьми никогда нельзя знать наверняка. У них свои идеи… Однажды я увидел, как Алексис бросил монету в пять су в реку, и выяснить, почему он это сделал, я так и не смог.
Ветеринар пожал плечами: что за идиотизм бросать деньги в воду.
— Надеюсь, ты ему вправил мозги.
— Нет, те пять су были его собственными; это его дело.
— Тут ты не прав. Мальчишка вполне заслужил наказание. Сейчас ты не стал вмешиваться, а потом будешь удивляться тому, что он разбрасывает деньги направо и налево. Их ни за что нельзя распускать…
Ветеринар добавил, что заметь он что-либо подобное за Антуаном, он сумел бы дать понять ему, почем стоят деньги; и в приступе бешенства, смягчившем его тревогу, он принялся обвинять Антуана, словно сын и в самом деле уже разбазаривал его состояние.
— Бездельник! Он даже историю Франции не знает! Я бы его сейчас, когда мы ехали сюда, засыпал, если бы стал поподробнее расспрашивать про Вестфальские договоры! Ленивый, упрямый! И что, я должен надрываться на работе, чтобы эта скотина бросала на ветер мои деньги! Я бы запретил ему гулять, лишил бы десерта на три месяца, он бы у меня узнал, почем стоят деньги…
— О! Боже мой, ты зарабатываешь вполне достаточно, чтобы он мог, когда придет возраст, поразбрасывать их направо и налево.
— Конечно, ты всегда его в этом поддержишь, у тебя никогда не задерживалось ни единого су, — злился Фердинан.
— Я всегда делал то, что мне нравится, и еще чуть больше того. Если тебе это не по нутру, то это уж твое дело.
— Мы не имеем права делать то, что хотим, когда живем не одни. Скажем, ты будешь подстрекать Антуана тратить деньги, а потом ты ведь не будешь заниматься им, если ему придется жить на счет своего брата.
Слова Фердинана содержали почти неприкрытый намек, который не мог ускользнуть от внимания Оноре.
— Если уж надеяться на братьев…
— Ну тебе-то, я думаю, нечего жаловаться, — вырвалось у Фердинана.
Этого ответа Оноре и добивался и опасался одновременно.
— А! Ты хочешь напомнить мне, что я живу в твоем доме! Прекрасно, я освобожу тебе его на следующей же неделе! И делай с ним что хочешь, со своим домом! Я уже достаточно наслушался упреков в том, что живу в доме своего брата!
Он полнозвучно рокотал, и ветеринар тщетно пытался вставить хоть слово своим тщедушным ржаным голоском.
— Лучше я буду спать под открытым небом, чем останусь еще на неделю в твоей халупе! Я съеду в сроду и вообще уберусь из Клакбю. Тогда ты сможешь, если пожелаешь, обосноваться в этих четырех стенах и будешь сам сводить твои личные счеты с Зефом. Ну а я, меня здесь больше нет.
Оноре увидел, что после сказанного брат его совсем растерялся, и добавил с усмешкой:
— А твое письмо, я не стану выкупать его у Малоре даже за десять су.
От страха ветеринар совершенно потерял голову. Он принялся ходить туда-сюда, как марионетка, по профессиональной привычке задирая кверху хвост то у одной, то у другой коровы и глядя бессмысленными глазами. Оноре, все еще кипя от ярости, чуть было тут же не выбежал из конюшни, чтобы сообщить о своем отъезде всему дому, и тогда ему пришлось бы и в самом деле выполнить свою угрозу. Отчаяние, в которое впал его брат, остановило этот порыв. Пожав плечами, он сделал шаг в его сторону. Фердинан остановился, держа в руках коровий хвост, и глупо улыбнулся. У Оноре сжалось сердце, и он почувствовал угрызение совести.
— Фердинан…
Фердинан не шевелился; он шептал какие-то бессвязные слова. Оноре расслышал только: «письмо»…
— Фердинан… хватит нам ругаться, оставь ты этот коровий хвост и давай спокойно поговорим. Твое письмо. Оно находится у Малоре, мы подумаем, как его заполучить обратно. Послушай, присядь-ка вот тут, я не хочу, чтобы ты стоял, у тебя вид настоящего сумасшедшего. Прежде всего я хотел бы знать в деталях, что ты там мне написал. Подумай хорошенько.
Фердинан помнил почти наизусть все написанные им на протяжении года письма и все произнесенные речи. Сначала от растерянности он поколебался немного, но потом, распаляясь от собственных слов, стал подкреплять фразы интонацией и движением головы: «Дорогой мой Оноре, в начале недели у вороного случились колики…»
— Ну и влипли же мы, — произнес Оноре, когда брат закончил. — Да! Можно сказать, ничего не упустил.
— Но ведь то, что я написал тебе, является сущей правдой…
Оноре даже не стал отвечать ему. Он сел на треножник и попытался мысленно представить себе, какое удовольствие испытал Зеф Малоре, читая и перечитывая письмо. Это чувство, очевидно, было весьма сильным, что являлось для Оноре наихудшим оскорблением; по сравнению с этим чувством мысль о том, что письмо станет достоянием всей деревни, выглядела сущим пустяком. Теперь Зеф знал наверняка, что те слова, которыми он когда-то обменялся с баварцем, не пропали впустую, а материализовались, причем так, как, возможно, он, произнося их, и не предполагал. Чем больше Оноре размышлял об этой истории, тем менее существенным казался ему сам факт возврата письма. Ему было важно отомстить Малоре таким образом, чтобы у того при воспоминании о приключении баварца становилось горько на душе.
Ветеринар затаил дыхание и ждал порицаний. Поскольку Оноре моргал и плевал на носки своих башмаков, то он решил, что медитация обещает быть плодотворной, и, чтобы не раздражать брата своим присутствием, отошел на цыпочках в сторону и начал воскресный осмотр животных.
— Оставь ты моих коров в покое, — сказал ему Оноре, не поднимая головы. — Даже если ты их и прощупаешь, все равно это ничего не даст.
Оноре, который чуть что, не стесняясь, одергивал брата, еще, однако, ни разу до этого случая не осмеливался так вот категорично осудить едва ли не священный обычай осматривать животных. Фердинан почувствовал: что-то вдруг изменилось в их отношениях. Тот, на кого он невольно смотрел как на своего фермера, превращался в главу семьи, в предводителя Одуэнов, которому он в данной ситуации готов был подчиняться.
— Поскольку это все равно ничего не стоит, — робко возразил ветеринар.
— Говорю я тебе, оставь моих коров в покое.
И ветеринару пришлось отказаться от осмотра.
— Знаешь, — почти невольно все-таки вырвалось у него, — должен тебя предупредить, что у Фиделины течка.
— Ну, если тебе так хочется…
Ветеринар терпеть не мог непристойных шуток, предлагавших его воображению чересчур конкретные образы, которые, случалось, преследовали его потом на протяжении нескольких дней. Он покраснел, бросил на Фиделину взгляд, прикинул, не удержавшись, некоторые возможности и возмутился бесцеремонностью брата.
— Мне все-таки непонятно, как в твоем возрасте ты еще можешь увлекаться подобными гнусностями, нет, я решительно отказываюсь это понимать.
А Оноре уже успел забыть свои неосторожные слова, оскорбившие целомудрие брата.
— Какие гнусности? — спросил он.
— Гнусности вроде той, что ты только что сказал.
— Я сказал тебе гнусность?..
— «Ну, если тебе так хочется…»
— Что, если тебе так хочется?
— Да ты мне сказал: ну, если мне так хочется…
— Не понимаю.
— Или точнее: «ну, если тебе так хочется!»
Фердинан все больше терял терпение, и Оноре смотрел на него с беспокойством, думая, что волнение сказалось на его рассудке.
— Тебе нужно пойти немного поесть, — сказал он ему. — В ожидании обеда Аделаида нальет тебе кофе с молоком.
Ветеринар ничего не ответил. Он был уязвлен. Мало того что он пострадал из-за собственной честности, так теперь его же еще принимают за идиота. В который уже раз ему приходилось убеждаться, что такова обычная награда за невинность и скромность.
Когда братья вышли из конюшни, то все, кто мог их видеть, заметили, что ветеринар был желт, как канделябр, и что он опасливо поджимал зад в своей визитке. Оноре же, напротив, казалось, излучал хорошее настроение, смотрел бодро, и его тело привольно наполняло собой одежду. Слышно было, как он сказал Фердинану:
— Главное, больше никуда не лезь. Ты и так уже наделал достаточно глупостей. Я запрещаю тебе ходить к нему.
В Клакбю занимались любовью четырнадцатью способами, но кюре одобрял не все из них. Описывать их здесь вовсе не обязательно, да и к тому же я боюсь распалиться. Они отнюдь не составляли общее достояние коммуны: даже тех, кто знал хотя бы четверть из них, и то в деревне было раз-два и обчелся. Они, эти способы, представляли собой своеобразные семейные рецепты, некое движимое имущество, которое попадало из одной семьи в другую с помощью брака, благодаря детским воспоминаниям или же, что случалось гораздо реже, через дружеские откровения. На первый взгляд кажется, что в деревне с несколькими сотнями душ обмен опытом должен был бы быстро дать всем семьям возможность освоить весь цикл четырнадцати сладострастий. Однако ничего подобного не происходило, так как игра личных склонностей, стыдливость той или иной супруги либо властность мужчины позволяли одерживать верх какому-то определенному способу — одному или двум — и обрекали на забвение недавние находки, а то и устоявшиеся традиции, которыми иная семья жила до этого добрую сотню лет. У новобрачных редко бывало так, чтобы одна традиция добавлялась к другой; муж почти всегда заставлял принять свои способы любви. Встречались и более любознательные семьи, поддававшиеся очарованию новизны и разнообразия. Например, у Бертье мужчины ласкали своих жен четырьмя, а то и пятью различными способами. Но то были исключения, и можно сказать, что ни в одной порядочной и трудолюбивой семье до трех способов дело не доходило. Клакбюкские Одуэны почти всегда ограничивались наследием старого Одуэна, и даже Алексис, самый предприимчивый из сыновей Оноре, добавлял к нему разве что кое-какие мелкие детали. А ведь Алексис отличался в детстве неиссякаемым интересом к любовным таинствам. Он размышлял буквально над всеми возможностями, которые только позволяло ему знание человеческой анатомии, и в своих мероприятиях с девочками его возраста проявлял немалую изобретательность и отсутствие всякого стыда. А вот году этак на восемнадцатом он словно вдруг растерял весь свой опыт, как бы готовясь к вступлению в мир, где изощренность и изыски становятся слишком громоздким багажом. Так же обстояло дело и с его братьями, и с его отцом, и с большинством клакбюкских мужчин: на исходе отрочества они отказывались от своих простодушных, шумливых, бесстыдных любовных привычек и вступали на путь, означавший, что пришла пора выбирать жену и ограничивать себя во всех отношениях. Выбирали они нехотя, подобно тем больным, что сидят на диете и едят яйца вкрутую, мечтая при этом об аппетитных рубцах и кровяной колбасе былых, здоровых времен, но все же выбирали и постепенно к ним привыкали, потому что главное — это жить, чтобы зарабатывать су. Когда ты вынужден работать в поте лица, чтобы прокормиться от клочка земли, то не существует ни четырнадцати способов, ни двенадцати, ни шести; существует только один способ, да и о нем-то вспоминаешь нечасто. Клакбюкские мужчины забывали по только об уловках их юных лет, они забывали также и про то, что любовные наслаждения занимают большое место в играх их детей, — или, скорее, притворялись, что забывали.