— Я принес тебе новости, — сказал он Анаис.
И протянул ей письмо в очень красивом конверте, адресованное г-ну Жозефу Малоре и его супруге г-же Малоре; деревня Клакбю через Вальбюисон.
— Это мне моя взрослая дочь Маргарита пишет из Парижа, — сказала Анаис.
Почтальону это было уже известно, поскольку он знал ее почерк, но он и виду не подал. Так выглядело вежливее.
— Вот и хорошо, что это от малышки; новости от молодежи — это всегда приятно.
Анаис вынула из своего высокого светлого шиньона заколку для волос и, вскрыв конверт, сразу же взглянула на нижнюю часть страницы.
— Приезжает завтра вечером, — сказала она, — в прошлый раз она еще не знала, а тут вдруг сразу завтра вечером. Ах, Деода, какой ты все-таки хороший почтальон!
— Работу свою я уж точно знаю, — запротестовал почтальон, — ну а что там в этих письмах, так ведь не я же их пишу.
Но Анаис не слушала его, она смеялась, потому что завтра должна была приехать ее дочь.
Почтальон вышел от Зефа, весело смеясь. Дойдя до середины яблоневой аллеи, он прошептал: «Это дочка ее завтра приезжает». И продолжал свой обход. У него в сумке не осталось больше ни одного письма и ни одной газеты, но это ничего не значило. Он все равно пройдет по тропинке, ведущей в лес, чтобы все знали, что время почты уже прошло, потом вернется тем же путем, выйдет на большую дорогу и отправится к себе домой, но перед этим, как всегда по воскресеньям, сделает остановку у Оноре Одуэна.
Можно было предположить, что после состоявшегося в конюшне разговора, эхо которого уже прокатилось по всем Одуэнам, трапеза пройдет в тягостном молчании. Пожалуй, еще никогда столовая Одуэнов не была столь шумлива, а смех — столь заразителен. При этом дядя Оноре производил один столько же шума, сколько все дети вместе взятые; он то и дело наливал себе вина, громко говорил, беззаботно смеялся и веселил всех присутствующих. Он пользовался всеобщим вниманием, а его брат Фердинан выглядел как дальний родственник, которого приглашают только тогда, когда за столом оказывается тринадцать человек. Обычно дело обстояло несколько иначе, речи ветеринара звучали весомо, и когда он произносил: «Я, как и Виктор Гюго, являюсь деистом» или «Я уважаю все убеждения и хочу, чтобы к моим убеждениям тоже относились с уважением», то это оказывало впечатление даже на Оноре. В результате семейная трапеза принимала красивые очертания: женщины, не интересующиеся метафизикой, могли спокойно наблюдать за детьми и обмениваться кулинарными и прачечными рецептами, с чего собственно и начинается всякая добротная семья. Так что в этих серьезных пирушках каждый находил то, что ему было нужно, и даже дети, не подозревая об этом, узнавали массу полезных сведений, за которые позднее, когда у них прибавится ума-разума, они должны были бы поблагодарить своего дядю Фердинана.
Ну а на этот раз Оноре, уже начиная с супа, стал вводить в это благопристойное семейное собрание какое-то разнузданное и агрессивное веселье. Можно было подумать, что он рад роковому приключению потерявшегося письма, которое подвергло опасности честь имени Одуэнов. Безудержное желание ввязаться в борьбу против Зефа придавало его смеху и его взгляду какую-то особую, мужскую доблесть. Он так и бил копытом, так и потряхивал султаном: бросал иронические взгляды на ветеринара, ухаживал за невесткой, играл с детьми, громко говорил, смеялся, снова говорил, снова смеялся с воинственным видом человека, решившего учредить временное правительство вина и голытьбы. Дядя Фердинан чувствовал себя не в своей тарелке, его терзали одновременно и робость и нетерпение. В другое время он не стал бы терпеть шумливую спесь брата, которую теперь из-за письма приходилось сносить. Момент для того, чтобы нанизывать максимы и предсказания из области политики, сейчас был неподходящий. Он едва сдерживался: торопливость в нем боролась с осторожностью, и он не осмеливался даже наказать соответствующим образом своего сына Антуана, который демонстративно громко смеялся любой шутке дяди Оноре по адресу его отца (ну уж тут-то он еще получит свое: вопрос с Вестфальскими договорами остается открытым). Дядя Фердинан размышлял о том, что зачастую виноваты именно родители; в самом деле, пример Оноре не пропадал для детей втуне, и те вели себя как настоящие сорванцы: разговаривали с набитым ртом, перебивали на полуслове родителей и даже хуже того., Фредерик, сидевший рядом со соей кузиной Жюльеттой, все время держал левую руку под столом, вместо того чтобы положить ее спокойно рядом с тарелкой, как поступают воспитанные дети. Да и другие вели себя не лучше, даже Люсьена, обычно такая разумненькая девочка, тут сразу, за каких-нибудь полчаса, накопила грехов на целое домашнее задание. Причем при первом же замечании, которое Фердинан попытался было сделать, брат оборвал его:
— Дай ты им, этим детям, повеселиться; я вот, например, люблю, когда они все время в движении, когда они галдят. И вообще знаешь, что я тебе скажу: у твоих ребят слишком уж серьезный вид и орут они не в полную силу; боюсь я, как бы и они тоже не приобрели, когда вырастут, эдакую мину ризничего на лице, которая впору только их папаше.
Дети смеялись до слез, а Антуан даже чуть было не подавился. Это походило на дозволенное неповиновение, на настоящую анархию, и нетрудно было предвидеть, что добром дело не кончится. Гюстав, уже и без того рассердивший мать, когда засунул куриное крылышко в карман своих выходных брюк, попытался заставить собаку выпить стакан красного вина, половину которого он пролил на белое платье своей кузины Люсьены. Гюстав получил свою порцию пощечин, женщины должным образом покричали, но ветеринар был настолько раздражен, что даже не счел нужным скрывать это.
— Если ребенок чувствует, что отец поощряет его, то он, естественно, никогда не остановится.
— Ты хочешь сказать, что я поощрял его лить вино на платье сестре?
— Я не сказал, что ты поощрял, Я сказал, что он чувствует, что его поощряют. Надеюсь, ты согласишься со мной, что прояви ты себя менее снисходительным, этого печального случая не произошло бы.
— Нет, не соглашусь. Ты же сам сказал, что это дело случая.
— Случая, который нетрудно было предвидеть.
— Ты-то сам что, предвидел его?
— Я предвидел, что произойдет нечто в этом роде.
— Да? Ну тогда остается только пожалеть, что твое чутье так подвело тебя несколько дней назад; не случись этого, письмо твое не лежало бы сейчас у Малоре…
Напоминание о промахе в присутствии всей семьи ветеринар воспринял как унижение; его жена, почувствовав, что спор принимает дурной оборот, попыталась успокоить братьев:
— Да тут почти ничего и нет, достаточно будет намылить там, где пятно…
Фердинан с еще пылающими от унижения щеками бросил на свой стакан с вином иронический взгляд и сказал, усмехнувшись:
— О! Нет, это пятен не оставляет!
И почти тут же пожалел о своей усмешке. Оноре, подозревавший Аделаиду в том, что она, когда приходят гости, добавляет в вино воды, намек мгновенно понял. Он спросил:
— Это верно, — то, что говорит Фердинан, — что ты добавляешь в вино воды?
Жена и Фердинан отозвались одновременно.
— Чтобы я добавляла в вино воды! — воскликнула Аделаида.
— Я и не думал говорить ничего подобного! — возразил ветеринар своим востреньким, как спица, голоском.
— Ты так сказал! — возмутился Оноре. — А открыто ты не сказал это только потому, что открыто ты вообще ничего не говоришь! Как был ты иезуитом, так им и останешься, и можешь не делать вид, что каждое утро готов умереть за Республику! И этот твой генерал Буланже тоже такой; что он, скажи мне, собой представляет? Он просто олух в подряснике, набитый четками, и больше ничего! Тысяча чертей, вода в моем вине…
— Уверяю тебя, Оноре, ты меня не понял, я не говорил…
— Так я, значит, ко всему прочему еще и круглый болван. Я не понял и вы ничего не поняли?
Оноре ни к кому не обращался с этим вопросом и не ждал ответа. Последовала пауза, после которой Антуан заявил немного дрожащим от волнения голосом, поскольку он знал, что сказанные им слова не относятся к числу тех, которые можно искупить пятьюстами строчками дополнительного задания:
— Если я правильно понял, то, как мне показалось, отец сказал, что вы добавили в вино воды!
Ветеринар от ярости весь побагровел, А дядя Оноре, оценив принесенную его племянником жертву и то вероятное наказание, которое его за нее ожидало, сделал над собой усилие и не воспользовался полученным преимуществом. Ссора могла бы тут и затихнуть, если бы Фердинан, утративший хладнокровие из-за свидетельства сына, которое он воспринял как предательство, не дал выход своей ярости.
— Вот чего ты добиваешься, настраиваешь моего сына против меня! Ах! Тебе даже не пришлось особенно стараться; так уж он устроен, что с полуслова поймет и тебя, и своего дядю Альфонса! В нашей семье альфонсы, когда хотят сыграть со мной злую шутку, всегда видят друг друга издалека; люди, не знающие чувства благодарности, завистники, транжиры, юбочники, бездельники…
— Я очень советую тебе помолчать, — сказал Оноре, пока еще сдерживаясь.
— Помолчать! Мне нечего молчать! Я никому ничего не должен! Ни единого су!
— И это прискорбно, потому что есть кое-какие денежки, которые достались тебе не слишком дорого…
— Сто су! Я беру сто су за консультации, я зарабатываю на жизнь честным трудом!
— За исключением случаев, когда ты с Пюже договариваешься и он за тебя торгует…
— Это неправда! Ты лжешь!
Оноре встал, а невестка взяла его за руку и начала успокаивать. Но он ее даже не слышал.
— Ты смеешь мне так говорить? Жулик ты и лжец…
Ветеринар тоже встал. Разделенные столом, они смотрели друг на друга с яростью, испугавшей всю семью.
— Мне не в чем себя упрекнуть, — сказал Фердинан срывающимся голосом.
— Меня никто не может ни в чем упрекнуть, — сказал Оноре.
— Никто? — усмехнулся ветеринар. — И Аделаида тоже не могла, когда ты в дни ярмарки отправлялся под вечер сам знаешь куда?
Аделаида стала возражать, что ей до этого нет никакого дела. Оноре попросил ее замолчать.
— Не надо. Я выброшу сейчас его за шиворот на улицу.
Чтобы добраться до брата, ему нужно было обойти вокруг стола. Едва он сделал шаг, как во двор вошел почтальон, вошел спокойно, держа голову на плечах, а руку — на своей кожаной сумке. Все видели, как он идет, как, проходя мимо колодца, погладил гладкую каменную кладку. Братья сели на свои места, думая о том, что дешево отделались.
— Входи же, — сказал Оноре. — А я только что подумал: почтальон-то ведь еще не проходил. Ну давай, иди, садись вот сюда.
— Так, я вижу, вы все здесь, вся семья, значит, собралась?
— Да, как видишь, — ответил ветеринар голосом счастливого человека.
— Так я вот часто себе говорю: у Одуэнов, у них в доме почти каждое воскресенье праздник.
— Конечно, — сказал Оноре. — Мы всегда рады собраться всей семьей.
Оноре абсолютно искренне верил в то, что говорит. Он говорил правду, ту правду, которая нужна хорошему человеку, хорошему почтальону.
— Когда в семье согласие, — добавил Фердинан, — это самая большая в жизни радость и мне вспоминается то время, когда отец наш был еще жив.
— Какой же все-таки он был хороший человек, твой отец. Я вспоминаю, как однажды в Вальбюисоне, но я говорю про времена двадцатилетней давности, когда и железной дороги-то не было и когда мне и в голову не приходило, что когда-нибудь я стану почтальоном. Да, как сейчас вспоминаю: сколько же мне тогда было лет, может, тридцать или тридцать два? Я припоминаю, как напротив последнего в городе дома, не дома Руке, потому что его построили потом, ведь Руке перебрались в Вальбюисон только в семьдесят пятом; в том году, когда у моего тестя случился пожар. Нет, последний дом — это был дом Виара. Не знаю, помнишь ты или нет. Виары. У них было двое парней, ну, конечно же… тот, что постарше служил потом в жандармерии. Не такая уж плохая работа для человека, у которого есть голова на плечах, но только там, как и у нас, почтальонов, глаз в деле нужно иметь наметанный…
Почтальон остановился, смущенный напоминанием о потерянном письме. Оноре угадал причину его смущения и попросил его продолжать:
— Так, значит, ты встретил моего отца?
— Да, я встретил его. Как мне помнится, эта была ярмарка. О! Совсем небольшая ярмарка, — в Вальбюисоне они большие-то никогда и не получались. Было что-то часов около одиннадцати, а твой отец уже возвращался. Ты помнишь, какой он был, твой отец. Когда ему нужно было делать дело, по кафе ходить он уже не станет, хотя компанейский был, и на скотину умел посмотреть и когда продавал и когда покупал. Я вам скажу, я сам был свидетелем, как он однажды покупал нетель. Я говорю, нетель. Ничего скотинка, даже приятного вида, но, понимаете, такая, которая в глаза никому не бросилась; а он раз-раз, смотрю, купил ее, как я бы купил на два су табаку, и, не прошло и четверти часа, тут же продал ее с тридцатью двумя франками барыша, причем меньше чем в пятнадцати метрах от того места, где он ее взял. И я видел все это собственными глазами.
Деода стукнул кулаком по столу и сдвинул свою фуражку высоко на темя. Одуэны умилялись этому воспоминанию, от гордости у них просто щемило сердце. Большинство из них имело веские основания презирать и даже ненавидеть воскрешенный образ своего предка, в чем они себе обычно нимало не отказывали, но, беседуя о нем в лоне семьи или же с кем-то посторонним, неизменно представляли старика в обличье доброго библейского персонажа. Даже Антуан, который обычно не поддавался такого рода эмоциям, и то был взволнован. Оноре наклонил голову и прошептал:
— Да, можно сказать, человек удостоился.
Почтальон пожал одним плечом, словно похвала показалась ему слишком скромной.
— Вот и я тоже думаю, еще как удостоился! Нужно его знать, как я его знал… Так вот, шел он, значит, с ярмарки, а я шел на ярмарку, уже даже и не помню зачем… Погодите, сейчас вспомню! Нет, не вспомню. Ну да и ладно, шел я, значит, одним словом, в Вальбюисон. И вот где-то напротив Виаров вижу: идет навстречу мне Одуэн, идет, как он имел обыкновение ходить, вроде бы не спеша, а на самом деле что ни полчаса, то лье как не бывало. Он меня даже не заметил. Он же, вы ведь помните, все время чего-то размышлял. Это был человек, который думал головой. «Назад возвращаетесь, Жюль», — говорю я ему. А он мне говорит: «Доброго тебе здоровья, Деода, представь себе, взял вот и забыл свой зонт».
У почтальона на лице появилась сердечно-почтительная улыбка, и он заключил:
— Зонт он свой забыл.
Оноре и Фердинан, примиренные, смотрели друг на друга через стол глазами полными нежности. Над столом раскрылся зонт. Это был он, его зеленый зонт. Хороший зонт, он всегда только один у него и был. Он был у них в семье, этот зонт, зонт согласия. Стоило им только подумать о слове «зонт», как во рту у них начинали течь слюнки доброй воли. Дорого они бы дали за то, чтобы иметь сейчас тот его зонт (а попытайся старик выбраться из могилы, так они, глядишь, загнали бы его туда обратно башмаком по голове). Они теперь были два брата, два сына того зонта. Оноре упрекал себя за то, что был немного резок с Фердинаном, а ветеринар подумал: «Что же, таким уж он уродился, мой брат. Таким я его и люблю».
Остальные Одуэны почувствовали, как зонт принес с собой в комнату замирение, хотя рассказ почтальона их несколько разочаровал, особенно детей, надеявшихся на более захватывающую развязку. Например, Гюстав подумал, что из конюшни Виаров мог бы выскочить разъяренный бык, а дедушка схватил бы его за хвост и, покрутив им над головой, словно пращой, забросил бы его аж в пруд Голубой Кошки. Хотя публика согласилась бы и на меньшее. Алексиса зонт явно не удовлетворил.
— А что потом, Деода?
Вопрос взволновал почтальона. Он догадывался, что рассказ его обманул ожидания присутствующих и почувствовал себя виноватым.
— А вот сказать вам, забыл ли он зонт у себя дома или на ярмарке, я бы не смог…
— Он забыл его дома, — сказал ветеринар. — Наверняка.
Деода отпил глоток вина и спросил у него, что он думает о трехмесячном цыпленке, который соглашается есть только в ногах у свиней, а после четырех часов пополудни начинает хромать. У него вывелся именно такой цыпленок.