Сергея Эфрона арестовали вскоре по приезде в Россию. – Не в меру, пожалуй, осведомлен! – вынес приговор Сталин и дал команду пустить «под сплав». Эфрон был давним и стабильным агентом НКВД. С его активным участием проводилась операция по Миллеру – он осуществлял слежку и наводил группу захвата. Но было еще, по меньшей мере, два «темных дела», где Сергей Яковлевич «засветился» как исключительно старательный злодей.
Многообразие равнодушия
Сегодня, пожалуй, только историки разведки помнят имя Игнатия Рейсса, капитана (а по меркам армии – полковника) советских органов госбезопасности, сотрудника иностранного отдела ОГПУ в резидентуре Франции и Швейцарии. Игнатием-то он стал в двадцатом году, а до этого был вполне благополучным Натаном Порецким, выпускником юридического факультета Венского университета, юношей несколько возвышенным, без меры начитавшимся Маркса и даже побывавшим в Трире, где наслушался рассказов о необыкновенных дамских похождениях любимого им Карла, свободно выпивавшего за один присест десяток литровых кружек пива, к тому же изводившего местных жителей идеями о несовершенстве тихой и благополучной жизни родного городка, нарушаемой только в дни похорон очередного епископа. Трир был известен как место погребения высших иерархов германской католической церкви. Как ни странно, но именно человеческое многообразие автора «коммунистического призрака» подтолкнуло Натана к революционным идеям. Превращая слово в дело, он как-то незаметно для себя позволил оказаться в числе зарубежных осведомителей ВЧК, а затем, преуспев в этом деле, стал весьма перспективным агентом разведуправления Красной Армии. Однако проверочное наблюдение за ним самим показало, что Рейсс качнулся в сторону Троцкого, особенно когда тот объявил о создании 4-го Интернационала. Советы сделали вид, что «качка» не заметили. Но в июле 1937 года Рейсса пригласили в Москву якобы для получения правительственной награды за участие в деле «красных маршалов». (В июне после краткого процесса расстреляли главного армейского «аристократа», маршала Советского Союза Михаила Тухачевского). Поразмыслив и переговорив с Эфроном, который чересчур настойчиво советовал Игнатию немедля ехать, обещая устроить мягкое купе, с полным пансионом до самой границы. Рейсс принял решение остаться во Франции. И, чтобы враз отсечь прошлое и недосказанное, опубликовал открытое письмо Сталину, обличая его коварство и жестокость. Надо ли удивляться, что вскоре в полусонной Лозанне, на берегу Женевского озера, на одинокой парковой скамейке был обнаружен труп моложавого мужчины в парике и накладных усах, с аккуратно простреленной головой. Рядом валялся надорванный пакетик с кормом для лебедей, которые с сытым равнодушием величественно плавали возле ног трупа, обутых в хорошие лаковые ботинки. Полиция быстро установила личность убитого – гражданин СССР Рейсс Игнатий Станиславович. Преступников поискали больше для вида, поскольку отлично знали, чьих рук это дело, понимая всю бесперспективность его раскрытия.
Через год в парижской клинике, после удаления пустякового аппендицита, в возрасте 32 лет скончался Лев Седов, старший сын Троцкого. Операция прошла вполне успешно, а ночью больной внезапно умер. Говорят, накануне в палате видели Эфрона, он посетил Льва Львовича, беседовал с лечащим врачом, сетовал на внезапность подобных болезней и советовал Седову навсегда избавиться от таких угроз.
– Утром, старик, будешь как огурчик! – и помахал из-за окна фасонистой клетчатой шляпой. Перед рассветом больной как раз и умолк навсегда. Отец, Лев Давыдович Троцкий, был безутешен, а вскоре Эфрон получил вызов из Москвы. В посольстве ему намекнули:
– Судя по всему, старик, тебя ожидает награда и немалая…
Его расстреляли в первые дни войны, присовокупив к десятку других агентов, собранных с европейских городов. Умертвили в Москве, причем без всякой огласки, да и кому она нужна была в те дни, когда вести с фронтов, одна горше другой, подавляли любые другие новости…
Марина Цветаева, беспомощная, надломленная, враз обнищавшая, оглушенная бомбовыми ударами по Москве, крохотной песчинкой неслась в обезумевшем эвакуационном потоке куда-то на Восток, в российскую глухомань. Куда – сама не ведала! Она, воспевавшая когда-то одиночество, любовь-разлуку, провозглашавшую торжество «одинокого духа» в борьбе с «роком», в полной мере ощутила реальную выброшенность из человеческой среды, сплоченной горем и всеобщей ненавистью ко всему, что повергло страну, «где так вольно дышит человек». Марина же со своим эмигрантским прошлым, расстрелянным мужем – врагом народа, малопонятным творчеством, прежде всего тому же народу, воспитанному на ясных и звонкоголосых формулах – «Загудели, заиграли провода…» или еще яснее – «Если завтра война, если завтра в поход…», опрокинула на себя кипящую «лохань» общественной неприязни. Когда заброшенная гигантским «цунами», вызванным фашистским нашествием, в деревянную, избяную, переполненную беженцами татарскую Елабугу, теснящимися даже на полу в доме-музее великого Ивана Шишкина, она, пытаясь устроиться уборщицей в обшарпанный клуб, наткнулась, как на колючую лагерную проволоку, полную ненависти фразу, произнесенную хорошо поставленным мхатовским голосом:
– Эту предательницу?..
Знать бы той народной актрисе, что пройдет несколько лет, и муж ее, литературный «фельдмаршал», тоже изберет самый радикальный способ расчетов с жизнью, только с помощью наградного револьвера, полученного за заслуги от той же страны, что возвела ее в ранг «народной». Не выдержав тяжести житейских обстоятельств, когда в единый узел связалось все, Марина в последний летний день того страшного лета приняла роковое решение. В дальнем огородном углу привязала старый ремень к хрупкому горлу, так волнительно трепетавшему, когда читала стихи.… Несколько торопливых движений – и невесомое тело коротко вздрогнуло, измученная душа, сбросив, наконец, камень, отлетела. Отлетела в розовые облака, о которых она так хорошо писала…
О том, что Цветаевой уже давно нет, Деникины узнали в конце войны. Ксения прорыдала всю ночь, а утром вопреки церковным канонам, осуждающим самоубийц, заказала молебен во упокой рабы Божьей Марины.… Оба стояли долго-долго под образами, не чувствуя горячего воска, стекающего на руки. К этому времени было уже столько жертв, что и сердце должно было потерять ощущение боли. А оно болело и болело, все сильнее и сильнее, особенно у молчуна Антона Ивановича.
В ноябре 1945 года Деникины навсегда покинули Францию. Пароходом пересекли Атлантику и уехали на север США, в небольшой городок Анн-Арбор. Жизнь сразу приобрела стариковские очертания, стала тихой, полисадниковой, хризантемной, иногда рыболовной, благо недалеко одно из великих озер. Антон Иванович часто проводил время в раздумьях, бродил по стриженым газонам, щелкая садовыми ножницами, шуршал на веранде газетами, перебирал рукописи, протяжными, с фиолетовыми оттенками, мичиганскими вечерами сидел у распахнутого окна, вдыхая влажную озерную прохладу. Что-то напоминала ему эта свежесть. Но что? Наверное, Киев… Да-да, конечно, Киев!
Он попал туда младым отроком, надел необмятую форму юнкерского училища и сразу приобщился к желанной ему армии, привычной по офицерскому быту отца. В дни увольнений курсантской ватагой уходили на днепровские откосы и вольно расстегнув тугие воротнички гимнастерок, дурачились от избытка молодости, пили из горлышка сельтерскую, изображая гусарских повес, хотя учились-то в пехотном, самом что ни на есть линейно-строевом, готовящем взводных для сермяжно-лапотной России, откуда и выйдут потом почти все советские маршалы.
Проживая в тихом университетском городке, находящемся в «тени» день и ночь грохочущего машинами Детройта, Деникины в полной мере почувствовали, что такое американская глушь, усиленная деловитым равнодушием среднестатистического янки с вечно приклеенной улыбкой. Кого там будет интересовать семидесятилетний эмигрант с не очень хорошим английским. Но Антон Иванович не испытывал душевного дискомфорта, ему вполне хватало в качестве собеседника Ксении Васильевны. Ей и только ей доверял самое сокровенное, прежде всего размышления о прошлом и настоящем, о своем отношении к России, ушедшей и нынешней. Еще во Франции Деникин решительно отверг притязание немцев на сотрудничество и вынужден был сменить Париж на провинцию, поставив себя, а главное семью в достаточно рискованное положение. Всякий вечер, расстилая на полу старую походную карту, он передвигал фишки и стрелы, морщил под толстыми очками лоб, стараясь предугадать и оценить стратегию противников.
– Ася! – кричал он через комнату. – Ты взгляни, как умело они гонят Клейста, как дают ему под хвоста… Нет, нет, ты только посмотри!
На карте вновь, как в ванночке с фотопроявителем, проступало до боли знакомое – Батайск, Кущевская, Тихорецкая, Новороссийск…
– Ты подумай, они атакуют «швабов» с тех же рубежей, что и я… И как атакуют… Асенька, ты вникни… Если Клейст не сообразит, что у него сейчас только одна дорога – в Крым, он через две-три недели весь поляжет на Тамани. Я ведь в двадцатом году, заметь, понял это и армию спас…
«Они» – это советские войска, в январе 1943 года развернувшие широкое наступление на Кубани. Деникин пытался представить себе степной плацдарм, окаймленный синевой предгорий, ледяную клейкую распутицу, в которой тонули когда-то и его дивизии. Но так хотелось на фоне советских побед вспоминать свое и успешное.
– Вот отсюда, Ася, – он очерчивал карандашом часть степного Предкубанья, – я тремя колоннами входил в Екатеринодар… Помню, Эрдели конной атакой взял Пластуновскую… Свои воспоминания он накладывал на текущие батальные события и как полководец не мог не отметить, что Красная Армия стала всесокрушающей силой, которая в состоянии сломать хребет любому противнику. Какая-то необъяснимая, но и неотвергаемая гордость заполняла его душу, гордость за Россию, способную постоять за себя…
В середине апреля 1938 года Париж потрясло известие о смерти Федора Ивановича Шаляпина. За два месяца перед этим отмечали 50-летие певца и надеялись, что так величественно будет еще долго-долго. Но сам артист, видимо, что-то почувствовал – на кладбище «Батиньольо» купил участок под семейное погребение, похоронил там мать, сестру… Говорил: «Пока не пустят в родную землю, будем лежать здесь». И показал место… Как-то в одном из храмов увидел старинное покрывало двойного красного бархата с накладным золотым шитье, задумчиво погладил его и словно про себя произнес: – Хорошо бы им накрыть мой гроб…
«В воздухе пахнет грозой…»
Так и произошло. Рано утром к роскошному жилищу гения на авеню д’Эйло молча стекались сотни людей. Парадное и крыльцо завалили охапками сирени и гиацинтов, любимых цветов покойного. От запаха голова кругом шла. Прощание столицы Франции с великим русским заняло трое суток, наполненных парчовой скорбью с отпеванием в православном храме на рю Дарю, долгой остановкой возле «Большой оперы», где сводный хор в черном исполнял «Вечную память». Казалось, в книге соболезнований отметился весь эмигрантский Париж. Деникины в траурной толпе прошли незамеченными – так пожелал Антон Иванович. Он не любил показной нарядной печали, присущей деятелям искусства, тем паче когда из толпы несется суетливый изумленный шепот:
– Глянь-ка, Мозжухин! Боже, как постарел… А Гиппус, Гиппус… Узнать невозможно!
Военных в форме было немного. Только адмирал Кедров, тот самый, что последним командовал Черноморским флотом, прибыл в золоченом мундире, при орденах и наградном кортике. Деникин, облаченный в скромный плащ, усмехнулся. Вдруг кто-то окликнул. Он повернулся. Руку протягивал худой лысый старик в смокинге с траурной полоской и черных очках. Присмотревшись, Антон Иванович узнал и невольно выразил изумление:
– Петр Николаевич?..
– Так точно, Ваше превосходительство! Не сразу и признали… – усмехнулся генерал Краснов. – Чего, собственно и хотелось достичь. Уж слишком изрядна в подобных случаях цветистая суета…
– А что удивительного? Федор Иванович – великий артист. Он и здесь должен быть на авансцене, – возразил Деникин. – Как поживаете, Ваше превосходительство?..
Краснова Деникин раньше недолюбливал за самоуверенность, строптивость и излишнюю амбициозность. Тот начинал армейский путь довольно необычно для крупного военачальника, в молодости отметив службу в лейб-гвардии Атаманском полку увлечением, смешно сказать для «атаманца» – журналистикой. Печатался в крупных изданиях, популярном, например, «Русском инвалиде», а на японский фронт вообще прибыл в качестве специального корреспондента. Однако на скучных, как брюхо умершего верблюда, маньчжурских сопках проявил не столько репортерское любопытство, сколько хорошее знание военного дела, которому был обучен еще в Павловском кавалерийском училище. Словом, к Первой мировой войне энергичный, сухощавый, всегда перетянутый ремнями полковник Краснов командовал 10-м донским полком, потом угрожающе-свирепой «Дикой» дивизией. Затем под начало получает казачий корпус, тот самый, с помощью которого генерал Корнилов хотел вернуть в Петроград изгнанного большевиками главу Временного правительства Александра Керенского. Достаточно забавно эта история изложена в хрестоматийном советском фильме, больше, правда, известного простенькой песенкой в очаровательном исполнении молодого и обаятельного Марка Бернеса:
В фильме есть эпизод, когда офицер штаба уныло и упорно взывает по телефону:
– Гатчина, Гатчина! – с надрывными интонациями кричит в онемевшую трубку. Надежды в голосе никакой. И не зря! На пути из Гатчины казаки «забузили», воевать отказались, тем более что большевики, умело разлагая армию, заодно разрушали железные дороги, связь и все, что имело первостепенный жизненный смысл. Кончилось тем, что бравого командира корпуса Краснова с помощью, как ни странно, того же Керенского, ссадили с коня, отобрали оружие и подвергли аресту. Однако выкрутился он достаточно просто – торжественно дал слово генерала и дворянина, что никогда больше не поднимет оружия против новой власти. Ему поверили и с миром отпустили на все четыре стороны. Проще было, конечно, расстрелять (потом большевики это упущение активно нагоняли), но неожиданность властного успеха, упавшего в руки как спелая груша, приятно пьянило. Лунообразный Анатолий Васильевич Луначарский, эрудит, сибарит, краснобай и чревоугодник, удивительным образом сочетавший «сладкую» жизнь с приверженностью Марксу, сразу после октябрьского переворота в кафешантане на Фонтанке остроумно делился впечатлениями, в лицах изображая произошедшее:
– Вы не поверите, мы хотели просто манифестацию провести, а получилась революция. Ха-ха-ха! Представляете себе! – заливисто смеялся вместе с петроградской богемой, воспринимавшей покамест случившееся, как сценки из веселой пьесы несуразных положений. Это чуть позже им покажут… как выглядит Нева сквозь решетки казематов Петропавловской крепости. Это будет потом. Обязательно будет.
Кстати, в том же фильме случай с Красновым представлен неким комедийным недоразумением, над которым добродушно хохочет даже Ленин. В кино все выглядит достаточно опереточно: захваченный красногвардейцами царский генерал в шикарной белой бурке, пушистой папахе, с инкрустированной драгоценными камнями шашкой, попросил солдат попрощаться с конем. Ну, кто откажет человеку в такой, а тем более, возможно, последней просьбе?
Пока солдаты цоколи языками и дивились редкостной сабле, генерал воспользовался ротозейством, вскочил на жеребца и был таким. Под тем генералом, которого сыграл любимый народом Николай Черкасов и предполагался Краснов.
Однако в жизни он был человеком беспардонным не только по отношению к красным, но и крайне амбициозным по отношению к белым. Став донским атаманом и опираясь на немцев (главным образом, на их деньги), всегда и везде исполнял свою собственную игру, и многое сделал, чтобы война на юге России превратилась в жестокое братоубийственное побоище. Его непомерные амбиции с трудом утихомирили англичане и под угрозой лишения всякой помощи заставили подчиняться Верховному главнокомандующему Деникину. Но Петр Николаевич и здесь «выкобенивался» как мог. В Екатеринодар, в Ставку, «на поклон» демонстративно не поехал. Настоял, чтобы переговоры между ним и представителем Добровольческой армии генералом Драгомировым, при участии британского генерала Пуля, проходили на границе Кубани и Дона, на ржавых путях узловой станции Кущевская.