Навсегда(Роман) - Кнорре Федор Федорович 14 стр.


Полежав еще немного, он с досадой обнаружил, что чувствует себя после прогулки нисколько не хуже, а, может быть, даже и лучше. От этого еще досаднее стало на душе. Потому что все обидное и тяжелое делалось сразу гораздо менее обидным, раз он, оказывается, здоров. А в эту минуту ему как раз хотелось, чтоб все было как можно обиднее. Такое уж было настроение.

В этом приятном состоянии духа его застал вернувшийся с работы Ляонас.

Он вошел, от самых дверей улыбаясь, обрадованно потряс Станкусу руку и уселся у него в ногах, на краешке кровати.

— Одеяло купил? А? — Станкус, скосив глаза, подмигнул на соседнюю кровать.

Ляонас, радуясь и как будто стесняясь, еще Шире улыбнулся и, плотно зажмурив глаза, точно по секрету, кивнул.

— Ну, как теперь твое здоровье? Хорошо?

— Ничего. Как раз достаточно хорошо для предстоящего путешествия.

— Неужели ты обязательно решил ехать? Жалко! — сказал Ляонас.

— Что поделаешь! Такая у меня прихоть — и все! Чертовская привычка. Смена впечатлений, понимаешь ли! Красивые виды, яркие встречи и тому подобное.

— Понимаю, — недоуменно и уныло поддакнул Ляонас, — да я-то привык, знаешь, вместе…

— Привык?.. Ты хороший парень, и проститься нам надо как полагается. Сбегай на угол в лавчонку. Я ставлю. Вот, возьми.

Ляонас нерешительно покосился на деньги, нехотя взял и вышел, зажав их в кулаке.

Деньги, которые Станкус дал на водку, были у него из последних, да и сразу после болезни пить, наверное, нехорошо. Но это-то и подхлестывало Станкуса. Пускай! Пускай и денег не будет, и пить вредно, пускай!

Ляонас пил по-деревенски, полным стаканом, как воду, без отвращения и без малейшей питейной лихости: кряканья, пристукивания и приговаривания.

Станкус, наоборот, как-то особенно опрокинул в горло стакан, точно в ведро выплеснул, и весь передернулся от смешанного чувства отвращения и удовольствия.

Водка горячей струйкой побежала-побежала по телу, дошла до сердца, и Ляонас вздохнул. Потом она и до языка добралась, и он заговорил:

— Не будет уж у меня такого хорошего товарища и… который все понимает… и который все видел. — Он опять глубоко вздохнул. — И посочувствует который…

— Ты молодой, и ты прилично устроен теперь, обойдешься и без моих советов.

— Обойтись можно, а хорошего друга не скоро найдешь, — тщательнее обычного выговаривая слова, объявил Ляонас. Он опять вздохнул и начал потихоньку уныло покачивать головой, определенно собираясь опять долбить все про то же самое, но Станкусу не терпелось поговорить самому.

— Плохо мое дело, парень, — сказал Станкус. — Старость подходит. Что? Ты думаешь, старость — это когда спина горбится? Чушь! Старость — это когда человек начинает думать и раздумывать и вдруг он чувствует, что в нем уже нет настоящей злости, чтоб драться со всеми и каждым за свой кусок. Вот тогда ему и приходит капут, хотя бы и сила у него осталась, как у меня. Понимаешь?

Ляонас кивнул с таким сочувствием, что кудрявые волосы его метнулись на лоб.

— Понимаю же!

— Ничего не понимаешь… но слушай и отвечай. Кто работает на моем месте… у старого хрена Жукаускаса, в мастерских?

— Кто работает? — постарался вспомнить Ляонас. — A-а… с усиками такой, он из Паневежиса приехал… как зовут, не знаю, а вот с усиками такими…

— Черт с ним, пускай с усиками. Что сделал бы настоящий парень на моем месте? Он подождал бы вечерком этого, с усиками, когда тот пойдет с работы, и тихонько с ним поговорил бы. Сердечно и откровенно. Объяснил, что это место чужое, оно уже занято, и он может убираться ко всем чертям. А если бы он заупрямился, набил бы морду. А потом пошел бы к мастеру и сказал: «Мистер мастер, старый хорек! Ваш ремонтный слесарь бросил у вас работу, возьмите теперь меня обратно».

Ляонас рот разинул:

— Неужели?

— Безусловно. Помню какое-то славное местечко, Оклахома или Вальпаранизо, что ли… Парня звали Стив. Такой вроде боксера парень. Когда его уволили и взяли на его место другого, он каждый вечер поджидал своего счастливого заместителя и избивал. А тот был довольно щупленький. Но он не уступал шесть дней, хотя на нем живого места не оставалось, пока наконец Стив не вывихнул ему руку. Тогда мастер вытурил того в двадцать четыре секунды, а Стив тут как тут. Но на месте того, вывихнутого, уже работает племянник жены мастера. И Стив идет домой, стиснув кулачищи, и непрерывно говорит всякие слова, от которых вздрагивают прохожие. И вдруг он натыкается на того, кому вывихнул руку. Тот плетется со своей женой и двумя ребятишками и тащит кое-какие пожитки, перебираясь из квартиры на пустырь. И Стив в одну секунду понимает, ради чего тот шесть дней выносил его побои, ни за что не бросая работы. И у Стива слегка начинает что-то переворачиваться внутри. А тот его видит и говорит: «Слушайте, вы, не видите вы, что ли, что я иду с женой и у меня вывихнута рука?» — «Немножко поздно, но вижу, — отвечает Стив, и как раз тут все нутро у него переворачивается окончательно вверх дном, и он добавляет: — Даю вам слово, я с удовольствием разбил бы морду тому, кто вам вывихнул руку, если бы мог, но вы знаете, почему я этого не могу». — «Я-то, знаю, только убирайтесь вы от меня!» — говорит тот, что с женой. «Все, что я могу вам сказать, — говорит Стив, — это то, что если бы я сейчас получил работу, я бы весь заработок отдал вашей семье». — «Я, может быть, вам и верю, — говорит щупленький, — но теперь идите вы от меня к черту».

А Стив говорит: «Да, хорошо, иду», — и низко кланяется его жене, и идет домой прямо по самой середине улицы, и глаза у него совсем белые, а в душе одна мечта — встретить на улице того, кто во всем этом виноват, и хоть немножко его покалечить!..

Вот где человеку крышка бывает. Если ты начал раздумывать, а нет ли у этого, который вытеснил тебя с твоего места, детей, или малокровной жены на сносях, или славной сморщенной бабушки, — тогда к черту все, ты пропал! Нет в тебе нужной злости. Было время, у меня болтались уши, и я скакал, задрав хвост, и готов был облизать всякого, у кого не было видно в руке палки. И я воображал, что я буду примерно трудиться изо всех сил и мне попадется хозяин, который умилится душой моему прилежанию. — Станкус откинулся на спинку стула и так затрясся от хриплого смеха вперемежку с кашлем, что, пытаясь закурить, долго не мог чиркнуть спичкой по коробке.

Ляонас вздыхал-вздыхал, сосредоточенно размазывая по столу пальцем пролитую водку, и наконец заулыбался. Его простодушное лицо прямо-таки просияло какой-то хитроватой радостью.

— О! — провозгласил он и поднял палец. — Вот, значит, и ладно. Значит, действительно!.. Действительно ладно, что у нас хозяев нет. Нет никаких хозяев, ни добрых, ни злых… Ага?..

— Правильно, но начальники все равно есть!

— Начальники? Ну а как же без начальника? Обязательно начальника надо. Гм, начальник! Да он инженер, как же ему не быть начальником надо мной, раз он понимает, а я нет!

— Правильно. Он инженер. А вот ты не инженер. И не будешь никогда. В этом все и дело, дуралей!

— Дуралей, ладно. А буду учиться, может, стану и не дуралей.

— Вот именно, учиться. Где же ты его возьмешь, учение?

— Да я учусь немножко! — застенчиво признался Ляонас.

Станкус замахал рукой перед глазами, отгоняя дым, чтобы лучше вглядеться в лицо товарища.

— Ты? Да кому это нужно тебя учить? Чему же там вас поучают, таких сусликов? Учат хором петь псалмы? Или читают вам душеспасительные брошюрки?

— Да нет, мне бы машинистом на каком-нибудь механизме сделаться… Я, правду сказать, и думать не смел, да меня да того разожгло, взял да и спросил. Оказывается, можно. Оказывается, просто-таки очень нужно, чтобы побольше было машинистов. А машинист и жалованье совсем другое получает и может потом чему-нибудь учиться дальше.

— Правильно, машинисту лучше, а директору и совсем хорошо… Удивительно, как хорошо все получается, когда выпьешь!..

— Ну, пускай я немножко выпил, но тетрадки-то вон они, лежат. Тетрадки мне не снятся.

— Ну-ка… — Станкус недоверчиво взял тетрадку в руку и открыл страничку. Отодвинул подальше от глаз и, придирчиво прищурясь, стал читать:

— «Рабочий цикл двигателя. Двигатель внутреннего сгорания!» — произнес он вслух и продолжал читать про себя, по-прежнему недоверчиво и хитро ухмыляясь, точно говоря: сейчас мы разберем, в чем тут подвох! Подождите!

Он долго шуршал страничками. Потом бережно закрыл тетрадку и положил ее на место.

— Так. Это хорошо. Уж если хорошо, Станкус не скажет, что нехорошо. Тебе чертовски повезло, и я радуюсь за тебя.

— А может быть, ты раздумаешь ехать? Ну что все ездить?

— Что ж я, по-твоему, тут буду делать, умник ты этакий, если останусь?

— Ну на что тебе новые виды? Черт с ними, с видами, неужели из-за каких-то видов уходить с хорошей работы? Как друг, честное слово…

— Что ты там бормочешь? Ты же сам говорил, что на моем месте работает давным-давно с усиками?..

— Ну тебе-то что? Тебя же не уволили? Работа за тобой!.. Да нет, ничего подобного, я не пьян, сколько ты меня ни тряси, не пьян и чувствую, что не пьян. Это закон такой: раз человек болеет, его никак не могут уволить, ему даже сколько-то платят за время болезни. Иезус Мария! Да знаю же я, что говорю. Перестань ты меня трясти! Я сам сперва не мог поверить!

— Ты что же, хочешь меня уверить, что я могу завтра как ни в чем не бывало явиться после месячного перерыва и сказать: «Хэлло, мастер, вот я себя чувствую получше. Ну-ка! Давайте мне мою работу!» И он не сочтет, что меня не долечили в сумасшедшем доме?

— Да, Так и надо сказать. Или немного повежливее…

Станкус, не слушая, поднялся и дернул его за руку:

— Пошли во двор!

Ляонас, как всегда, покорно поплелся за товарищем.

Они присели на бревно, под ветерком, опираясь о край колодца, и несколько минут молча курили.

— Ну, — начал Станкус, — давай-ка разберемся, что к чему. Голова у тебя проветрилась?.. Тетрадки у тебя есть. Значит, это факт? Факт! А дальше ты все помнишь, что говорил?

— Помню, конечно. Все факты разные тебе говорил.

— И что меня не уволили и что у меня есть работа? Я вот тут сижу, а она меня ждет.

— Факт!

Станкус внимательно посмотрел ему в лицо и вдумчиво произнес:

— А ведь ты не врешь, парень. И не пьян. Да и не могло тебе так все аккуратно присниться.

— Эй, ей-богу, плюнул бы ты на эти виды, пожили бы тут, а? — попросил еще раз Ляонас.

— Идем-ка лучше спать. А если завтра окажется, что это нам обоим не приснилось, то всем этим живописным видам придется меня здорово подождать!..

Глава двадцать первая

Ко дню отъезда они были женаты меньше двух недель, но все-таки уже больше недели.

В комнате, где они жили теперь вдвоем, на постели стоял раскрытый чемодан, куда Аляна в первый раз в жизни укладывала в дорогу свои вещи вместе с вещами Степана. Бережно, двумя руками она подносила стопочку только что отглаженных мужских рубашек, опускала на дно чемодана, сверху укладывала свою розовую кофточку, шарфик и Степины два галстука, затем подпихивала сбоку, рядом с кисточкой для бритья, свернутые в комочек чулки и останавливалась полюбоваться, как это все лежит — вместе, рядом, в их общем чемодане.

— Так ты до вечера будешь укладываться! — сказала Магдалэна, входя в комнату. — Розовую кофточку ты хоть догадалась положить сверху?.. Уж эта кофточка! Он просто не знает цены деньгам. Выбросить такие деньги!

— Ты же слышала, мама, как я его ругала, когда он ее принес.

— Слышала, — сказала Магдалэна. — И как ты его потом целовала, слышала… Мы с отцом прожили нашу жизнь бедными людьми. И все-таки мы вырастили тебя, и хлеб всегда был у нас на столе, и мы ни разу не протянули руку за подаянием. Нужда всегда стояла у самого нашего порога, но в дом мы ее не пустили. А вы еще совсем как дети, не научились бояться нужды. Стоит тебе потерять работу, ослабеть от болезни или старости, и ты услышишь, как нужда входит в дом, сметает последние крошки со стола и среди зимы гасит огонь в печи… Ну, я ведь не каркать сюда пришла. Помни только, что к одним деньги бегут ручьем, а таким, как мы, капают редкими каплями.

Магдалэна говорила очень медленно, с трудом шевеля бледными губами. Слова ее звучали немного торжественно и, видно, давно уже сложились у нее в голове готовыми фразами.

Аляна почувствовала, как глаза наливаются горячими слезами жалости.

— Мама, но ты же видишь, теперь ведь все по-другому, и у нас все будет хорошо… — быстро заговорила она, торопливо обнимая мать.

— Этого я не знаю. Я ничего тебе не могу сказать про жизнь, которая будет. Это уже не для меня. Я тебе только сказала про жизнь, которую знаю. Тут я не ошибаюсь… Ну, ну, укладывайся… — Она суховато поцеловала дочь в щеку, что делала очень редко, и подала ей аккуратно сложенную сторублевку.

— У тебя теперь семья… Запомни: человек должен откладывать на черный день. Я даю тебе, чтоб ты начала. Смотри, мужу ничего не говори. Слышишь?.. Твой отец тоже не знает про эти деньги. Мне нелегко было их собрать.

Когда мать вышла, Аляна долго стояла с бумажкой в руках. Не взять было невозможно, она это понимала. Наконец она вздохнула и, завернув деньги в чулки, подсунула под белье в чемодан.

До отхода поезда оставалось меньше часа, когда к дому подъехал на грузовике Степан. Аляна с матерью уже ждали, стоя на крыльце, а старый мастер топтался около них, потирая в волнении руки и растерянно улыбаясь.

Степан на ходу выскочил из кабины, держа под мышкой большую коробку пастилы, которой решил запастись на дорогу, схватил чемодан и бегом потащил его укладывать в кузов, потом со страхом глянул на часы, подбежал, запыхавшись, обратно к крыльцу, приглаживая взъерошенные в спешке волосы, и объявил, что спешить некуда, все в порядке, времени остался целый вагон.

Старый мастер, потянув Степана за лацкан пиджака, стеснительно чмокнул его в щеку, уколов небритой щетиной. Магдалэна холодными губами притронулась к его лбу. Аляна поцеловала родителей и села в кабину. Жукаускас, приоткрыв дверцу, сунулся в кабину и торопливо зашептал:

— Я все мечтал тебе подарочек, да лучше ты сама… — Он вытащил из кармана руку, в которой уже давно была зажата тоненькая пачка денег, и неловко стал ее совать Аляне в карман. — Ты смотри, маме не проговорись… Я ведь знаешь как? Понемножку от получки отщипывал… — и, второпях уронив деньги прямо на пол кабины, захлопнул дверь.

И вот все, чего так боялась Аляна, осталось позади: никто не заболел, грузовик не свалился по дороге в канаву, расписание поездов не изменилось, часы в доме не отстали на два часа, и они не опоздали на поезд. И даже получили билеты и, держась за руки, сидели теперь в полупустом вагоне и смотрели в окно.

Ланкай, родители, прежняя жизнь — все осталось где-то так далеко, что, похоже, будто вовсе этого никогда не было. Было только одно: они двое, вместе, в поезде, бегущем в неизвестную даль.

Губы у них были белые от сахарной пудры — с пастилы. Глаза не отрывались от окна, за которым медленно выплывали навстречу деревья леса. Потом земля волнистой линией уходила вниз, под откос. Поезд с каким-то новым шумом пробегал через повисший в высоте мостик, а за ним открывались просторы холмистых полей с мельницами, машущими крыльями…

— …А на этой мельнице? — спрашивала Аляна.

Степан убежденно отвечал:

— Ну конечно…

Это значило, что они хотели бы жить вместе на этой мельнице. Через четверть часа они выбирали себе домик, подпертый сваями, на берегу реки, около которой застыла привязанная веревкой рыбачья лодка и плавал выводок утят. Здесь они тоже хотели бы жить. Они хотели бы прожить сто разных жизней — в лесу, в городе, на реке. Только бы все эти сто жизней быть вместе. Одной, хотя бы и самой счастливой, им казалось сейчас мало.

Соседям, которые прислушивались к их обрывистому, несвязному разговору, вероятно, казалось, что они немножко помешанные или просто болтают шутя.

Назад Дальше