Навсегда(Роман) - Кнорре Федор Федорович 45 стр.


— Ну, вот… — И, едва начав рассказ, она сразу заговорила напевно, с интонацией, какую переняла, вероятно, от кого-то в раннем детстве:

— Жили-были мы, значит, в Белоруссии под оккупацией. Ой, это ужас, как эти оккупанты издеваются над народом. А меня в ту пору, сколь я ни просилась, в партизаны не соглашались брать, говорили — мала. Глупость такая!.. Ну, ладно, случилось так, что партизаны неподалеку от нашей деревни дали сильный бой и разбили фашистский отряд. Потом они, значит, ушли, и у нас, как обычно, не осталось ни наших, ни фашистов.

На другой день сидим мы с мамой дома и слышим, что собачонка наша на огороде лает. Я ее позвала.

Примчалась она с огорода впопыхах и сейчас же назад, дескать, некогда мне с вами, я в другом месте очень занята. Мама и говорит: «Наташа, она ведь нас на огород зовет, пойди погляди!»

Ну, я и пошла. Собачонка все забегает с разных сторон, суетится вокруг грядок, — похоже, кого-то из огурцов старается выпугнуть. Гляжу, трава шевелится между грядок. Я еще подошла и вижу: между грядок ползет человек. Солдат, фашист. Я сразу узнала. В ту пору они часто через деревню проходили, всего себе требовали, издевались и по-всякому безобразничали… Ну вот, вижу я: он ползет и голову низко опустил, будто бодаться собирается.

Стою я и не знаю: бежать от него или что делать. Давай маму кликать. А он вдруг заскреб рукой по грядке, даже огуречные плети захрустели, а мама тут подошла и увидела. Она не выдержала, как закричит: «Ты что, огурцы ломать, дьявол, пришел?» Солдат голову поднял и на нас глазищами уставился. Мама со страху от него сама отступает, чуть не плачет, а кричит: «Огурцы зачем топчешь, черт?» А он смотрит, глаза у него как плошки и мутные, точно у пьяного. Думаем, он сейчас ка-ак вскочит, как кинется на нас!

А он услыхал мамины крики и вдруг, мы замечаем, сам ужасно испугался. Да… испугался, заторопился и начал возиться, поворачиваться в канавке. Кое-как перекулился и пополз от нас.

Тогда уже мама пошла за ним и взяла его за плечо, и он сейчас же перестал ползти, прилег на бок и только глазами косится, выглядывает. Лежит смирно. Я тоже хотела подойти поближе, а мама на меня руками замахала: «Уходи, уходи отсюда, — кричит, — нечего тебе тут смотреть». — «Что я, раненых не видела?» — говорю я ей. Я всяких раненых видела, но, правда, когда этого увидела, все-таки ахнула. Очень тяжело он был раненный, и без всякой перевязки.

Мама взяла его сзади под мышки и давай поднимать. Она его тащит и говорит:

«Чего пополз, червячина навозная? Подымайся, а то в канаве сдохнешь!»

Он ногами кое-как упирается, да они его не держат, подламываются, точно соломенные.

Вдвоем мы его все-таки подняли и кое-как поволокли. Очень тяжело было. Мама его тащит и все время ругает: отожрался, дескать, на нашем горе, а теперь тебя еще волоки, кабана такого здорового.

До крыльца-то мы его доволокли, а на ступеньки внести никак не можем. Старались-старались — ну никак. Мама и говорит:

«Ну и ладно, по крайней мере избу не поганить. Сунем его под навес, пускай там валяется. Пусть спасибо скажет, что в канаве не сдох».

Потащили мы и уложили его под навесом. Немец глазами водит, видно беспокоится.

«Чего смотришь? Повесить бы тебя следовало, а не то что на тебя хорошее сено расходовать. Лучше бы его козе отдать!» И подсовывает ему под голову чистое сено.

Пока я бегала за водой и полотенцем, мать расстегнула на нем лягушечий его мундирчик с бляхой, а потом намочила в воде полотенце и стала отмачивать белье, где к ране присохло.

Так это она осторожно и быстро все делает, что немец молчит лежит, а мама морщится, будто от боли зубы стиснула, слышу, все приговаривает:

«И сам-то ты проклятый, и бляшка твоя проклятая. Чего ты мне навязался! За что я тебя перевязываю? Что ты наших людей терзал? За это? По-настоящему, удавить тебя в поганой петле, а не то что перевязывать!..»

Она так говорит, а сама в это время кончила промывать его рану и стала бинтовать чистым полотенцем. Приподнимет его, пропустит под спину ему полотенце, опять осторожно уложит и так забинтовала его чисто и аккуратно, подвернула конец, чтоб ему не давило.

«Чтоб тебе пусто было от моей заботы, — говорит она ему на прощание и поднимается с колен. — Лежи смирно, не дрыгайся, пойду принесу тебе напиться, окаянному».

Он напился и потом опять стал глазами просить пить, так что мама велела мне около него сидеть, давать ему понемногу воду почаще…

К вечеру прохладно стало, туманом потянуло с низинки, мама согрела чайник, заварила липового цвету и принесла кружку. Горячее-то ему, видно, очень было приятно, он жадно так стал у меня прихлебывать, напился, разомлел, на меня смотрит, и губами шевелит, и даже вроде улыбается, а сам глаза заводит.

Я замечаю, он как будто заснул. Вернулась в дом и вижу: мама срывает наше одеяло с постели. Скомкала его и понесла во двор, немца укрывать.

Потом мы вместе легли, кое-какой одежкой прикрылись. Мама ночью встала его проведать и вернулась обратно с одеялом, — тот, оказывается, уж помер…

Вот про этот случай у нас тут споры и поднялись. Мужики наши некоторые, особенно вот этот, — она показала пальцем на Станкуса, — кричали, что это все бабьи глупости.

— Мы так рассуждали, — обращаясь к Степану, нехотя пояснил Станкус. — Если бы то был пленный — вопрос ясный. Пленные требуют обращения и медицинской помощи. А Наташа-то ведь про оккупацию рассказывает. Вылечили бы они такого, он бы еще кого-нибудь убил бы нашего. Вот как мы говорили. Много мы от них пощады видим?

— А что тебе Алянка возражала? — вскинулась Наташа. — Она правильно возражала, — пускай, мол, они такие да сякие, на то они и фашисты, а мы себя до них не унизим!

— Да, она так говорила, — кивнул Станкус. — Я с ней спорил, а сейчас бы еще больше поспорить мог…

— Они, эти спорщики, — возбужденно размахивая худыми руками, продолжала Наташа, — они все попрекали нас, что мы по-бабьи рассуждаем, что коли начать с врагом милосердничать, то беспощадность утеряешь и до того даже можешь раскиснуть, что воевать станешь плохо. Говорили? Ага! А она вот пошла на задание и, когда ее схватили, со всем своим «милосердием» самых дьяволов гестаповских, до кого у вас, беспощадных, руки не дошли, положила двоих рядышком. Что, нет?..

— Будь я какой-нибудь крупный король, — сказал, вставая, Валигура, — я бы свой горностаевый плащ бросил такой девушке под ноги! — и показал руками, как бы именно он это сделал.

Позвали ужинать, и слушатели начали разбредаться из землянки. Наташа, морщась от боли, осторожно разогнула ногу и села поудобнее.

— А ты, Степа, подожди, не уходи, — остановила она Степана, когда он тоже поднялся. Ей очень хотелось что-нибудь еще рассказать про Аляну, но сразу как-то не получалось. — Иди-ка сюда, что я тебе покажу. Вон коробочка, на полке, подай-ка мне! — Она взяла из рук Степана поданную ей жестяную коробочку от чая и открыла одну за другой две крышечки. — Видал?

В коробочке лежали мелко наломанные кусочки шоколада и сахара.

— Теперь возьми, там: мыло лежит… Нашел? Нет, ты к носу возьми, нюхай. Ну, что? Чистая сирень?.. Ага! Это я все для нее коплю. Как придет, чтоб сразу ее угостить, помыть… — Наташа, не вставая, потянулась, вытащила из-под подушки брезентовый мешочек. — А тут я все перестирала, заштопала, все ее тряпочки-шмуточки.

Степан увидел высунувшийся ворот и манжеты серого свитера из жесткой домашней шерсти. Не только этот растянутый от надевания через голову ворот, но даже похожий на звездочку рисунок штопки на манжете, оказывается, хранился все эти годы в его памяти.

Он нерешительно потянулся, чтобы дотронуться до знакомой на ощупь крупной вязки, но, стиснув зубы, убрал руку.

Наташа сунула мешок обратно и вытащила из-под своего изголовья какую-то картонную коробку, в которой перекатывалось штук двадцать патронов для пистолета «вальтер».

— Это я по штучке, по две наклянчила у ребят. Понял? Они как раз к ее пистолету. Знаешь как пригодятся? Иной раз вся твоя жизнь висит на одном патроне. А у нее теперь будет запасик. На черный день. Что, здорово?

— Ох, Наташка ты, Наташка! — горестно и нежно сказал Степан и ласково погладил ее худенькую руку.

— Наташка хитрая, как муха, не думай, — самодовольно сказала Наташа, — а теперь иди, ужин сюда возьми, ладно?

Глава пятнадцатая

— Я не коммунист! — сказал начальник уездной полиции. — Нет. Я не хочу вас обманывать.

— Это мы знаем, — спокойно подтвердил Матас.

Они не первый час уже сидели за столом на кухне одинокого хутора, где было назначено это свидание.

Автомат Матаса стоял в углу, а вокруг хутора были расставлены партизанские посты… Начальник полиции тоже явился при оружии и в полной форме, только фуражку снял и положил около себя на табурет.

— Политика — это не мое дело. Дело всякой полиции — поддерживать законный порядок, верно?

— Что-то в этом роде, — уклончиво ответил Матас.

— Ты не можешь сказать, чтобы мы нечестно выполняли то, о чем договорились. Никак не можешь! Мы вам помогали, когда могли.

— Помогали, — согласился Матас. — Мы этого не забудем.

— Вот именно: самое главное, чтоб вы потом не забыли.

— У нас память хорошая! Действуй так же дальше — заслужишь полное уважение. А оно тебе еще пригодится.

Начальник полиции закурил сигарету и протянул портсигар Матасу. Тот, качнув головой, вытащил из бокового кармана свою, помятую, и закурил.

— Я не коммунист, нет, — выпуская дым, задумчиво повторил начальник полиции. — Не скажу, что я вот сейчас так бы и кинулся в огонь за советскую власть, нет… Но две вещи я знаю: первое, что в конце концов победа будет за вами, а не за фашистами.

— Ну, об этом теперь уж и сами фашисты догадываются, — вскользь вставил Матас.

— Правильно, только ты на это не сворачивай, — предостерегающе поднял палец начальник полиции. — Первый раз, когда мы с тобой вот на этом месте встречались, хорошие или плохие были у нас дела?

— Дела были трудные.

— Вот. Так что первое без второго еще ничего не значит.

— Тогда давай сюда свое второе.

— А второе — это что когда ваша возьмет, и русские разобьют Гитлера, и вы опять начнете тут устраивать все по-своему, я знаю, что Литва останется Литвой. Наши дети пойдут в литовские школы и начнут учиться по литовским букварям, и Зарасай опять будет называться Зарасай, а не Зюдерзее, и если кто-нибудь на том месте, где сейчас висят объявления «только для немцев», повесит табличку «только для русских», вы его посадите в сумасшедший дом… ну, и так далее. Только и всего. Но для меня это кое-что значит. Может, даже больше, чем все остальное.

— И первое и второе у тебя неплохи, — весело улыбнулся Матас. — Нам бы еще двух-трех таких полицейских начальников, и веселей бы жить было. Документы я, значит, забираю.

— Только поаккуратнее с ними. Ведь в случае чего они меня повесят.

— Меня тоже, — смеясь, сказал Матас и, потушив сигарету, встал из-за стола. — Значит, все ясно, договорились. Главное, чтоб у нас связь побыстрей оборачивалась, не запаздывала.

— Да, — сказал начальник полиции, тоже вставая и протягивая руку к фуражке. — Еще одно. Есть сведения, что на одном хуторе мужики прячут какую-то девушку. Раненую или больную, точно не знаю. Думаю, не ваша ли. Тогда забирайте ее оттуда поскорее, пока гестапо не пронюхало. Своих-то я пока придержу.

Матас почувствовал, что ему стало очень жарко.

— Наша? Ну, едва ли… — сказал он равнодушно. — Однако спасибо, на всякий случай как-нибудь проверим. На каком это хуторе?

Начальник полиции вытащил из сумки карту, разгладил ее на столе и стал искать глазами нужную отметку.

— Вот, — сказал он и показал пальцем на карандашный крестик, поставленный около маленького пятнышка рощи с квадратиком, обозначавшим отдельный хутор. — Вот это сто сорок первый километр по главному шоссе. Тут начинается проселок. Километров двенадцать от поворота и немножко в сторону, вот тут, где озерца эти маленькие.

— Я уже понял, — сказал Матас, сам удивляясь своему спокойному голосу. — Все ясно. Мы поедем отсюда первые, ладно?

— Хорошо, я полчасика подожду.

Они попрощались, и Матас вышел во двор, где была привязана его лошадь. Вот сейчас он вскочит верхом на коня и напрямик, через поля, лесом в обход озера, домчится до хутора. И девушка окажется Аляной, — не кем другим! — и он посадит ее перед собой в седло и привезет на базу, пускай она даже ранена. Скоро прилетит самолет с Большой земли, и он сам усадит ее, и скоро она окажется в тихом, защищенном госпитале. Наверное, ее уложат в теплую ванну. Будут лечить, и кругом нее на тысячу верст будет своя, родная Большая земля, и между нею и гестапо будут все полки и корпуса наших наступающих фронтов.

У Матаса даже слезы подступили к горлу от этих обгоняющих действительность, счастливых мыслей.

К моменту, когда он пересек двор и дошел до лошади, он успел домечтать всю эту великолепную историю до самого конца и полностью насладиться ею.

Потом он подозвал к себе двух разведчиков и, рассказав, где находится хутор, объяснил, что действовать им придется быстро и осторожно и самим, на месте, решать, как быть с человеком, которого они найдут, если они вообще кого-нибудь найдут.

Сам он, конечно, мог только минутку помечтать о том, чтобы ехать куда-нибудь. В кармане у него лежали документы, полученные от начальника полиции, и их нужно было везти как можно скорее прямо на базу.

Теперь он больше не давал воли воображению, стараясь заранее примириться с мыслью, — наиболее разумной и вероятной, — что девушка на хуторе окажется кем угодно, только не Аляной.

Глава шестнадцатая

И все-таки это оказалась Аляна…

Даже те, кто ее почти не помнил или совсем не знал, с радостью слушали рассказ, как разведчики отыскали на далеком хуторе девушку Аляну, — ну, помните, такая беленькая, небольшого росточка, двух фашистов из пистолета застрелила? Ну, муж у нее из лагеря бежал с товарищами, еще четыре автомата с собой принесли. Ну, вот-вот, эта самая. Да честное слово, отыскалась, ее крестьянские ребятишки в лесу подобрали без памяти, потом мужики у себя прятали да лечили всякими травками. До того долечили, что она, кажется, без руки осталась, но хорошо хоть нашлась, ее уже привезли!..

Девушки сейчас же повели Аляну в баньку мыться. Когда ее раздели, Наташа даже заревела, такой жалкой показалась ей Аляна. Спутанные грязные волосы, тонкие мальчишеские ноги, впалый живот и грубый рубец раны на неподвижно висящей руке.

Вслед за Наташей не удержались и другие девушки. Бережно обливая теплой водой высохшее, такое исхудалое и все же девически нежное тело, оттирая мочалкой спину, девушки всхлипывали и размазывали мокрыми руками слезы.

Аляна сперва сопротивлялась, пыталась все делать сама, но скоро разомлела от тепла и, как маленькая, то послушно ложилась на лавку, то нагибала голову и зажмуривала глаза, когда ей намыливали волосы.

Из бани они вышли немного успокоенные и повели Аляну к доктору. Опытный корабельный врач долго ощупывал и сгибал ее руку, расспрашивал, как все было, определил, что она перенесла, между прочим, и плеврит, и в конце концов объявил, что ампутация, пожалуй, не потребуется.

Конечно, девушки, пока мыли Аляну, во всех подробностях успели рассказать ей про Степана — и как он тут был, и какой у него друг Валигура, и как они ушли на операцию, самую обычную, ни капельки не опасную, через день-два должны вернуться…

Аляна лежала утомленная, умытая, расчесанная, на той самой койке, которую столько времени сберегала для нее Наташа. Девушки сидели вокруг нее, с нескрываемым удовольствием предвкушая, что будет, когда появится Матас, которого уже пошли звать.

Он неторопливо спустился в землянку. Аляна, молча улыбаясь, ждала, пока он подойдет.

«Ну ладно, радость, ну невероятная радость, — говорил себе, подходя, Матас, — но ведь нельзя же до такой степени терять голову! Мне же танцевать хочется, впору песню запеть и горланить всю ночь напролет… Хоть держи-то себя прилично, болван, перед людьми не позорься…»

Назад Дальше