Навсегда(Роман) - Кнорре Федор Федорович 47 стр.


Напрасно Степан и Наташа гладили ее, уговаривали, спрашивали, что с ней. Она отвечала «ничего, ничего!», потому что и сама не знала, что с ней.

Все годы разлуки и неизвестности она говорила себе: «Он жив, он вернется, мы увидимся, я знаю». И вот только сейчас, сию минуту она поняла, что ничего-то не знала! Надежда и страх потерять надежду — вот что у нее было, когда она убеждала себя, что «знает!». И теперь она впервые плакала, содрогаясь от страха.

Так человек, который карабкается по отвесной скале, видит только трещины и уступы, куда можно поставить ногу, но, добравшись до безопасной вершины, оглядывается и холодеет от ужаса, чуть не теряя сознание, впервые увидев пропасть, которая все время была у него под ногами.

Глава девятнадцатая

— Какой? Ну, как я тебе его опишу?.. — Аляна сидела на койке рядом со Степаном, был вечер второго дня после их встречи. — Ну, очень, очень маленький. А так, если поглядеть, совсем настоящий человек. Вот так он лежал на постели, — Аляна надавила ладонью на тюфяк и сделала маленькую ямку. — И как плясать любит! Услышал музыку — рот до ушей, и давай приплясывать… — Аляна, мечтательно улыбаясь, покачала головой. — Ножки-то еще не слушаются, а он даже щеки надувает, так старается.

— Откуда же музыка? — нетерпеливо спросил Степан.

— Ну, какая музыка! Такие органчики игрушечные бывают, знаешь? Вроде шарманочки. Ручку крутишь, он и бренчит.

— Ну, а какого он роста? — напряженно хмурясь, чтоб лучше себе все представить, спросил Степан и показал рукой — Вот такой?

— Да никакого роста у него тогда не было! — засмеялась Аляна. — Он и плясал-то сидя… Ну, вот такой, ножки коротенькие. А глаза у него синие… Сам розовый. Волосики беленькие… Лысоватенький немножко. Вот каким я его видела, таким и помню…

— Нет! — с отчаянием воскликнул Степан. — Не могу и не могу себе представить! Пока своими глазами не увижу, не поверю. Ведь это чудо какое-то! Ничего не было, и вдруг твои глаза, волосики… смотрит, музыку слушает. Ведь ничего удивительнее быть не может!

Аляна высвободила руку из руки Степана, прикрыла глаза и осторожно провела ладонью по его лицу, по голове, по плечам, легким, внимательным, скользящим касанием, точно слепая, узнавая его пальцами.

Степан сидел не двигаясь, пока она не отняла руки, потом спросил:

— Ну что?

Аляна раскрыла глаза, со вздохом улыбнулась.

— Всё хорошо. Это ты. Руки тебя помнят… Нет, рука… Я ведь теперь одноручка, даже обнять тебя как следует не могу. Плохо тебе?

— Ты одной рукой даже лучше обнимаешь.

— Хитрый! Не обманешь. Двумя-то лучше. А кто ж теперь стирать у нас в доме будет? — улыбаясь, допытывалась Аляна.

— Я люблю стирать.

— Да ну? — насмешливо сказала Аляна. — Что-то я не замечала.

— Ты меня не допускала. Теперь зато настираюсь всласть.

— Платье на спине застегивать тоже любишь?

— Еще больше, чем стирать.

Аляна, запрокинув голову, засмеялась. Почему-то этот разговор доставлял ей удовольствие.

— Какой же ты врун сделался, ужас!

Кто-то, нарочито громко покашливая, спускался в землянку.

— Кашляй громче! — крикнул Степан, поворачиваясь к двери.

Один за другим, сгибаясь под низкой притолокой, вошли Валигура, Станкус и Наташа.

— Тебе лежать приказано. Как ты удрал, Валигура? — строго спросил Степан.

— Я подкупил стражу, напоил тюремщиков, переоделся в мундир вражеского генерала и бежал!.. Очень приятно было слышать в первый раз ваш смех, пани Аляна!..

Он вытащил из-за спины руку и протянул Аляне букетик поздних полевых цветов, всунутый в начищенную до блеска консервную банку.

— Примите, пани, от всего сердца. Так же как мы вас приняли в свое сердце.

— А все-таки он молодец! — сказала Наташа.

— Вы добрый, спасибо вам, Валигура, — сказала Аляна и поставила букетик под окошечко. — Мне говорили, вы собирались подарить мне горностаевый плащ?

— Да, — сдержанно, с королевским достоинством кивнул Валигура. — Действительно, была у меня такая мысль. А теперь нет!.. Десять плащей плюс все королевство полностью, со всем инвентарем и обстановкой, — вот чего вы достойны!

— Вот это по-нашему! — сказала Наташа.

— Боже мой, так много? Мне прямо неловко!

— Пустяки, стоит ли говорить о всякой мелочи, — великодушно отмахнулся Валигура и, широким жестом указывая на выход из землянки, добавил — Ужин подан. Прошу вас…

Пока Аляна со Степаном доедали из одного котелка кашу, в лесу стемнело. Степан вычистил и вымыл котелок. Они отошли в сторонку под деревья, подальше от людей. Степан бросил на землю шинель, и они сели, тесно прижавшись друг к другу.

— Ты чего? — спросил Степан, заметив, что Аляна улыбается.

— Валигуру твоего вспомнила.

— Такого друга у меня никогда не было, — сказал Степан. — Вот он разные подарки невероятные тебе придумывает, шутит, а думаешь, это трепотня? Ничего подобного! Он бы все отдал, если бы у него было… Он как-то мне поверил и вот верит, хоть ты тресни! Другой раз сам себе уже не веришь, думаешь: всё! Не могу больше! А он, проклятый, даже и не усомнится в тебе. И поневоле делаешь такое, чего без него бы, наверное, не смог…

Они замолчали. Аляна поежилась от ночного холода, сухого и крепкого, какой бывает перед первыми заморозками. Степан вытащил край шинели, на которой они сидели, и натянул ей на плечи. Сидеть стало неудобно, и они прилегли рядом на мягкой подушке сухого мха, глядя вверх на чистое небо.

— Это мы? — спросила Аляна, здоровой рукой прижимая к себе плечо мужа. — Правда? Это мы…. Но как же могло быть, что нас не было? Как могло быть, что мы бродили где-то отдельно? Ты можешь это понять?

— Нет, — серьезно ответил Степан. — Не могу.

Потом она вдруг живо спросила:

— А хочешь, я тебе покажу одно чудо? — И, осторожно поддержав здоровой рукой больную, поднесла ее близко к лицу Степана.

— Видишь?

На фоне звездного неба Степан неясно увидел темную, беспомощно согнутую кисть.

— Сейчас начинается, — сказала Аляна. — Вот рука, никуда не годная, она не может никого погладить, не может даже взять щепотку соли или застегнуть пуговку. Так? И вот, внимание, начинается чудо…

Степан увидел, как шевельнулся мизинец, за ним дернулся и слегка разжался четвертый палец, потом указательный. Пальцы, вздрагивая, распрямились до половины, потом сжались и опять немножко распрямились.

— Видал? — с торжеством сказала Аляна. — Мизинец-то уже третьего дня начал оживать, да я молчала, все боялась поверить.

Степан потянулся и несколько раз осторожно поцеловал пальцы.

— Да, — сказала Аляна, — они заслужили. Знаешь, как они старались двигаться, и ничего у них не получалось, и больно было, по правде сказать. А смотри, добились своего!

Она опустила руку, и они еще полежали молча, глядя в темное небо, щедро усыпанное звездами.

Аляна с нежностью вспомнила детскую новогоднюю открытку, где был нарисован домик, окруженный елочками, утонувшими в снегу, и темно-синее небо, все усеянное блестками звезд. Вспомнила, как эта сказочная картинка постепенно тускнела на стене в отцовской мастерской.

Между черных ветвей сосен звезды мерцали, разгораясь все ярче, будто дыша пульсировали, наливаясь светом.

— А знаешь, когда я была маленькой, — снова заговорила Аляна, — я была маленькая королева, не смейся…

— Да разве я смеюсь?

Она и сама знала, что он не смеется, что сейчас ему важно и интересно все, что она может сказать о себе.

— Да… Стоило мне придумать какое-нибудь смешное словечко, и все люди на свете смеялись и восхищались… Когда я заболевала, все люди горевали, пугались, жалели меня, поили с ложечки. Людей на свете было двое: отец и мама, но больше мне и не требовалось. Я лежала за теплой печкой в постельке, выздоравливая, и папа читал мне сказки про то, как прилетали братья-лебеди к маленькой королеве, у которой руки были обожжены крапивой. Я была маленькая белокурая королева. Ей по ноге пришелся башмачок, и вот теперь она отдыхает в своем дворце… Я, конечно, не знала, что во дворцах не спят за печкой и королевам не шьют одеяла из ситцевых разноцветных лоскутиков, но мне до этого не было дела… Мне хотелось только, чтоб все меня любили, восхищались мной, говорили: какая она добрая и милая, эта маленькая!..

Потом я немножко подросла. Отец брал меня с собой в мастерскую, и я стала им гордиться. У нас был велосипед, и мы проезжали на нем по городу, когда другие шли пешком. И в мастерскую все время люди приносили испорченные грязные вещи: примусы, самовары, велосипеды, граммофоны, дырявые чайники, а когда через день или два они приходили снова, самовар блестел, вода из чайника не выливалась и плавно кружился диск починенного граммофона, — все это умел только мой отец!

Потом, очень скоро, я даже не могу припомнить, как это произошло… Помню только, что я как-то сразу всё узнала: что мы очень бедны, что бедности стыдятся, ее скрывают. И точно осталась одна на холодном ветру, посреди громадной площади чужого города, где никто меня не знает и никому я не нужна. С удивлением и страхом я убедилась вдруг, что я плохо одетая, некрасивая девочка, которой лучше помалкивать о том, что сердце у нее почему-то щемит от восторга, когда она видит за решеткой чужого сада красивые цветы. Я поняла, что надо поглубже прятать от людей не то чтобы мечту… нет, но какую-то неясную, смешную надежду еще хоть на минуту в жизни почувствовать себя красивой, любимой, стать для кого-нибудь единственной из всех.

— Хватит, не могу я больше про это слушать! — с трудом, сквозь стиснутые зубы, проговорил Степан. Ему всегда были невыносимы рассказы о том, как ее кто-нибудь, хоть в самом далеком прошлом, обижал, или о том, что ей было плохо. — Просто жизнь была у вас проклятая! Но ведь это уже прошло! И ведь ты сама знаешь, что ты красивая, и единственная, и как я тебя люблю!..

— Ну да… — нежно улыбаясь, Аляна кивала в темноте головой, соглашаясь. — Это правда. Ты думаешь, я стану отказываться: нет, мол, я обыкновенная и все это тебе показалось? Нет, не стану!.. С тобой я правда красивая. И единственная. И хорошая с тобой. Потому, что я тебя так люблю, или потому, что ты меня любишь, — не знаю.

Она потихоньку всхлипнула, улыбаясь прижалась к нему и припала влажными, припухшими губами к его губам. Сквозь жесткую материю он чувствовал нежное тепло ее груди и рядом мертвую тяжесть пистолета в боковом кармане ее куртки.

Вершины высоких сосен неподвижно стояли, освещенные звездным светом, а внизу, у их подножия, в глубокой темноте, где была брошена на землю старая шинель, простреленная на груди, в том месте, куда был ранен русский солдат, носивший ее до Степана, долго слышен был тихий шепот.

— …Солнышко… Девочка… — точно в каком-то великом изумлении, повторял Степан. А она слушала, задерживая дыхание, закрыв глаза, ненасытно впитывала, запоминая на всю жизнь, эти несказанно прекрасные, никем никому не говоренные, новые, только что рождавшиеся для нее на свет слова.

Глава двадцатая

— Коровы!.. Гонят пленных коров! — ворвавшись в дом, с порога крикнула Оняле и, оставив дверь открытой, опрометью кинулась обратно во двор.

Юлия молча переглянулась с Ядвигой и, накинув платок, вышла на крыльцо.

По проселочной дороге, мыча и спотыкаясь, брело разношерстное стадо с красным быком впереди.

Фашистские солдаты с автоматами и палками в руках шли по бокам, не давая останавливаться испуганному стаду. Коровы волновались, то и дело начинали мычать, оборачиваясь.

— Что они делают, разбойники! — с ужасом проговорила Ядвига.

— У-у, бандюги! — сказала Оняле, стискивая маленькие кулаки. — Так бы и дала им в морду!

— Возвращается хозяин, и воры бегут, — сосредоточенно думая о чем-то, сказала Юлия.

Решительным шагом она сошла с крыльца и направилась к дровяному сараю. Ничего не понимая, Ядвига и Оняле смотрели, как она вошла в сарай и сейчас же вышла оттуда с двумя топорами в руках. Тот, что был полегче, она протянула Ядвиге, а потяжелее оставила себе. Затем она подвела дочь к загородке для гусей и, указав на столб, коротко приказала:

— Руби!.. Да поживей!

Вид у Юлии был совершенно спокойный, поэтому Ядвига не подумала, что мать ее сходит с ума. Но рубить загородку?! Ядвига так и осталась стоять, в то время как Юлия плюнула па ладони, взмахнула топором и ударила по столбу. Столб надломился, сильно наклонился и повис, удерживаемый сеткой.

— Дочь моя, — слегка запыхавшись, крикнула Юлия, — не будь же ты хоть раз в жизни бабой! Руби!

Оняле, онемев от изумления, наблюдала за невиданной, просто невозможной картиной: старая хозяйка с Ядвигой рубили собственный забор! Тот самый забор, в котором всегда тщательно заделывалась каждая дырочка! Если бы Юлия принялась пилить себе руку, Оняле удивилась бы не больше.

Они рубили, пока наконец большой кусок забора не рухнул, открыв дорогу на широкий луг, тянувшийся до самого болота.

Теперь и Оняле досталась работа. Юлия крикнула ей, чтоб она выгоняла гусей. Их нужно было гнать через проломанный забор и при этом как можно больше шуметь, кричать и хлестать хворостиной, чтоб как следует напугать. Работа эта была чудная, но очень интересная. Старые гусаки шипели, по-змеиному выгибая шеи, глубоко оскорбленные таким обращением. Они так привыкли на хуторе к ласковому, уважительному отношению!

Гогоча, теряя перья и на ходу раскрывая крылья, гуси белыми пятнами усеяли весь луг и продолжали уходить, скрываясь среди болотных кочек.

Юлия спокойно убрала оба топора, вернулась в кухню и, вскипятив желудевого кофе, усадила всех завтракать.

Втроем они сидели, макая сухари в кофе, и молчали. Все были в верхней теплой одежде, будто не дома были, на своей старой кухне, а где-то на холодном чужом вокзале, готовые в дорогу.

Услышав ворчание с трудом въезжавшей в узкие ворота неповоротливой машины, Юлия мельком глянула в окно и, отвернувшись, окунула сухарь в чашку. Подождав, пока он набухнет, она положила его в рот, пососала и, неторопливо разжевав, запила двумя глотками кофе. После этого она снова посмотрела в окно.

Немецкие солдаты вкатывали в сарай пушку с очень длинным дулом. От удара колеса трухлявая стенка сарая осыпалась, подняв в воздух облако глиняной сухой пыли и мела. Ствол пушки прошел сквозь соломенную крышу, высунулся наружу.

Солдаты хлопотали, расхаживали по двору, таскали какие-то ящики, и никто из обитателей хутора этому не удивлялся. Ведь с некоторых пор на хуторе даже обыски стали считать хорошей приметой! Когда полицейские перерывали все вверх дном, их крики и озлобленные расспросы были для Ядвиги как музыка: это значило, что после бегства из лагеря Юстаса так и не нашли!

Хорошенько укрыв одну за другой все три длинноносые пушки, солдаты успокоились. Один из них зашел на кухню и, даже не взглянув на людей, взял со стола кофейник и молча унес его с собой.

Как только за ним закрылась дверь, Оняле сунула несколько раз в воздух кулаком:

— Поленом бы тебя! По роже! По роже!

Потом она взяла ведро и бесстрашно отправилась к колодцу за водой.

Перед заходом солнца гуси, дураки этакие, стали возвращаться с болота, и было слышно, как они гоготали, спасаясь бегством, когда солдаты бросились их ловить.

Когда стемнело, Юлия сказала Оняле:

— Ложись-ка ты спать, девочка, нечего тебе маяться.

Оняле отчаянно затрясла головой и, зевая во весь рот, до самой темноты просидела за столом, подперев голову рукой, точно так же, как Юлия. Так она и заснула, уронив голову на стол, и даже не слышала, как Юлия взяла ее на руки и уложила за нетопленную печь, накрыв полушубком.

В темноте, где-то в стороне, то и дело зажигались ракеты, и всю ночь мертвенные отсветы медленно ползли по холодным комнатам дома…

Солнце взошло, тихое и радостное, и роса заблестела на зеленой травке, и пушистое облачко, похожее на гусенка, поплыло по чистому синему небу, где не было ни войны, ни колючей проволоки лагерей, ни солдат… Хозяйка Гусиного хутора смотрела с изумлением на это утро. Ночь для нее тянулась так долго, что она совсем было перестала верить, что ее старые, красные от бессонницы глаза еще могут увидеть такое утро!

Она услышала рокотание мотора, подняла голову и увидела самолет, который широкими кругами неторопливо летел в ясном небе. Вот он прилег на одно крыло, и низкое солнце разом вспыхнуло на его крыльях с двумя красными звездами.

Назад Дальше