Старая школа превратилась в склад. Напротив нее стояло современное здание с плоской крышей и большими окнами. Теперь ребята учились тут. Днем я попробовала заглянуть в старые классы с улицы, но грязные стекла лишь неясно отражали мое лицо. Генри тянул меня дальше. Окна верхнего этажа были заколочены. В классе, где когда-то я с двумя десятками учеников пыталась снискать расположение всемогущих учителей или хотя бы усыпить их бдительность, теперь была проломана стена. Из пролома торчала балка, на ней висел блок. Здесь вел уроки господин Гершке, учитель истории.
По-моему, все девочки были влюблены в него. Даже летом, в самую жару, он ходил в пиджаке и галстуке. Господин Гершке считался справедливым, а это самая высокая оценка, которую мы давали учителям. Я училась только для него, в надежде на его похвалу читала скучную дополнительную литературу. В шестом классе господин Гершке внезапно исчез. По школе и городу пошли слухи, поговаривали, будто историк совратил ученицу из девятого класса. Я была в ужасе и думала, что он мучил ее, бил. Ничего другого под словом «совратить» я представить себе не могла, и эта мысль была для меня невыносимой. Я поделилась ею с одноклассницей, которая обозвала меня дурой и сказала, что историк не бил девятиклассницу, а совсем наоборот. Я не поняла. Тогда она объяснила, что у них была любовь.
— Ах, вот оно что, — пробормотала я и сделала вид, будто теперь все понятно. Я почти завидовала девятикласснице. Впрочем, это была не столько зависть, сколько желание скорее повзрослеть, чтобы господин Гершке обратил на меня внимание. Чтобы он хвалил меня не только за знание дополнительной литературы и за мое прилежание.
На самом деле я не поняла, чем плохо то, что у историка была любовь с девятиклассницей. Я спросила об этом мать, и она решила меня просветить. Напуганная этим происшествием, мать явно переборщила. Вместе с иллюзиями она убила и мои самые прекрасные мечты, само желание стать взрослой. Мне совсем не хотелось замуж, и своей семьей я решила обзаводиться как можно позже. Теперь я знала, что в юном возрасте ни в коем случае нельзя связываться с мужчиной и нужно терпеливым выжиданием проверить его любовь; каждая женщина должна любить только одного мужчину, для которого она обязана блюсти себя. Меня еще несколько лет преследовали жуткие видения: страшные болезни, калеки в язвах и гное, страдания и позор, от которых способна избавить лишь смерть. Мне было шестнадцать, когда я впервые позволила мальчику поцеловать себя. Помню, что бросилась домой и долго мылась с головы до ног.
Когда я училась на медицинском факультете и приехала однажды на выходной домой, я познакомилась с другом моей младшей сестры. Ей тогда было шестнадцать, а ему сорок. У него были седые виски, а на пальце белел след от обручального кольца. Я с недоумением смотрела на своих родителей. Они сердечно и непринужденно принимали друга своей младшей дочери. Он был почти ровесником моих родителей, но они считали это нормальным. Все их опасения, страхи куда-то подевались. Родители освободились от них, свалив на маленькую девочку, которой я была когда-то. Долгие годы голова моя была полна самых искаженных представлений о сексе.
Ни историк, ни девочка из девятого класса в школе больше не появлялись. Девочка с родителями уехали из Г. Про учителя говорили, что он сидит в тюрьме. Позднее мы узнали, что он преподает в другом городе. Его реабилитировали. Та девочка просто все выдумала, нафантазировала.
Мы чувствовали волнение учителей, их нервозность и быстро сообразили, что от бессилия нас может защитить не только покорность и наше спасение заключалось не только в послушании. Всемогущим учителям тоже есть кого опасаться. Им нужно опасаться нас.
Два года нашей классной руководительницей была фройляйн Ничке, пожилая, одинокая женщина. Старая дева. Худая, болезненная, с напудренным лицом, она сидела за учительским столом и читала вслух стихи или прозу, пытаясь открыть нам красоты языка. Но нас научили слушать или хотя бы изображать интерес только под страхом наказания. Фройляйн Ничке не умела наказывать, и мы мучили ее за это. Ее всегда расстраивало, если единственной реакцией на прочитанное ею романтическое стихотворение бывали глупые реплики или плоские шутки. Она не наказывала, но давала понять, что наша глупость и ограниченность ранят ее. Она воспитывала тем, что не скрывала своих огорчений или обид, надеясь устыдить нас. Этого мы ей не прощали.
Лишь один-единствениый раз между нами и этой странной, чужой для нас женщиной возникло что-то вроде взаимопонимания. Это было в тот день, когда в наш городок въехал танк и мы, возбужденные, кинулись к окнам, а фройляйн Ничке сидела за учительским столом, и ее трясло от озноба. Казалось, ее разбил паралич. Мы окружили ее, попытались помочь, но она ничего не слышала. Все испугались, две девочки истерически зарыдали. Через несколько минут фройляйн Ничке взяла себя в руки. На лбу у нее выступил пот, и выглядела она совершенно изможденной. Мы вызвались проводить ее домой, но она не решалась оставить класс без учителя в такой день. Только когда ей нашлась подмена, она позволила двум ученицам отвести себя домой. Позднее я слышала, что во время войны ее засыпало в подвале. Еще говорили, будто она пережила дрезденскую бомбардировку и вся ее семья сгорела. Сама она никогда об этом не рассказывала. Несколько дней мы вели себя тихо и предупредительно. Но вскоре происшествие было забыто, и мы, беззащитные перед величием и властью учителей, мстили за все ей, единственной, кто видел в каждом из нас пусть маленького, но непростого и самобытного человека.
А в тот день ребята прямо на уроке бросились к окнам и закричали:
— Танки! Танки!
Слышался громкий скрежет и лязг гусениц. Потом наступила тишина.
После уроков мы не пошли домой, зная, что родители не пустят нас больше на улицу, хотя комендантский час начинался только вечером. Мы побежали на рыночную площадь. В город въехал всего-навсего один танк. Он стоял посреди площади. Зачехленный орудийный ствол был направлен на старый, обветшалый памятник погибшим воинам. Собственно, памятник мы увидели впервые, так как накануне какие-то люди разломали закрывавшую его дощатую обшивку с флагами и большим фанерным голубем мира.
Мы стояли на тротуаре между прохожими и смотрели на танк. Ничего особенного не происходило. Люди перешептывались. Через некоторое время открылся башенный люк, оттуда показался молодой русский солдат. Лицо его было спокойным, он кивнул нам и вылез из башни. К нему подошел полицейский. Солдат жестами что-то объяснил полицейскому и ткнул сапогом гусеницу. Потом оба присели и заглянули под танк. Солдат опять что-то сказал. Вскоре он вновь забрался в башню. Люк закрылся. Больше ничего не происходило, и я заскучала. Мы разошлись по домам.
Танк пробыл в Г. всего три дня. Он исчез так же внезапно, как и появился. Мальчишки твердили, будто ночью пушка выстрелила и снаряд пробил сразу четыре стены. Но взрослые говорили, что это чепуха. Разбита была только та дощатая обшивка с флагами и голубем мира.
Отец рассказал, что забрали жену сапожника. Это она принесла незнакомым людям топор, чтобы сбить голубя мира. Ее мужа тоже отправили в районный центр, но через двое суток он вернулся.
На фабрике, где отец работал мастером, все оставалось спокойно. Однако отец нервничал и поэтому кричал на мать. Я ничего не понимала. Отец велел мне не задавать в школе никаких вопросов и вообще поменьше болтать. Не то сейчас время. Впрочем, на уроках все равно этих тем не касались. Ученики ни о чем не спрашивали, а учителя ничего не объясняли. Я не понимала, почему об этом нельзя говорить. Но поскольку взрослые даже не упоминали о танке, я чувствовала тут какую-то опасность. Видя, как взрослые избегают разговоров, молчала и я. Я боялась, что расспросы об их секретах вернут в мои сны отвратительных уродов с ужасными болезнями. Я научилась молчать.
Но с Катариной, моей подругой, я говорила обо всем. Мы беседовали во время долгих прогулок, по пути в школу и по пути домой. У нас не было тайн друг от друга. Катарина была дочерью электрика, убитого на войне. Она жила в маленьком доме у мельничной плотины вместе с матерью и тремя старшими братьями. Мать и два брата работали на той же фабрике, что и мой отец. Тогда в Г. была только одна фабрика.
Мы с Катариной каждый день встречались после школы. Сделав уроки, я шла к ней. Взявшись за руки, мы часами бродили по городу, ходили в кино или сидели в ее комнате и никак не могли наговориться.
Иногда со мной беседовали и ее братья. Они относились к подружке своей младшей сестры чуточку свысока и не без иронии, однако всегда были предупредительны и готовы помочь. Кажется, я была влюблена во всех трех братьев. Меня волновало их присутствие, и я дорожила их вниманием. Мучительная застенчивость делала меня неловкой и неразговорчивой. Я страшно завидовала Катарине.
Катарина и ее родные были верующими. Мы вели бесконечные разговоры и на эту тему. Мне нравились сказочные библейские истории, завораживал необычный, торжественный язык библии, религиозные ритуалы казались мне порой нелепыми, однако вызывали невольное уважение. Ради Катарины я ходила на уроки закона божьего и довольно хорошо знала о деяниях и страданиях Христа, за что учительница давала мне разноцветные картинки на библейские темы.
У нас с Катариной существовал уговор. Нам хотелось не только носить одинаковые прически, но и вместе решить: есть ли бог и верить ли нам в него, или же считать религию выдумкой, которой обманывают народ. Мы договорились, когда нам исполнится четырнадцать лет, вместе ответить на этот вопрос, чтобы нас связали общие взгляды и на религию. Каждая из нас побаивалась семейных сцен, которые могли произойти, если сказать, что ты стала верующей или, наоборот, атеисткой, но в остальном мы не видели тут особых проблем. Религия привлекала меня, поэтому я готовила себя к тому, что именно мне придется огорчить родителей неприятным сюрпризом.
Отцу не нравился мой интерес к урокам закона божьего, но после разговора с матерью он решил, что это причуды переходного возраста, и оставил меня в покое.
За полтора года до того лета, когда мы с Катариной собирались принять решение, отец стал настойчиво убеждать меня бросить все, что связано с религией и церковью. Он просил меня хорошенько подумать и о дружбе с Катариной, так как опасался за мое будущее. Я не понимала его, но видела, как серьезно он обеспокоен и как искренне хочет помочь. И все же я не поддавалась на уговоры встречаться с Катариной реже, а о разрыве с подругой вообще не могло быть и речи, так как это было бы предательством.
От Катарины я слышала, что Паулю, ее старшему брату, нельзя оставаться бригадиром на фабрике из-за участия в христианской молодежной группе. По этой же причине пересмотрен договор на профобучение с Фридером, вторым братом, который теперь не сможет работать по выбранной специальности. Я узнала от братьев, что во всем районе идет атеистическая кампания. Они были возмущены. Особенно злило их то, что руководство фабрики оправдывает свои незаконные, самовольные шаги смехотворными и нелепыми предлогами. Катарина плакала, а я чувствовала себя виновной перед ней уже тем, что мои родители были неверующими.
Прошло еще несколько месяцев, младший брат закончил школу, и все трое куда-то исчезли. Вначале Катарина не хотела или не могла ничего сказать. Потом я узнала, что братья уехали в Западную Германию, и Катарина подтвердила этот слух. Братья арендовали в Нижней Саксонии крестьянский хутор и вели там хозяйство.
Родители все еще просили меня порвать с Катариной. В школе учителя намекали или объясняли напрямик, что эта дружба пользы не принесет.
В тот год учительский коллектив отбирал из нашего класса учеников, чтобы послать в районный центр, в школу второй ступени. Надеяться могли Катарина и я, лучшие в классе по успеваемости за последние годы.
В октябре решение было принято. Для школы второй ступени отобрали меня и еще одного мальчика. Классная руководительница объявила, что после восьмого класса Катарине придется закончить учебу, так как, по мнению педагогов и районного руководства, ей не справиться с теми требованиями, которые ставит школа высшей ступени.
Мы обе часто плакали в эти дни, и мать Катарины все время утешала нас. Она же уговорила меня не отказываться из-за Катарины от районной школы. Я никак не хотела уступать родителям и учителям, требовавшим порвать с Катариной.
Рыдая, мы поклялись с ней в вечной верности, но уже через полгода стали злейшими врагами.
В восьмом классе Катарина подружилась с сыном кантора, который изучал церковную музыку в Наумбурге, но на выходные приезжал домой, и у Катарины стало меньше времени для меня. Она подробно рассказывала обо всех свиданиях и разговорах, однако я замечала, что между нами вклинивается что-то чужое. К моей любви примешивались ревность и подозрительность. Недовольство учителей и моих родителей нашей дружбой, решение районного начальства, которое предпочло меня, а не Катарину из-за братьев или из-за религиозности, обиженная мать Катарины, считавшая, что с дочерью обошлись несправедливо, и задним числом одобрявшая, причем на людях, бегство сыновей в Западную Германию, — все это невысказанно стояло между нами. Мы все чаще ссорились. Иногда проходило несколько дней, прежде чем мы снова мирились. В нас росло взаимное недоверие. Даже опасение причинить другому боль разделяло нас и все больше отчуждало. Нашей дружбе пришел конец из-за совершенно глупой лжи. Одна девочка наябедничала на меня Катарине, и та сразу ей поверила, даже не переговорив со мной. А я хотя легко опровергла бы напраслину, ничего не предприняла. Окончилась детская дружба, и без того державшаяся в последние месяцы лишь на привычке. Теперь только ненависть двух несчастных девочек хранила следы их смертельно раненной любви.
Через несколько недель я впервые выступила против Катарины перед всем классом.
После уроков нам велели остаться. С нами проводили очередную беседу перед вступлением в Союз свободной немецкой молодежи. Катарина, единственная из класса, отказалась подавать заявление о приеме. Из-за нее пришлось сидеть после уроков, и учительница в который уже раз твердила знакомые слова. Мы скучали, жалели о потерянном времени и пропускали мимо ушей эти слова, а если кому-то приходилось выступать, он послушно повторял то, что подсказывала учительница.
Катарина сидела за партой бледная, напряженно выпрямившись. Вступление в Союз молодежи считалось поддержкой дела мира во всем мире, и Катарине было трудно отвечать на упреки учительницы. Катарина говорила, что она тоже за мир, но учительница с неумолимой логикой доказала, что нежелание вступать в молодежную организацию равносильно пропаганде войны. Катарина подавленно замолчала.
Мы без всякого интереса слушали знакомые фразы, злились и ждали, когда нас наконец отпустят. Упрямство Катарины лишь отнимало время, нам казалось, что положение ее безвыходно и поэтому ведет она себя не по-товарищески. Мы спешили домой, а из-за нее уже в который раз приходилось задерживаться в школе.
В тот день, взглянув на Катарину, я подняла руку, встала и с издевкой заговорила о религиозных пережитках одной школьницы. Мое выступление было глупым, пошлым, но учительница и ребята смеялись. Катарина жутко покраснела. Довольная своим успехом, я села; неожиданно Катарина вскочила с места, подбежала ко мне и влепила пощечину. Инстинктивно я ударила ее в ответ ногой по голени. Вскрикнув от боли, мы разревелись, а учительница записала обеим замечание в классный журнал. Это замечание было последним, что оказалось у нас общим — даже прически мы давно уже носили разные.
Тем самым летом, когда мы собирались с Катариной решить главный вопрос религии, она уехала с матерью к братьям в Нижнюю Саксонию. Услышав об этом, я сразу почувствовала облегчение и не без гордости сообщила отцу, что Катарина предала нашу республику.
Родители купили мне школьную папку из красной кожи. Я не хотела ходить в районную школу с ранцем на спине.
И вот теперь я сидела в своем номере единственной гостиницы города Г. и пила пиво. Я плеснула глоток холодной бурой жидкости на потертую и разлохматившуюся по краям дорожку перед креслом. Жертвенное возлияние в память девочки, которую я некогда любила так самозабвенно, как не смогла полюбить потом больше никого.