Чужой друг - Кристоф Хайн 6 стр.


— У него мочки приросшие. У кого такие мочки — сволочь.

Я улыбнулась, потому что тоже знала эту примету.

Блондинка медленно покачала головой. Не отрывая глаз от кольца с цепочкой, она проговорила:

— Нет, он не плохой. Просто молод еще.

Подруга недовольно взглянула на нее, но возражать не стала. Они помолчали. Потом шатенка опять спросила:

— Что он сказал-то?

Блондинка ничего не ответила и снова тихо заплакала.

Генри легонько толкнул меня локтем. Он положил мне руку на колено и шепнул: хорошо бы побыть вдвоем. Я убрала его руку и сказала, что пора ехать. Мне хотелось добраться до места по холодку. Я расплатилась, и мы поднялись из-за стола.

У выхода я оглянулась и посмотрела на женщин. Только теперь я заметила в волосах блондинки бабочку из красного страза. Она висела на пряди у правого виска. Веселая блестка на безымянном горе, смешная и жалкая бабочка на стареющем лице.

На прощание Генри поцеловал меня. Сунув пальцы в кармашки жилета, он долго смотрел вслед машине.

Отпуск я всегда провожу в одной и той же деревне на Узедоме. Мои хозяева — крестьяне. В деревне я считаюсь двоюродной сестрой хозяйки, так как местным жителям не разрешается сдавать комнат. Я снимаю маленькую мансарду с кроватью и шкафчиком. Ни стула, ни табуретки в комнате нет, да они мне и не нужны. В отпуске я ложусь спать рано.

Иногда я провожу вечера с Гертрудой и Йохеном, моими хозяевами. Они любят рассказывать про своих детей. У них две дочери. Младшая работает поварихой в райцентре, а старшая вышла прошлой осенью замуж и живет в соседней деревне. Свадьба обошлась в двенадцать тысяч марок, гостей возили в церковь два автобуса. Гертруда и Йохен часто рассказывают о свадьбе.

Когда они возвращаются домой, я обычно уже лежу в постели. Кроме работы в кооперативе они много занимаются хозяйством, держат коров, свиней и кур. Поэтому вставать им приходится в пять утра и работать до восьми вечера. Думаю, работают они ради денег, но точно я не знаю. Может, они просто не умеют жить иначе. Однажды я спросила их об этом, но они либо не поняли вопроса, либо не захотели ответить. В конце концов, это ведь их дело, и они не обязаны ничего объяснять. Впрочем, меня это мало интересует. А спросила я тогда потому, что их жизнь показалась мне довольно абсурдной. Но они ею довольны, и я, пожалуй, завидую им, завидую этой удовлетворенности. Хорошо все-таки так тяжко трудиться, а потом взять и истратить кучу денег на свадьбу дочери. Словом, им такая жизнь нравится, и другой они не хотят.

Раньше я иногда помогала им. Сбрасывала снопы соломы с чердака или крошила хлеб курам. Пару раз мы с Гертрудой подрезали курам крылья. Но хозяева не любят, когда я помогаю. Йохен говорит, что с работой они вполне справляются сами, а мне надо отдыхать. Поэтому, приготовив на кухне ужин, я ухожу вечером к себе в комнату. Перед сном читаю, но быстро засыпаю, так как морской воздух меня утомляет.

Днем я валяюсь на пляже. Отпускников в деревне мало, только настоящие и мнимые родственники вроде меня, поэтому кругом тихо. Иногда я на пляже совсем одна. Лишь несколько деревенских подростков на мотоциклах или велосипедах появляются неподалеку. Ближе они не подходят. Постояв, они уезжают, но затем опять возвращаются.

В первые дни я загорала без купальника. Наверное, это их и привлекало. Каникулы летом длинные, и ребятам нечего делать. Я у них единственное развлечение. Я бы и дальше загорала голой, но в деревне стали бы ворчать, а мне не хотелось, чтобы у моих хозяев были из-за меня неприятности.

Я послала Генри две открытки. Несколько строк — ни о чем. Глупые слова, неприятные мне самой. Но у меня не получается написать что-нибудь интересное. Сама открытка мешает. Строго ограниченное место для текста укорачивает фразу до трех слов — так пишут малограмотные. А на обороте глянцевый пейзаж, который поневоле как-то связан с тобой и с твоим посланием. Еще хуже готовый текст, впечатанная формула сердечного привета. Конечно, можно послать письмо, но мне действительно нечего писать.

Что ему сказать? Что я скучаю по нему? Тоскую? Как невнятно и неполно именует это слово простое, преходящее желание. Тоска похожа на тонкую нить паутинки, протянувшейся между людьми. По краям ее приклеились, повисли, сохнут жертвы одиночества.

Следующую субботу я провела в соседней деревне. Меня пригласил к себе на дачу зубной врач из берлинской клиники «Шарите». Я познакомилась с ним здесь несколько лет назад, с ним и его теперешней женой. В Берлине мы иногда перезваниваемся, договариваемся встретиться, но видимся только на отдыхе.

Фред встретил меня в дверях. Мы поцеловались и пошли в дом. Выпили аперитив. Он уверял меня, что я прекрасно выгляжу. Я отвечала на комплименты тем же. Фред разговаривал громко, казался довольным. Он хотел снова наполнить мою рюмку, но я отодвинула ее.

Фред болтал без умолку, то ли радуясь моему приходу, то ли нервничая. Он много пил и рассказывал о своей даче, о ремонте крыши.

— Я заплатил за двадцать вязанок камыша, а принесли мне всего двенадцать. Говорят, зима плохая. Знаешь, они режут камыш, когда залив замерзает. Однажды я ходил с ними. Режут серпом у самого льда. А если залив не замерз, то камыш не режут.

Фред развалился на софе, положив ноги на мое кресло. Он то и дело разминал свои пальцы.

— Между прочим, камышом сейчас почти никто не занимается. Только несколько стариков. А берут его нарасхват. Крыша из камышей — это же бесподобно. — Он тронул меня носком ботинка. — Все еще в одиночестве?

Я растерялась от неожиданности.

— Да. — Потом быстро добавила: — Более или менее.

Фред хохотнул:

— Понятно. — Он бросил на меня скользкий, двусмысленный взгляд. — Более или менее, — повторил он себе под нос, потом допил стакан и опять заговорил о своей даче.

В комнату заглянула Мария, подошла к столу и налила себе водки. Мы помолчали, глядя на нее. Потом Фред раздраженно сказал ей:

— У нас Клаудиа.

Мария обернулась ко мне, кивнула и пробормотала какое-то приветствие. Со стаканом в руке она вышла из комнаты. Фред закрыл глаза и устало проговорил:

— Дура она. Более или менее.

Я засмеялась, сама не знаю почему.

Мария была его третьей женой. Как и обе прежние жены Фреда, она раньше работала у него медсестрой, а теперь подозревала, что он обманывает ее с новой медсестрой. Во всяком случае, так утверждает Фред.

Обедали мы в просторной кухне с большими окнами и «крестьянской» мебелью или тем, что сегодня так называют. У крестьян такой мебели нет. Стулья, например, кажутся слишком хрупкими, сидеть на них неудобно.

На обед было рыбное филе с жареной картошкой, то и другое из заморозки. Мария не ела. Она сидела за столом, курила сигареты, одну за другой, и глядела на нас.

— Расскажи что-нибудь, — попросила она меня. — Анекдот, например.

— Да-да, расскажи ей анекдот, — весело отозвался Фред, — а потом объясни его соль.

Мария безразлично смотрела на сигарету и будто не слышала Фреда. Она была бледна и казалась усталой. Может быть, так действовали лекарства. Когда Мария заметила, что я уставилась на нее, она провела рукой по своим рыжеватым волосам и улыбнулась. Мне бросились в глаза ее пальцы, облупившийся красный лак на серых, обгрызенных ногтях. Вспомнились школьные годы: мне было шестнадцать или семнадцать лет, и о людях я судила по ногтям и мочкам ушей. Идиотская мания, из-за которой я превозносила одних подруг и доводила до слез других. Эта игра очень занимала меня, хотя и противоречила всякой логике и здравому смыслу. С заносчивой самоуверенностью, свойственной тому возрасту, я судила и рядила, выносила приговоры, наводя «порядок» в своем детском мирке. Глупая, злая забава.

Детские, грязноватые ногти Марин. Мне захотелось откинуть ей волосы и взглянуть на мочки ушей.

Фред заметил, как я смотрю на нее. Он подошел к Марии, тронул пальцем правое подглазье, потянул нижнее веко, потом улыбнулся мне:

— Взгляни, нарцистическая ипохондрия в натуральном виде. Я бы сказал классическая.

— Свинья, — спокойно проговорила Мария. Она сидела неподвижно, даже не отодвинувшись от Фреда.

Фред, не обращая на нее внимания, продолжал:

— Налицо предрасположенность к истерии как результат подавленных влечений. С внешними раздражителями психика также не справляется. Представь себе, она страдает. Она не понята, подавлена. Где-то она вычитала, что современная женщина с чувством собственного достоинства непременно должна быть несчастной. А ей хочется быть современной женщиной и иметь собственное достоинство. Отсюда депрессии. Ах боже мой, и какие депрессии! Виноват же во всех бедах я, муж, то есть монстр, насаждающий патриархат и насилующий ее. Системный невроз: уничтожайте то, что уничтожает вас, и так далее. Она держит под подушкой кухонный нож на тот случаи, если я надумаю с ней переспать. Как муж и врач я диагностирую следующие осложнения: ее кулинарное искусство, которым она никогда особенно не отличалась, стремительно регрессирует. Зато прогрессирует идиотизм. Как врач я даю ей от силы два года, как муж я менее оптимистичен.

Фред потрепал ее по щеке. Мария уставилась на свою сигарету. На слова Фреда она никак не реагировала. Я сказала, что хотела бы прилечь, и поднялась со стула.

Фред загородил дверь:

— А я тебе рассказывал, что она спит с каждым встречным? Я поймал ее однажды. Прихожу домой — и нате вам...

Я отодвинула Фреда в сторону и поднялась в свою комнату. Попыталась заснуть, но видела перед собой худое, бледное лицо Марии. Я задавалась вопросом, зачем сюда приехала. Их ссоры были мне известны по прежним визитам. Зачем каждый год слушать его тирады и видеть ее отчаяние — все то, что так безнадежно связывает их друг с другом?

Проснувшись, я увидела перед собою Фреда. Он сказал, что приехал Генри. Сна­чала я ничего не поняла, слишком уж неожиданно он разбудил меня. К тому же Фред пошутил: внизу меня дожидается мой «более или менее», и я не сразу сообразила, что речь идет о Генри. Я попросила Фреда передать, что сейчас спущусь, но он продолжал стоять у кровати. Я велела ему выйти, так как мне нужно одеться. Фред глупо засмеялся, взял белье и протянул мне. Мы молча посмотрели друг на друга. Я догадывалась, чего он добивается. Чтобы я уговаривала его, а он станет упираться, пока я не разорусь. Тогда сюда прибегут Мария и Генри, и Фред изобразит, будто он в шутку пугал бедную дурочку. Скажет, что хотел посмотреть, насколько я закомплексована. Он целый вечер будет выражать Генри свое сочувствие, даже когда всем уже надоест своей болтовней. Так он развлекается. Кажется, Фред называет это прикладным психоанализом. По его словам, человек, отбросивший условности цивилизации, становится примитивным сексуальным механизмом. Получив свободу, этот неукротимый и могучий инстинкт превалирует над остальными потребностями. Иногда Фред выражался короче: путешествие в недра, визит к первобытному зверю. У его забавы есть множество вариантов. Этими мелкими гнусностями, которые доводят человека до слез или брани, Фред коротает свой досуг.

— Ладно, — сказала я, откинула одеяло и встала. Я оделась, стараясь не суетиться и не нервничать. На реплики насчет моей груди и бедер я не обращала внимания. Это было нетрудно: у меня кровь шумела в ушах, поэтому я почти ничего не слышала.

Генри сидел на кухне. Вскоре после моего отъезда он появился у Гертруды и Йохена, которые объяснили, где меня разыскать, Генри приехал безо всякого предупреждения, хотел сделать сюрприз.

Мы выпили с Марией кофе, а потом Генри и я пошли на пляж. Дул холодный ветер. Единственная в деревне улица с магазинами была оживлена. По обеим ее сторонам прогуливались отдыхающие в ярких желтых дождевиках и куртках. Казалось, будто они все из одной больницы или санатория, где выдают одинаковую одежду.

Генри спрашивал о Марии и Фреде, дружу ли я с ними. Я объяснила, что мы знакомы уже несколько лет, но видимся редко. А вот дружим ли, даже не знаю.

Мы пошли по берегу, у самой кромки воды. Волны оставляли на берегу широкую серо-белую полосу пены. Дул довольно резкий ветер, но мне это нравилось. Пляж был почти безлюден, вдали виднелось лишь несколько человеческих фигур. Большие пляжные корзины-тенты стояли придвинутые друг к другу, пустые и закрытые на цепочку с замком.

Мы заговорили о друзьях, и я сказала, что действительно не знаю, есть ли у меня друзья. В провинциальном городке, где я росла, у меня была подружка. Я носила косички и клялась той девочке, что останемся подругами навеки, а в то время мы, пожалуй, и впрямь дружили по-настоящему.

— Только это было давным-давно, — сказала я, — и дружба наша была слишком детской, наивной. А теперь я даже не знаю в точности, что такое друг. Может, я уже попросту не способна довериться другому человеку, а ведь это, наверное, необходимое условие для такой штуки, как дружба. Возможно, мне вообще не нужны друзья. У меня есть знакомые, хорошие знакомые, я иногда вижусь с ними и рада им. Впрочем, они для меня как бы взаимозаменяемы, следовательно — не так уж необходимы, Я люблю общество, люди интересуют меня, и мне любопытно разговаривать с ними. Вот, пожалуй, и все. Порой меня томит смутная потребность в друге, вроде той маленькой бледной девочки. Только это бывает редко и похоже на невольные слезы, когда смотришь сентиментальный фильм, хотя и плакать вроде бы не от чего. Да, пожалуй, все так и обстоит.

Генри слушал не перебивая. Мы молча шли по берегу, который выглядел здесь грязным и запущенным. Теперь не было видно ни людей, ни пляжных корзин. От ветра и мелких песчинок у меня горело лицо. Обувь мы сняли. Идти так было приятнее, несмотря на холодный песок.

Генри спросил, как я жила тогда. Я не поняла, что он имеет в виду, и он пояснил: ну, тогда в том городке. Я ответила, что смутно помню то время, да и воспоминания с годами меняются.

— Мне кажется, — сказала я, — тогда я была другой.

Разумеется, у меня были надежды, планы и даже вполне определенные представления о жизни. Но был уже и страх. А может быть, я никогда и не была другой, просто тогда начиналось то, что есть теперь.

Генри молчал. Мы все еще шли вдоль кромки воды, подбирали ракушки. Неожиданно Генри предложил искупаться. Я сказала, что для меня вода холодновата. Генри быстро разделся и побежал навстречу волне. С разбегу он нырнул и поплыл, делая резкие, судорожные гребки. Из воды он вышел, дрожа всем телом. Я изо всех сил растерла его своим пуловером, и мы посмеялись над его мурашками. Потом побежали домой и, запыхавшись, влетели к Марии.

Вечером пришли друзья Фреда, проводившие отпуск неподалеку. Обстановка была непринужденной, гости рассказывали анекдоты, пили вино и водку. Мария весь вечер отмалчивалась, но этого никто не замечал. Мы с Генри хотели пораньше лечь спать, так как устали от долгой прогулки, однако Фред воспротивился. Он сказал, что нам будет интересно. Фред долго уговаривал, и мы в конце концов остались.

Один из гостей, художник, пришедший с удивительно красивой девушкой, говорил об искусстве:

— Мы всего-навсего соглядатаи. И лишь постольку — художники. Искусство мертво. Оно кануло в небытие, обуржуазилось. Асоциальный тип, человек за гранью общества единственно достоин художественного изображения. Веками искусство потакало вкусам обывателей. Оно было застольной музыкой, своего рода паразитом, который содействовал духовному пищеварению. Подлинное искусство анархично. Оно кнут для общества. Единственная эстетика такого искусства — ужас, критерий художественности — вопль. Мы должны стать асоциальными, чтобы понять, кто мы, откуда и куда идем. Дерьмо — вот мое послание вам.

Красивая девушка гладила художника по голове и улыбалась. Художнику никто не возражал, и его это злило. Он начал кричать и обругал Фреда, который хотел его успокоить. Потом они помирились и выпили на брудершафт.

Сев у камина, я загляделась на огонь. Я чувствовала, как лицо у меня раскраснелось от жара, но мне это было приятно. Один из гостей подсел рядом и заговорил о гибнущих морях, о тепловой смерти Земли, о последствиях энергетического кризиса для Латинской Америки. Он отрекомендовался профессором плюромедиальной эстетики из Бохума. Я удивилась. Мне было не очень понятно, что такое «плюромедиальная эстетика». Похож он был скорее на коммивояжера или учителя. Профессор поинтересовался моей работой и тут же начал рассуждать об иглоукалывании. Ему было лет тридцать пять, у него были хорошие, ровные зубы, и он располагал к себе спокойной уверенностью. Смущала только улыбка, не сходившая с лица профессора, словно он хотел уговорить на сомнительную сделку.

Назад Дальше