Скатерть из двух сшитых платков вологодского происхождения манила к столу и одновременно превращала его в алтарь домашнего капища, который отнюдь не напрасно ожидал жертвоприношений: они затевали чай за нарядным столом с обилием расточительно купленных сыров, колбас, паштетов, французских батонов и немецких «кухенов» — сладких пирогов. Каждый вечер к ним, на зов мира и уюта, шли знакомые. Вещи ликовали!
А как сидели на ней, гордясь своей хозяйкой, купленные случайно на распродажах совсем обычные пиджаки, жакетки, плащи и пальто всевозможных фасонов — от размахаев «полусолнцем» до узких, в пол, робронов! Купит, поносит, посмеется и подарит или продаст за бесценок, ибо с нее любую вещь с удовольствием приобретали подруги. Или она увозила их в Россию — родственникам, друзьям, что-то на продажу, оправдать дорогу. Вещи, казалось, обижались, но не сильно — она возвращала им дальнейшую жизнь, которая могла прерваться с концом распродажи или ввиду невостребованности в гебраухте — их тут отдавали в «Красный Крест», а там дело могло кончиться отъездом в далекое турецкое селение.
С ним, Эрнестом, обстояло иначе. Он не умел ценить вещей, они отвечали ему недоверием, в лучшем случае равнодушием, иной раз — враждебностью. Враждебность эта выражалась в тайной войне вещей с Эрнестом: они ухитрялись рваться, пачкаться, теряться, забываться в самых неожиданных местах. Не счесть потерянных им зонтов, сумок, ветровок, кепок и шляп. О перчатках мы не говорим!
Еще он замечал, что вещи помыкают им. Скажем, задумает какая-нибудь куртка прогуляться, так не отпустит его до тех пор, пока он не наденет именно ее. Перемеряет две-три, но остановится на той самой. И угрохает уйму времени, как какой-нибудь франт! А какое франтовство, если все куплено по уценке или в гебраухте или на блошином рынке? Стыдливо умолчим, что кое-какие обновки были у него и из того самого «Креста», который «Красный».
Конечно, мы преувеличиваем вместе с Эрнестом, наделяя вещи характером и властью, но преувеличиваем не на пустом месте!
Взгляните и вы на свое жилище: вы обнаружите в хороводе вещей вокруг вас некий ритм, мелодию и танец симпатий и антипатий!
Вот сгрудились вместе ваза, веер, кукла и стопка книг. Обратите внимание — все они одной тональности или гармонирующих оттенков! Медь тянется к керамике, зеленое к желтому, и оба цвета вместе — к ярко-красному удару кисти на вашем натюрморте.
Шкаф неожиданно приглашает на свою «крышу» до того казавшуюся ненужной безделушку, туда немедленно запрыгивает немыслимый фарфоровый гусь, и ко всему — часы, которые никак не хотели найти себе места.
В кресле водружается бессмысленная подушка, которая, как оказалось, просто родилась вместе с креслом, и плюшевая собака милостиво расположилась на этой узорной подушечке.
Карола решила, что им с Эрнестом следует жить «гетреннт» — раздельно. «Раз есть такая возможность в Германии, почему не воспользоваться?» — резонно рассудила она, и ей дали разрешение в социаламте и жилищном ведомстве. «Но ведь все равно мы будем ходить друг к другу каждый день!» — пробовал возразить он, предчувствуя массу сложностей. «Разве это плохо? Ходить друг к другу в гости?» — парировала она. Частенько последнее время ходить им в гости было лень. Отчасти же они оставались каждый у себя, озабоченные вроде бы делами на грядущее утро.
Эрнест ловил себя на мысли, что побыть одному — не так уж плохо.
Когда они разделили вещи, произошло нечто для Эрнеста трагическое: вещи, предназначенные для его жилища, не хотели ехать! Сервант, пожертвованный в свое время соседкой, размахался стеклянными створками так, что одна лопнула на тысячу осколков. От дивана отлетела ручка-подлокотник, которой упорно диван цеплялся за косяк, не желая переезжать. И уже дома вещи всячески демонстрировали свою неприязнь Эрнесту. Столик под мрамор постоянно заливался чем-нибудь липким, стряхивая с себя воду и варенье ему на колени. Этажерка падала, рассыпая книги по всему полу. Пол, памятуя о старых хозяевах, все время покрывался пылью и сором, который неизвестно откуда брался! Полотенца вечно грязнились, хотя он по десять раз мыл руки. Лампочки перегорали, торшер, упав, сделал короткое замыкание. И прочая, и прочая!
У Каролы же ее жилье сияло чистотой и уютом. Куклы, маски, эстампы и драпировки составляли интерьер какой-то сказки Шахерезады или изысканного ателье. Неудивительно, что Эрнест заставал вечерами у Каролы и изысканное общество. В общем, кораблики расплывались по жизни медленно, но верно.
Как-то Эрнест купил буквально за гроши (грош тут — десять пфеннигов) глобус-ночник. Внутрь глобуса вставлялась лампочка и подсвечивала нашу уютную планету изнутри. Эрнест долго искал подходящую лампочку, потому что старая, естественно, не горела. Долго он разбирал и собирал конструкцию, прежде чем все было готово, и лампа дала свет, как предусматривалось. Водрузив глобус на этажерку и включив его, Эрнест отошел на несколько шагов, чтобы полюбоваться. Глобус укоризненно качнул своей голубой головой и свалился на пол. Австралия вывалилась цельным куском.
Эрнест поставил глобус на полку с книгами, высоко, Австралией к стенке, а сам лег. Тоже к стенке лицом: «А, плевать!».
Похоже, рушился мир. Ведь, и впрямь, в глобусе было что-то «глобальное». Как и в наметившемся крушении его жизни.
Вообще-то Эрнест понимал, что преувеличение, о каком шла речь выше, сводившееся к наделению вещей своей жизнью, является скорее результатом перенесения собственных переживаний на неживые предметы. Но скажите нам, как и зачем происходит этот перенос?
«Если вдуматься, — рассуждал Эрнест, — мы набрасываем свои переживания на тела вещей, как карнавальные костюмы. Подлинная суть вещей таится под ними, как скрываются под карнавальными костюмами и масками самые разные люди, а мы, по правилам карнавалов, обязаны принимать их за вымышленных персонажей. И результатом является то, что скрытые под „домино“ и масками незнакомцы объединяются в одно общее понятие — „люди“, то есть является миру их однородность и, таким образом, кровное родство с нами!»
Он глянул в окно, огромное солнце закатывалось за гребенку черепичных крыш на горизонте. Вокруг плавилось марево уходящего перегретого дня, а с другой стороны, в противоположном конце неба, видного уже из окна спальни, темная холодная синева выкатила на отмель лодку луны.
«Луна, солнце, земля — тоже вещи! Как глобус, стол и стул. Как картины в раме: холст, рама, краски — карнавальное убранство чего-то, что существует в картине как в вещи, независимо от наших переживаний, от написанного на холсте. И это делает картину однородной со стулом и луной».
Эрнест посмотрел на картину, висевшую на стене, на ней была изображена Карола, написанная ее знакомой художницей из Петербурга. Сходство было и с Каролой и с той художницей, и в этом двоении чудилось Эрнесту подсказка: без отношения к вещи кого-то второго она как бы наполовину переставала существовать. Точно так же, как в вещах, окружавших его, присутствовала незримо Карола, а сами вещи, вероятно, присутствовали на краю ее сознания. Вместе они трудились над приданием вещам реальности, даже не догадываясь, каковы они сами по себе! «А они-то не так просты! — торжественно заключил Эрнест. — Они имеют отношение к таким явлениям и телам, как Луна, солнечные протуберанцы, космические спирали!»
Эрнест посмотрел на повернутый к стенке глобус. Провала на месте Австралии не было видно. Еще прыжок — и он станет настоящей планетой!
Но никакого прыжка не происходило. Между живым и неживым все еще лежала бездна.
«Разве живое — не усложнившееся бесконечно неживое?» — спрашивал себя Эрнест. И отвечал: «А почему не сказать себе так: именно неживое есть бесконечно упростившееся до стихий живое! Может, это и есть эволюция? Ведь говорят же ученые, что солнце погаснет, и во вселенной воцарится мир неодушевленных вещей!».
Между тем Карола совсем перестала приходить, ограничиваясь звонками, и он все реже и реже выходил на улицу. Вещи все более отдалялись от него. Они все стали как бы на одно лицо, особенно это ощущалось в сумерки — вещи были неотличимы от обоев. Как-то он вернулся с короткой прогулки и не узнал собственного жилища. Он стоял в передней и не понимал, куда идти, где кухня и где спальня? Налетел на вешалку-стойку с «рогами» и шарахнулся от нее в ужасе, как от дикого зверя.
В спальню с глобусом он больше не ходил, ночевал на двух сдвинутых креслах перед телевизором в большой комнате. Телевизор немного помогал. Наконец он совсем не смог улечься спать в своей квартире. Он поднялся на чердак, где у него была каморка-кладовка, их дом не имел «келлера», подвала, где обычно жильцы складывают барахло. В своей чердачной кладовке он держал легкую плетеную ротанговую мебель по просьбе Каролы, которая все мечтала расставить ее когда-нибудь, когда у них будет большой дом с солярием или верандой, на худой конец.
В крыше каморки было устроено окно-фрамуга, квадратный люк, как принято в Германии во многих домах, наклонно направленный прямо в небо.
Эрнест сел в кресло и стал смотреть через это окно в небесную даль. «Карола!» — позвал он. Пахло солнцем, черепицей, ротангом и пылью. В окно медленно вплыла луна. Круглая, объемная, она напоминала глобус с лампочкой внутри: отчетливо просматривались материки.
«Интересно, есть ли там на месте Австралия? Или тоже дыра?» — думал Эрнест.
Каролааа! — позвал он.
Кааа — рооо — лааа!
Неожиданно голос его как-то пресекся, а потом перешел в жалобный крик, что-то наподобие воя.
Ааа-оооо-уууу!
Звук этот, этот вой поднимался к небу, уплывал навстречу луне, слабел.
Эрнест прислушался. Издалека донесся ответный звук, точно такой же вой.
Только на октаву выше.
Филофиоли
Когда он поселился в этой квартире, первое время его будил звон колоколов католической кирхи, расположенной вплотную к его новому дому.
Если честно, это был так называемый сеньорин дом, то есть жилище, предназначенное для пожилых, что его слегка покоробило: он не выбирал сам, его поставил перед фактом чиновник из ведомства по социальному жилью. Выбирать не приходилось, да и прочел он про «сеньорин дом» только в договоре на аренду, когда было поздно. «Вот так и въезжают в старость!» — подумал он и невесело улыбнулся. Переселился он сюда после развода с женой. Она как бы заранее готовила его к одинокой старости.
К его удивлению, в доме было полно не только молодых, но и их детей. Последнее не очень радовало, потому что от детей был шум.
«Вот и приметы старости — становлюсь детоненавистником и брюзгой», — заключил он. Потом ему стали дарить цветы. Дарила соседка сверху, похоже, баптистка. Она же заманивала его на некие религиозные собрания, но он как мог сопротивлялся. А дарила она ему цветы вполне живые, в горшках, с собой он никаких цветов не привез, боясь брать ответственность хоть за какую живность. «Не полью, забуду — засохнут, — размышлял он. — А не полить и забыть теперь мне, „старику“, минутное дело. Да и поездки затруднительны, надо просить ту же соседку поливать. Не вполне удобно».
Всего образовалось пять горшков — герань в спальне, малюсенькой комнате, которая даже не считалась отдельной, два горшка в кухне с голубыми цветочками, которые он условно называл «крокусами», и еще два — в большой комнате, эти цветы были розовыми, и он называл их «желтофиолями», как бы намекая на известное стихотворение Бродского. Почему «желтофиолями» он назвал розовые цветы, он не размышлял. Он шел только от литературных ассоциаций, которых у него было множество.
Еще был маленький жестяной горшок-ведерко с искусственными цветами, их он привез с собой, благо не нужно ни поливать, ни удобрять или, чего доброго, менять им горшок и землю, а этого, он чувствовал, рано или поздно потребуют остальные, живые цветы.
Часто, поливая цветы, он по рассеянности лил и в этот жестяной горшок-ведерко, в котором упорно не вянули фиолетовые «глазки», которым он придумал тоже название: «филофиоли». Назло Бродскому, который, по его мнению, ввернул свои «желтофиоли» для красного словца в рифму. Он за что-то недолюбливал Бродского. Скорее всего за Нобелевскую премию. А может, потому, что сам тайком писал стихи. Правда, у него хватало ума их никому не показывать. «Филофиоли» были сделаны из шелка.
Дважды уезжал он надолго, дважды соседка несла вахту при его цветах, и всякий раз он, благодаря ее и вручая ей сувениры, испытывал неловкость. На третий раз он так спешил, что не оставил соседке ключей, не поручил цветов и не вынес их, как планировал, на улицу, чтобы их хоть изредка поливал дождь или соседи из сострадания. Все забыл, очень спешил…
Когда вернулся, цветы были в плачевном состоянии. Герань потеряла почти все листья, они частично попадали, частично стали желтыми и черными. О цветках нечего и говорить — соцветия лежали на подоконнике, превратившись в прах. «Желтофиоли» и «крокусы» осыпались, правда, листья у них не все пожухли, часть каким-то чудом зеленела. Соседка сразу спросила, что с цветами, и он соврал, что «аллес ин орднунг» — «все в порядке», потому якобы, что он отдавал их друзьям — «фройнден». Соседка удовлетворилась ответом, но, как он подозревал, не поверила до конца. Особенно после того, как он пообещал прийти на собрание в ее общество или кружок, но не пришел, конечно, как всегда. «Шаде, шаде», — бормотала соседка. «Жаль, жаль». «Мне тоже», — сказал он, хотя ему не было жалко ни цветов, ни пропущенного молитвенного бдения с баптистами.
Что его удивило, — поникли, как-то съежились искусственные цветы, «филофиоли». Ведь они не требовали поливки. На всякий случай он, отпаивая пострадавшие цветы, полил и «филофиоли».
Наутро началось возвращение цветов к жизни. Первой очнулась герань в спальне. Она даже выбросила хилые цветоножки. «Крокусы» хоть и не зацвели, но оставшаяся листва на них зазеленела, жухлую он оборвал, как сделал и с остальной листвой — оборвал и гераневые черно-коричневые лепешки, и бледно-желтые мелкие стрелы-листья «желтофиолей». С искусственных листиков «филофиолей» он смахнул пыль. Мало того, он обмел и цветы и листья «филофиолей» мокрым веничком для крошек, купленным вместе с совочком на «фломаркте». «Филофиоли» неохотно воспряли на третий день, когда на герани закраснели первые бутоны.
Теперь он регулярно поливал вместе с остальными и искусственные цветы. Он помнил, как их покупала жена, тоже на «блошином рынке», из-за приглянувшегося ей ведерка, в котором они стояли. Он подумал и насыпал в ведерко немного земли. Ему показалось, что «филофиоли» после этого окрепли, стали ярче.
Последний раз, уезжая, он нашел время препоручить цветы соседке, — они договорились, что он поставит цветы на лестничной площадке, чтобы ей всякий раз не отпирать квартиры, не возиться с замком. Она будет присматривать за цветами буквально «походя», спускаясь из своей квартиры по лестнице мимо его «крокусов», «желтофиолей» и герани без кавычек. Филофиоли он, естественно, не выставил.
Вернулся он на этот раз совсем зимой. Хотя какая тут зима? Просто в подъезде дома было холодно, потому что ноябрь, его конец, принес даже немного снега. Все его цветы на площадке тем не менее благоденствовали. Герань даже пышнее прежнего расцвела, словно давала понять, что с новой, хоть и временной хозяйкой им, цветам, несравненно легче.
Только «филофиоли» скукожились совсем. Все его попытки «выстирать» их ни к чему не привели. Лишь спустя две недели, благодаря непрерывной поливке и прочим ухищрениям, таким как обновление землицы, перестановка на солнечные места, даже прямому заискиванию вперемежку с извинениями, цветы из шелка соблаговолили просигнализировать, что готовы жить и дальше.
Стебли «филофиолей» окрепли и налились, листья стали отдавать глянцем, а цветочков стало как будто больше. Или ему только так казалось?
Теперь его занимает проблема: как уехать? Ведь поручить поливать «филофиоли» соседке будет на первый взгляд безумием — кто поливает искусственные цветы?
«А может быть, я действительно схожу с ума?» — думает он.
И счастливо улыбается.
Вспышка
Однажды ночью он проснулся от страха. От жуткого страха, что он обязательно умрет. Как залетела эта мысль ему в сознание? Во сне? Или он уже заснул с ней, и во сне она ему додумалась?