Вышла, конечно, ошибка. Но главное, надо же было такому совпадению случиться?
Дома родители с ума сходили, но он не домой побежал, не на почту пошел, а кинулся Нине звонить. Она выслушала и ответила: «Еще позвони, когда телеграмму получишь».
И он уже хотел, чтобы телеграмма запоздала, и тут же клял себя: такой-сякой немазаный, не зря у тебя и репутация такая. Ведь если телеграмма не придет, что с командировкой делать, опять лица получится?
Но телеграмму уже принесли домой. «Жду Горьком гостиница «Сормовская» не позже тридцать первого декабря». На дворе стояло тридцатое.
Распростился с отцом-матерью, Нине привет передал и помчался в аэропорт. Чтобы билет достать, размахивал Кузьмичевой телеграммой, будто мандатом, разные слова про Сибирь да Север говорил, а после слонялся, ждал рейса. Свечерело — и он увидел Нину. В белом пуховом платке, полная от одежек, она искала его, и он кинулся к ней, наступив кому-то на ногу.
Она сказала: «Ну, видишь, все хорошо. А я весь день думаю-думаю. Разбередил ты мне душу вахтовым поселком. Я же нефтяник, Пашенька, на химкомбинате после техникума работаю». — «А чего кислая?» — «Какая у меня тут жизнь, Паша? Каждый день трамвай, еле втиснешься, каждый день за кульман встаешь… Одно и то же! И с жильем — туман». — «Приезжай! Я как прибуду на место, все узнаю. Приезжай!» — «А что? Может быть! Ну, а ты напиши, Пашенька, как у тебя все сложится. Ладно?» Он едва удержался, чтобы не обнять ее. Написал, конечно, сразу, со всеми подробностями.
«Прилетаю в Москву, все куда-то спешат, все деловые, не подступишься. Пока разбирался, пока с аэропорта в город — последний поезд на Горький ушел. Ну, я весь на нервах, с утра — не жевал… Смотрю, носильщик тележку катит. Отец, говорю, как мне до славного города Горького доехать? Ну, послал на другой вокзал, чтобы первой электричкой до Владимира… Ты, Ниночка, спросишь — как же я решился по городам мотаться? А куда деваться-то было? Во Владимире, пока такси ловил, чуть концы не отдал: часы-то идут, тридцать первое. Содрал с меня один паразит — ну, знаешь, я спорить не стал, уже плыву по течению, лишь, бы поближе к этой «Сормовской». В пятом часу приволокся, где, мол, у вас туг сибирский Кузьмич, а она думает, если ресницы накрасила, так уже лишний раз и повернуться нельзя… Нет, говорит, такого. Телеграмму даю — нет, и все. Поехал к заводу. А ты знаешь, что там за завод? Государство! Ну, поспрашивал людей — послали к одним воротам, послали к другим. А уже сумерки, люди по домам спешат — Новый год справлять, а я бездомный, волокусь, сам не знаю куда. После увидел два «газонр», в одном человек сидит. Догадался: Кузьмич. А как догадался, ноги отнялись, поверишь? Не могу идти, и все. И слышу: «Пашка, ты?!» — «Кузьмич!»
— Нету сцепления — вот что! Назад еще еду, а впереди — одна мокрая глина, и ветки ваши плывут! — Завьялов, спрыгнув с подножки, осматривал колею под каждым колесом.
Положеньице складывалось безвыходное: хоть вези вахту назад. Все-все, кроме Нины, стояли на обочинах, ожидая завьяловских команд, а он снял с плеча полушубок, вывернул густой дымчатой шерстью наружу и расстелил перед правым ведущим колесом.
Раздетый, легко вскочил в кабину.
— Ты с ума сошел, Пашка! Какой полушубок губишь! — крикнула Нина.
Он завел мотор, открыл дверцу, высунулся наружу и, не выпуская из рук баранку, повел ГАЗ по колее, бросив всю тяжесть машины на собственную одежду, на черный полушубок.
От вахтового поселка до таежной поляны-вырубки добирались больше полутора часов, хотя всего-то пути — семь с небольшим километров. Всю дорогу в тайге было хмуро. В этой неуютной хмурости сошли на повороте к насосной станции двое операторов на подмену Рите и Оле, возле буровой спрыгнул и о и; пошел, не оглядываясь, к вагончикам на полозьях. И все оставшиеся полтора километра пути до скважин Нина что-то еще додумывала…
Зимой, по прочной дороге, по зимнику, доезжали быстро. В тайге тогда рассветало поздно, и приходилось ждать дня, чтобы начать замеры. Бывало под сорок градусов и больше. Если Нина начинала замерзать, то шла к выводам скважин, прислонялась к трубе. Однажды Родион так и застал ее — согбенную, и рванулся к ней со словами ласково-покровительственными, высказывая сердечность и заботу… Дурак! Разве можно оператору возле скважин замерзнуть?
Ты идешь к любой скважине — лучше к той, где побольше нефти, где она попроворней бежит и плещется в трубе, булькает, разогревает металл, и этот горячий ток земли будто входит в тебя, отогревает не только бренное твое тело, но и робевшую уже душу: ты нефти служишь, а она — тебе. Вот и стоишь, впитывая подземное таежное тепло, и уже нутром, без приборов, знаешь, какая скважина полней. Самая щедрая была сто восьмая — самая нефтеносная, самая, если сравнивать с их родимой семейной кормилицей коровой Зорькой, удойная, обогревала всегда лучше остальных! Да-да… Она высасывала нефть из пласта шумно, весело, играючи, ей будто было начертано именно в этой точке тайги вонзиться в нефтеносную полость пласта. Талантливая кормилица! Зоренька ясная!
И никакая Нина не городская — это он на ходу тогда выдумал! Она деревенская. Зорьку, правда, перестали держать давно, зарезали на Татьянин день, когда у мамы были именины, — в тот год плохо было с кормом, к тому же болела сестра,
маме было трудно ходить за кормилицей, а от нее, от Нинки этой, какая еще была отдача!
Нина вспомнила грузовик, подъехавший к их воротам, рога с прожилками, стянутые веревкой, измученные глаза Зорьки, и вспомнила еще тот день, когда на сто восьмой — весной это было — вдруг ни с того ни с сего упало давление.
Скважина заболела внезапно, беда ее свалила мгновенно, и сразу прилетел вертолет, потому что Миша Бочинин побежал на буровую радировать на вахтовый, в товарный парк, в управление. Сам Ковбыш, начальник РИТСа, спрашивал Нину: «Когда ты обнаружила?» — Он всматривался в нее непривычно внимательно, будто определяя ей цену в этой тайге, и распорядился насчет ремонтников. Она слушала, как обсуждали возможные причины аварии, а видела перед собой тоскливые глаза Зорьки — черные и влажные. Все! Это была одна-единственная минута, когда ее потянуло домой.
Вокруг раздавалось тогда:
«Форсированный режим? Чепуха! Эксплуатация оптимальная!»
«Коррозия технически исключается».
«А может, плывун? Может такое стрястись?»
«Ох-хо-хо! В этих болотах что хочешь может стрястись!»
«Все тут проще. У нас пласт как наполняется водой? Мысль поняли? Поняли?!»
Как бы там ни было, а Нина уже много дней подряд не одна в тайге: ремонтники рядом со своей платформочкой и инструментом, с деревянной надстроечкой над арматурой сто восьмой, частично снятой…
Вот и сейчас ГАЗ почти уперся в ствол лиственницы, и ремонтники спрыгнули на деревянный настил.
— Ой-ой, — сказала Нина. — Вертолетную-то как пылью обметало! Ни за что летчики не сядут.
— Сядут! — отмахнулся Бочинин, догоняя ремонтников.
— А вот и не сядут. Что я, не знаю! — настаивала Нина. Но ее слова будто повисли в воздухе, ни до кого не дошли. И лишь у одного человека слух оказался чутким — как всегда, когда что-то касалось Нины.
Завьялов, нахохлившийся, молчаливый, обедневший из-за дорожной своей потери, заново включил зажигание и сказал, полуотвернувшись:
— Ладно, может, подгоню водовозку.
— Ой, Пашенька… Правда? — просияла Нина.
Водовозка стояла у буровиков. Если из нее окатить вертолетную площадку, хоть немного пыли прибьешь.
Разворачивая машину, Завьялов ничего больше не сказал, а Нина, проводив его улыбкой, пошла к скважинам.
Работы у нее хватало. Каждая скважина занимала по часу. Семь скважин — семь часов (восьмая — водяная, для поддержания пластового давления). Нина отбирает пробы на содержание воды, замеряет давление, проверяет дебиты. Она ворочает железным вентилем, смотрит на манометр, записывает в тетрадку цифирь. Скучать — когда?
Однажды пробовала поскучать — и зареклась. Присела на бочку, стала всматриваться в тайгу и думать — не думать, а так, созерцать, и вдруг видит: медведь. Серо-черный, мохнатый, медлительный, лапы мягко ставит. Идет и идет к ней. Глаза — пуговки. Вертит головой, с шеи что-то отряхивает. Встал в пяти шагах. Посмотрел. И вбок пошел — не решился на рукотворную песчаную площадку выходить.
Чуть не умерла. А потом смеялась. И главное, глупо думала все время об одном: ну вот, расскажу — не поверят ни за что!
Однако поверили. И поверили без удивления. Ритка вообще холодно заметила: «Ну и что! Подумаешь! Какой-то мишка… Они ж сами не нападают. — И добавила: — Нинка, ты лучше парня хватай. Пока не поздно. Он на тебя вчера в кинозале та-а-ки-ми глазами смотрел, что я даже позавидовала. Грабастай Завьялова, стоящий он человек! Советую».
«Спасибо. Я подумаю», — ответила Нина и пошла к экскаваторщикам в комнату рассказывать про медведя. А ночью к ней Оленька на койку села. «Нин, а Нин? А хочешь, закатим такую свадьбу… Я в базовый лечу, в штабе поговорю, хочешь? Первая комсомольская свадьба… На вахтовом!» — «Оленька, золотко, спать хочу». — «Ну, спи», — сказала та и погладила куклу, которая не преминула пискнуть.
…Выглянуло солнце, когда Нина уже завершила обмеры трех скважин, — дебиты были постоянные, и еще Бочинин издалека оповестил:
— Нина! Завтра запускаем сто восьмую!
Она подпрыгнула, захлопала в ладоши и крикнула:
— Ур-ра-ааа!
5
Родион пришел в вагончик, кинув на койку спортивную сумку, отворил фрамугу, чертыхнулся, ибо на его смятом одеяле валялись неприбранные шахматы и полураскрытый военно-исторический журнал. Попил квасу, который готовила Марьямовна не менее вкусно, чем свои борщи. И подумал, что именно здесь все у него разладилось с Ниной. Переодеваясь в робу, все-все перемалывал снова.
…Вахта работала на буровой, Никифоров улетел в базовый город, а он, вернувшись с охоты, обдирал шкурки с убитых белочек, когда в дверях неслышно стала Нина и тихо, спокойно спросила: «Родик, а ты браконьерствуешь?»
Эх, не надо было ему дергаться. Надо было засмеяться, вытащить удостоверение и прояснить, что все в порядке, Нинке-то откуда знать про охотничий сезон? Да и что такое сезон, если здесь места малонаселенные, законы Большой земли действуют условно, или сочинить сказку, что Вихров Герард простудил головку в погоне за истинными браконьерами и он, Родик, должен — слышишь, Ниночка, должен, обязан! — другу шапку спроворить. И еще спросил бы, нет ли среди вахтовых какого-нибудь скорняка по второй, разумеется, профессии…
Природу своих промахов он только теперь понимал: слишком дико было видеть эту ее наивность, которая пострашней бывальщины, эту серьезность до бесстрашия, с которой она прибыла сюда, с которой рассказывала потом про свое свиданьице с шатуном, хотя, впрочем, это и не шатун был, зверь освободился от спячки и успел нажраться… И потому не тронул.
Она стояла в дверях, обессиленно опустив руки, и говорила: «Эх ты… А я-то думала! Я-то себе рисовала — Родион да Родион!»
Он, конечно, увлекся девчонкой, чего уж тут! И все не мог забыть, как они р Ниной первым уже теплым днем мчались по тихой, незамутненной, вольной курье… Мощно гудел «Вихрь», чередовались перелески и поляны на берегах, над зеркальной водой держалась прозрачная дымка, и она восторгалась, окуная руку в льдистую чистоту воды: «Господи, как хорошо! Век бы так мчаться…»
Он любовался ею и подсчитывал, сколько еще до деревеньки, где накануне был завоз в магазин, — спиртное перед навигацией ценилось на вес золота.
«Эх ты, бедная твоя душа, — укоряла его шутливо, — такая прелесть вокруг, а он о каких-то градусах хлопочет. Неужели в самом деле у тебя свербит?»
Зато потом, на глухой береговой пустоши, сказала, отпивая из стаканчика красное вино и закусывая консервированным импортным компотом: «Ого! Чувствуется!»
Сперва они потанцевали под транзистор, потом сидели обнявшись и глядели долго в небо, и она тихо говорила:
«Еще когда летела, понимаешь, гадала: что значит необжитые места? И думала: значит, важно, кто с чем сюда едет, что везет… В душе! В мыслях! Если везешь доброе, значит, доброе здесь завяжется, а если какой-нибудь злыдень, скареда какая-нибудь, то места здесь ранимые, беззащитные для зла… Не думал об этом, Родя?»
Уже тогда, тогда этот ее ядовитый дурман просачивался в него, а он-то все еще шутки с ней шутил, самоуверенно любуясь ее послушностью, ее покладистостью — она тратила себя на него неоглядно, горячо, искренне…
Они не заметили, как от его окурка загорелась сохлая трава. Огонь побежал по ней, пятном оставляя растекавшуюся черноту. Горело там и сям, она бросилась к лодке и притащила жалкую черпалку с водой, стала брызгать, и оттого, что чуть- чуть затухало, вновь бежала к реке и назад, и он тоже старался — топтал и топтал, но уже видел: все это крик младенца, капля в море, огонь шел вширь. И тогда он направился к лодке, отыскал ветошь, выбрал тряпицу побольше, макнул — подождал, чтобы ветошь огрузла, отяжелела, и бережно, сторожась не потерять ни капли, пошел к огню и стал его мерно душить. И она уже поняла его — из черпалки молча поливала на тряпку, добавляя ей влажности, — и они вместе затушили беду.
А потом он под восхищенным ее взглядом, тайно рисуясь, говорил:
«…Перевелся на заочное — и сюда! Всего один балок на берегу стоял, жизнь только закручивалась, сами бельишко стирали, сами кашку варили. Поленница всегда большая была — не переводилась… Ну, послали на стажировку, а после с твоим Бочининым ходил по разведочным скважинам, ерундой всякой занимался: красил арматуру, трафаретки навешивал, а когда буровики на куст стали, пошел вторым помощником бурильщика. Только на защиту диплома отлучался… Назад уже помощником мастера вернулся. И собрал некую книжицу… Ну, сберегательную…»
«А коллектив у вас хороший?»
«Кол-лек-тив? Есть лопушки, есть и ягоды».
«А ты сильный, Родька!»
«Сильный!» — Он вытянул руку, а потом стал ее медленно, напряженно сгибать и, не отрываясь, глядел на мускульный бугор.
«Да я не физические качества имею в виду…»
«Я тоже… Не только физические».
Она задумалась, покусала травинку, глядя в самую дальнюю даль реки.
«Родик. Ну вот скажи: ты чувствовал эту потребность — начать с нуля, да? Чтоб дальше уже от тебя зависело, чтоб строить, чтоб управлять обстоятельствами…»
«Как Герард?»
«Он мне не нравится. Что-то в нем прожито».
«Наблюдательная».
«Брось. Ты прекрасно знаешь — никакая я не наблюдательная и не опытная, просто чувствую — и все».
«И никогда не ошибаешься?»
Она помолчала, покраснев, поднялась и спросила:
«Себя, что ли, имеешь в виду?»
Молча собрала склянки-банки, вылила остатки компота.
«Нашкодили, намусорили — бр-р-р!» — она передернула плечами.
И тогда он сказал:
«Усложняешь, деточка. Если хочешь знать, ни черта этой тайге не сделается ни от тебя, ни от меня, ни от сотен бедолаг пришлых, таких, как мы с тобой… А от нефти — сделается!»
«Это от людей зависит».
«Ну, разумеется…»
«От того, с такой ли они усмешечкой, как вот эта твоя, или нет!»
Она менялась, эта Нина, как погода.
Заморосило, похмурнело, в лодке она ежилась, и он сбавлял ход, утишая встречный ветер. Она наклонялась, играла глазами и кричала, будто шепча сквозь гром мотора:
«…ливый!»
«Что-что?»
«За-бот-ливый, говорю».
«Ну, где уж мне уж!» — ерничал он, как бы признавая тем самым свою вину перед нею — некую вину, которую она уже простила ему и горячим прикосновением давала понять, что у него есть — точно есть! — все шансы соответствовать ее идеалу, если, разумеется, он этого захочет.
Он на прощанье целовал ее родственно, в щечку, и она убегала, оставляя его хлопотать на берегу: вытаскивать лодку и сажать ее на цепь, снимать мотор и нести в железную, с пудовым замком, будку, которая с еще несколькими своими ржавыми сестрами корежила берег… По негласному уговору прятали они от всего людского свою тайну, подобно тому, как дорогой мотор он прятал в будку.
…Ах, черт же ее принес тогда обедать! И он тоже хорош: забыл, начисто забыл, что она может нагрянуть!
«Нинка, ну что ты, ну, ей же богу… Да я тебе запросто сейчас что-нибудь совру, любое, и ты поверишь».