Колесом дорога - Козько Виктор Афанасьевич 11 стр.


Челн приплавился и пристал к берегу, запокачивался, ткнувшись носом в песок. Матвей, не раздумывая и едва ли сознавая, что он де­лает, поднялся и шагнул с челна в воду, хорошо, что было не глубо­ко, но глубина едва ли остановила бы его тогда, будь там само бездон­ное чертово око, он ступил бы туда и верил бы: вода выдержит его, в ту минуту он мог ходить и поу воде. Он подал руку Алене. Она при­няла его руку и ступила не на берег, а к нему же в воду. Минуту-другую они стояли, не двигаясь, смотрели себе под ноги, слушали, как вода прохладой и свежестью обнимает ноги. Песок еще клубился при дне, когда, откуда ни возьмись, набежали пескарики, юркие и про­зрачные, как крыло стрекозы, начали пощипывать, щекотать их за ноги. Вывернулся полосатый, как дикий поросенок-молочник, окунишка, нацелился на пескарика, но промахнулся, ткнулся Алене в палец, добродушно пошевеливая плавниками: я, мол, и не хотел, мне ничего и не надо было. Отошел, но тут же развернулся и вновь бросился за пескариком и вновь промазал, снова ткнулся в палец Алене, и, види­мо, обозлился, раз за разом без передышки начал клевать этот ее палец.

— Он тебя съест...— сказал Матвей.

Алена промолчала, прижалась к Матвею, и они вышли на берег, в теплую и мягкую траву под дубом. Место там, правда, было уже за­нято буслом, но он уступил его Алене с Матвеем, ушел молча и стыд­ливо, словно стесняясь, что его здесь застали, на луг.

— Куда же он, зачем он уходит? — сказала Алена.

— Он знает, он все знает,— ответил Матвей. Посмотрел на дуб и подумал, что дуб тоже все знает и все понимает. И, хотя он так поду­мал, уверенности в нем не было, была какая-то нерешительность. Уверенность пришла чуть позже, когда он смотрел уже не на само дерево, на крученый-верченый ствол его, а на ветви его, листья. Ли­стья были кроваво-красного цвета, но с одной только стороны, где он стоял с Аленой. Матвей удивился необычному их цвету, скользнул взглядом по траве, заметил огнище. И вспомнил.

Это был их дуб. Из взрослых мало кто добирался сюда. Не было тут взрослым дела, работы. Дорога отсюда шла стороной, напрямую в луга, а речка здесь петляла, словно заигрывала с дубравой, драз­нила ее, врезалась и распластывала надвое. И дубы догоняли ее, бе­жали за ней высоким берегом и вроде бы настигали на кручах, хвата­ли уже за темную спину обвисшими скрюченными корнями, но речка оставляла их с носом, посмеиваясь, выскальзывала, вместо себя с од­ной и с другой стороны подсовывала им стоячие грустные старицы, а сама утекала непроходимым кустарником и болотом. И был среди этого болота один только холмик песчаной земли, будто птица в клю­ве наносила сюда земли. И стоял на ней один всего лишь дуб, удив­ленный и недоумевающий, не понимая, каким ветром, какой нечистой силой занесло его сюда.

Алена с Матвеем были здесь в последние свои весенние каникулы. Кругом тогда стояла вода. Они выбрались из челна на лапик нетрону­той ею земли и разожгли под дубом костер. Пламя взвивалось до са­мых ветвей, опаляло их и падало вниз. Матвею еще тогда было больно за дуб, за его ветви, набухшие на них почки. Он боялся, как бы их не прижгло, не иссушило пламенем, боялся, а сам подбрасывал сушняка в костер. Одновременно с боязнью и жалостью за дуб, за ту невиди­мую глазу жизнь, зреющую в почке, был в нем и восторг. Они были тогда едины — дуб, он, Матвей, Алена, огонь и вода,— все вокруг. Едины и безрассудны в своей единости, в своем слиянии, как дети, очень чистые, одинаково нежные и одинаково жестокие. И вот резуль­тат той нежности, чистоты и жестокости — красные листья у дуба. Огонь не смог иссушить почки, но прижег их на все лето, и на одно ли только лето, пометил дуб. Горит в средине лета дуб, пылает кост­ром. Может, он, Матвей, тогда с Аленой расплавили железо, что было припрятано у дуба, разбудили, раетопйли в этом дубе что-то неведо­мое им, и это неведомое сейчас горит огнем, жаром, стекает с листьев на землю, жаром пронзает его и Алену, потому и они сейчас в огне, в лихорадке.

— Бусел ведь рядом,— сказала Алена, когда они лежали в тра­ве.— Аелько смотрит.

— Он не бусел. Он антон.

— Лелько,— тихо позвала Алена и громче, почти криком:— Лелько, Лелько-о-о.

— Антон, антон,— это уже кричал и Матвей.

И бусел подпрыгнул раз, второй. Оторвался от трав, но не пол­ностью, что-то впуталось красным цветом в его красные ноги, быть может, отсвет красного дубового листа и лег на них. И бусел белым размахом крыльев, огненной струйкой ног оттолкнулся от земли, взвился, взмыл в небо и закружил над ними, красным и белым мель­каньем укрыл их, их тайну, их неразрывность. Дремотно качалось и плыло небо над головой, а бусел, раскинув крылья и не шевеля боль­ше ими, опираясь там, в небе, на что-то невидимое с земли, исходя­щее от этой же земли, воды, дуба, от них самих, Алены и Матвея, кружил и кружил над ними. Антон и Лелько...

Матвей и не заметил, как добрался до привокзальной площади. Толпа обжала его, спрятала и не отпускала от себя, не оставляла од­ного. Он покорно следовал за ней, куда большинство, куда все, туда и он. Людской поток, корзины, чемоданы, кошелки и сетки увлекли и потащили его в подземный переход, а там встречь корзинкам, ко­шелкам и сеткам, вобравшим в себя почти все запахи города, его ма­газинов и булочных, заводов, копчений, конфет, свежеиспеченного хлеба, машинного масла и олифы, плыли оцинкованные ведра, дере­вянные крашеные ящики, от которых пахло рыбой и водкой, бурлил другой поток — шли лавиной кряжистые мужики военной выправки и одежды, наступали джунгли, бамбуковые заросли удилищ и спин­нингов. Удилища и спиннинги сухо сцеплялись между собой, шумели, пощелкивали, скрежетали. Удильщики — рыбаки с Минского моря — шли, никому не уступая дороги, и едва было не повернули вспять и Матвея. Но он не поддался этому напору рыбаков из отставников-пенсионеров. И, хотя Матвею совсем не надо было на платформу, он вступил в борьбу с джунглями, с бамбуком и пробился сквозь него. Шедшие вместе с ним бросились по вагонам электрички. Он тоже устремился к разверстому зеву вагона, но остановился в последнюю минуту, уже ухватившись за поручень: куда ему ехать? Его в тот же миг оттерлй от вагона. Дважды сожалеюще клацнули двери, электрич­ка свистнула, вышли из задумчивости колеса. И поезд покатил. Он стоял на перроне. Стоял, оглядываясь в растерянности. Ему надо было в Князьбор. Но Князьбора, той тихой и глухой деревушки, к которой его когда-то подбрасывали небыстрые уютные рабочие поезда, в ко­торую он так любил ездить в детстве, больше не существовало. А в но­вом Князьборе...

Алена... С нею бы он пошел и прошел новой князьборской улицей под обстрелом любых глаз. Но смешно было после стольких лет вновь думать об Алене. Прошлое возвращается лишь тогда, когда уже нет настоящего, будущего нет. И все же он хотел в прошлое, хотел к Але­не. Хотя она первой бросила в него камень, первой ударила больней других: «Поздравляю, желаю... Желаю успехов в орошении ранее осу­шенных земель». Телеграмма в день его рождения, пришедшая год назад, вот и все, что он получил и услышал от нее за все это время.Прибыла электричка, его вновь подхватила и понесла толпа, той же дорогой, тем же подземным переходом. Он опять был во власти тех же сеток и кошелок, но уже с другими деревенскими запахами: леса, грибов, яблок, варений, поздних дачных цветов, листьев клена и черемухи, дыма костров, впутавшегося в одежду мужчин и женщин. И он дышал этими запахами, дымом, касался лицом женских волос. Быть может, среди этих спешащих людей он надеялся отыскать Але­ну? Едва ли, хотя надежда на чудо тлела в нем.

Его вытолкнули из подземного перехода и вновь оставили одного. У всех этих спешащих людей были свои заботы и свои дороги. И ав­тобусы, троллейбусы, трамваи убирали их с улиц, с площади, вбирали в себя и мчали туда, где их ждали. А он остался стоять на замусорен­ном к ночи, помеченном людской спешкой асфальте, среди окурков, обрывков газет и бумаги, среди тех, чей черед спешить еще не на­ступил. Они ждали только им ведомого часа, торопили вокзальные тягучие минуты, чтобы, подхватив баулы и портфели, сорваться в свою дорогу. Вокзал был частью города, частью той улицы, которой он пришел сюда, но это был уже иной мир. И небо было тут иное, свое, вокзальное, дрожащее от разноязычия: «Внимание, внимание... Увага, увага...»

Он не был даже пассажиром. Нет, наверное, и не было горшего одиночества, чем одиночество среди людей, на вокзале, когда ты при­шел туда, чтобы отправиться в дорогу, и дорог множество.

Не поддаваясь больше ни встречным, ни попутным потокам пас­сажиров, Матвей ринулся к билетным кассам. К кассам, хотя не был уверен, что именно они ему нужны, в глубине души понимая, что, по­лучив из чьих-то живых рук жесткую радужную картонку с четко прописанным часом отправления своего поезда, своего места и вагона, он поступит совсем наоборот.

Он пробился к кассе. Он взял билет. Не забыл спросить, когда от­ходит поезд. Это можно было узнать и по расписанию, что висело здесь же, в зале, проще того, по билету, который он сжимал в руках. Но он не взглянул ни на билет, ни на расписание. Ему нужен был голос, живой, женский, который бы словами сказал ему, назвал час. И он бросился к справочному бюро. Там было не протолкаться, по­пытался пролезть без очереди, какие-то бабушки-старушки едва ли не кулачками поперли его от окошка. Рядом с «живой справкой» он увидел другую и свободную, без очереди. В стену был вмазан черный микрофон или приемник, и над ним четыре слова: «Нажмите кнопку, ждите ответа». Все было просто, только нажать кнопку. И он подо­шел и нажал. Из черной утробы на него обрушилось: «Ждите, вам ответят». И так до бесконечности, бесстрастно, бесполо: «Ждите, вам ответят».

Начало

Васька Барздыка по кличке Британ, его пес Дружок, Надька, Ма­хахей и Ненене искали гусей, чтобы гнать их домой, в хлев, среди лета. И птице, и людям это было в диковинку. В Князьборе раньше та­кое и в голову никому бы не пришло. Раньше князьборцы выпускали гусей и уток по весне, как только стаивал лед, отгоняли дубцами от дома, загоняли в воду и забывали о них до заморозков, до той поры, пока в птице не прорезалась тоска и желание пойти за клином своих собратьев. Но в этом году все переиначилось. Барздычиха заперла сво­их уток и гусей в хлев, как только в деревне появились мелиораторы. Махахеиха и Ненене хватились много позже. Вернее, хватилась Нене­не, побегала берегом речки, поголосила: «Гули-гули, вути-вути, га­га»,— и, сколько ни кричала, как ни надрывалась, не услышала в ответ ни «га-га-га», ни «кря-кря-кря». Прибежала к Махахеихе.

— Баба Ганна, гусок не слыхать.

— Куда они денутся, твои гуски.

— Умелй умелиораторы, Гони в розыск Надьку, может, еще где и ходят. А я сейчас.

Как раз когда Махахеиха выправляла в розыск Надьку, выдирала с Бабского пляжа, появился там и Васька Британ. Пришел проверить, на месте ли Надька, нет ли возле нее младшего лейтенанта, с которым он не далее как вчера после танцев на песке у князьборского завалив­шегося клуба крепко поговорил. Встретил у первых деревенских мост­ков, когда тот по новой, проложенной мелиораторами гравийке толкал свой драндулет. Васька же и позаботился, чтобы младший лейтенант добирался в свою часть именно так, самопехом. Пока младший лейте­нант выплясывал с Надькой, уговорил пацанов, и те незаметно подкра­лись к мотоциклу, прикрывая друг друга, открутили крышку бензоба­ка и не без удовольствия добавили туда своего бензинчику.

— Не заводится? — посочувствовал младшему лейтенанту Британ.

— Да черт его знает, отлажен, как часы, перебрал, продул все, не заводится... До города сколько отсюда?

— Тридцать километров,— сказал Васька. И успокоил:—Ничего, к подъему как раз успеешь. А придешь, дорогу сюда забудь.

— Это почему? — удивился младший лейтенант, уже, наверное, понимая, почему, выигрывая время, достал сигареты, Ваське закурить не предложил. Васька взял у него сигареты сам, одну в зубы, а пачку в карман.

Младший лейтенант ударил его первым, рубанул четко под дых. Васька переломился вдвое и выронил сигарету себе под ноги. Добав­лять младший лейтенант не торопился, может, посчитал, что с этого деревенского парня достаточно. Но Британ на то и Британ, за жили­стость дали ему эту кличку, за лютость в драке. Он выпрямился, чув­ствуя, слыша, как все ноет и рвется у него внутри. Крутнул кудлатой рыжей головой и вернул младшему лейтенанту то, что получил от него, с добавкой.

— Ах, гад, ты по морде! — закричал младший лейтенант, и они сцепились и заплясали по гравийке.— Ты только, друг-паскудина, мор­ду не трожь,— хрипел младший лейтенант,— морду, друг, не ковыряй.

— Морду следующим разом,— пообещал Васька, когда они уже выдохлись.

— Значит, завтра! — грозил и соглашался младший лейтенант.

Проверить, нет ли возле Надьки этого ухажера, а заодно посмот­реть, не трется ли возле нее и Матвей Ровда, прибежал сегодня на Бабский пляж Васька Британ и наскочил на Махахеиху. В другое вре­мя баба Ганна турнула бы Ваську отсюда, территория эта была запрет­ной, мужской пол допускался лишь того невинного возраста, когда можно купаться, не стесняясь, голяком. Но сейчас Махахеиха вроде бы не заметила нарушения.

— А, Васечка, дараженький, поможи Надьке гусок домой, при­гнать, не управиться ей одной.

Надька в купальничке, стыд и срам, видимость только одна, ле­жала на песке, как змея, свернувшись клубком. И хоть бы что ей, только нос и крыт ракитовым листом, в зубах узкий ракитовый ли­сток. Она жевала этот листок и насмешливо погладывала то на Вась­ку, то на мать, знала, что мать не очень привечает Ваську, а сейчас вот обхаживает, как родного.

— Ой, да чаго же ты вылеживаешься, телка,— заметила Махахеи­ха насмешку в глазах дочери.— Дубцом сейчас погуляю по ляжкам твоим гладким. Только одни гули на уме.

Надька, не торопясь, поднялась, потянулась. Васька не выдержал, отвернулся.

Надька накинула коротенький распашистый сарафанчик. Васька посмотрел на нее и не понял, то ли она оделась, то ли окончательно разделась.

— Пошли,— скомандовала ему Надька.— За гусками пошли, Вась­ка, за мной, га-га-га,— и засмеялась.

Васька потянулся за ней. Но тут опомнилась, вмешалась Маха­хеиха:

— Стойте, стойте, Ненене с вами за гусками пойде.

— Пусть догоняет,— сказал слегка слинявший Васька.

— Не-не-не,— твердо стояла на своем Махахеиха,— как же так, Васька, и ей надо помогти, кто ж ей, одинокой, поможе.

— А вот она я! — к ним бежала уже, сыпала дробненько по бере­гу худыми ногами Ненене. Васька посмотрел на нее и отвернулся, чер­тыхнулся. Надька смеялась откровенно и была очень красивой в го­родском легком сарафанчике, сама легкая, разбойная какая-то. Маха­хеиха, мать, и та отметила, глядя на дочь:

— Не нашей ты породы, Надька, ни в татку, ни в матку.

— Я в бабку,— сказала Надька,— бабка у нас молодец, а что ты, что батька — кислые, как прошлогодние огурцы.

— Ой, гляди у мяне, девка, ой, гляди,— неизвестно о чем преду­предила Махахеиха дочь. Но Ненене, видимо, поняла ее, пообещала:

— Я буду глядеть, Ганна, не сумлевайся.

И Васька все понял. «Утопить бы тебя, старая ведьма,— подумал он о Ненене,— чтоб не путалась под ногами. И она, ведьма,— это он уже о Надьке,— верно сказала — в бабку».

— Ну что ты, Британ, рыжмотье,— раздражилась вдруг Надька, словно подслушала, о чем он думает.— Ходить разучился? Бегом за мной.

— Ой, Надька, не дразни хлопца, добром это не кончается. Му­жики, они такие, не сейчас, так потом он тебе все припомнить.

— Это правда, Васька? — они уже шли берегом, ведомые Друж­ком. Надька остановилась, обернулась к нему, впилась в него растоп­ленными солнцем, неясными, все время меняющимися глазами, в ко­торых то плескалась вода, то качалось солнце.— Это правда, Васька? Британ, отвечай! — затеребила она его, по-кроличьи быстро-быстро жуя все тот же, а может, и новый уже, схваченный на ходу листок ракиты. Васька сразу и не понял, чего она настойчиво так добивается, переспросил:

— Что правда?

— Ах ты, рыжмотье! — вскипела Надька.— Не пойду я никаких гусей с тобой искать. Иди вон с Нецене...

Васька с удивлением заглянул в ее переменчивые, ставшие сейчас колкими глаза и растерялся, и обрадовался: не врут, когда говорят, что бесстыжие теперь девки пошли. Это ж какой она от него правды добивается? Да ведь Ненене же рядом и мать неподалеку. Ну Надька, ну Надька, что за черт в ней! Но сказал он совсем другое, то, чего до­бивалась от него Надька, и даже больше;

Назад Дальше