Когда отверзаются небеса. Рассказы - Елена Гвозденко 2 стр.


Дверь скрипнула, и в горницу вошли, вплыли светлым облаком посетители.

− Ой, беда! Печь не топлена, мальцы голодные на лавке воробушками. Горюешь всё. Аль не совестно? − Федора Наумовна, едва стряхнув снег с накинутого на плечи тулупа, бросилась к внукам. Пятилетняя Настёнушка и трёхлетний Микитка, завидев бабушку, ожили, захныкали.

− Который день всё у окна сидишь, Катерина? Ивана не вернёшь, − продолжала мать поучать дочь, раскладывая на столе нехитрую снедь. − Теперь деткам своим и за мать, и за батьку должна быть, а ты совсем хозяйство забросила. Хорошо, соседская Грунька прибежала, сказала. Мы с отцом сразу лошадку запрягли да к вам отправились.

− И то. От соседей стыдно, скотинку вашу который день люди чужие обихаживают, − подал голос Дементий Степаныч. Пока жена хлопотала у стола да обтирала ребятишек, он успел наносить дров и затопить печь, а теперь по-хозяйски осматривал входную дверь, что-то прибивая, прилаживая. − Ишь, избу выстудила. Детей поморозишь.

Катерина как сидела у темнеющего окна, так и осталась сидеть − ноги словно отнялись. Она смотрела сухими глазами на родительские хлопоты, смотрела, как одевают и уводят её детей, слышала, что отец посулил прислать назавтра в помощь младшего неженатого брата и молчала. Ну и правильно, пусть едут, нельзя детишкам в могиле, под одним с ней похоронным пологом.

А ведь совсем недавно счастливее Катерины никого на свете не было. С тех пор, как встретила своего Ванюшку, ни на день глаза не гасли. И чем приглянулась-то, до сих пор понять не может. Сколько себя помнила, всё в работе − одиннадцать детушек у родителей, а она дочь старшая. С раннего утра до поздней ноченьки хлопотала по дому. Бедно жили, голодно, детей на квасе поднимали. Недосуг было Катерине по хороводам бегать, на вечёрках с девушками песни петь да на святках женихов загадывать. И не думала о женихах-то, а тут сваты, да от кого. От Ваньки, при встрече с которым деревенские девушки стыдливо глазки опускали. Что и говорить, видный жених, ладный, десять вершков росту[1], а глаза добрые-добрые, выдают улыбку, что в усах прятал. Родители и не чаяли такого жениха для своей дочери, не готовили её в невесты, не рядили в одежды праздничные, не до того было. Ванечка всё сам справил, две деревни три дня пировали. Да и то, хозяйство у жениха крепкое, от отца досталось − отец-то уж лет пять тому занедужил и помер, оставив жену и сына.

Первые годы в замужестве чудились Катерине сказкой. Гостинцы, наряды − не скупился Ванечка, разодел, как купчиху какую. Бабонька раздобрела, округлилась, а вскоре и понесла. Прасковья Федоровна, свекровушка, только радовалась, на молодых глядючи. Но недолго с ними прожила − дождалась Настюшку, на руках подержала и дух испустила.

И с тех пор будто тоска какая закралась в сердце молодухи, всё точит, не даёт покою. Чудится ей, что охладел к ней Ванечка, что сторонится её, бежит из дому. Стала она примечать, сплетни разные слушать, с соседками судачить, как мужа с изменницей подловить. Капризной стала, сварливой, в делах хозяйских былой прыти нет. А хозяйство-то большое, знай, поворачивайся. Тут ещё и Микитка народился − детки малые догляд требуют.

В ту зиму Иван в первый раз отправился в город, прибился к деревенским извозчикам, стал обозником.

Тяжело пришлось Катерине, хоть и взяла в помощницы соседскую Груньку, но без мужика и зимой еле управляешься. Пока скотинку обиходишь, пока дела бабские сделаешь, день и прошёл, он зимой коротёхонек. А ночью на стылой постели чудилось бабоньке дыхание милого. Вспоминала руки его сильные, губы жадные, аж дыхание перехватывало, горячий ком в животе перекатывался. И тревога уснуть не давала: вдруг он там другую нашёл, городскую, сладкую.

На масленицу приехал Иванушка с гостинцами-подарками, с барышами, что в сундук спрятал. В первую же ночь сжал Катеринушку, духом своим укутал да так и не отпускал до утра. Счастливой встречала бабонька солнце рассветное, счастливой и год весь жила. Только к зиме стал опять собираться Ванечка на извоз. Она его отговаривала как могла, да только решил мужик в купцы выбиваться, знать насмотрелся в городе на иную жизнь. Обещал на блины приехать, но не приехал, привезли.

Как случилось, что отбился он от обоза, что повёз седока, а затем возвращался затемно да попал в полынью, никто не знает. Только выловили Ванечку уже застывшего. В той полынье и душу свою утопила, нет у неё души теперь.

Труден вдовий век, слёзами смочен. Эх, Ваня, Ваня, как ей одной-то, как в постель ложиться, ту самую, в которой ты обнимал, прижимал к груди своей крепкой? Не слушают её ноженьки, да и не нужны они ей − не коснётся рука твоя коленочек, не придавит властно. Зачем, Ванечка, зачем ты не послушал? Что тебе в капитале том, разве в нём счастье? И зачем ты выбрал-то Катеринушку, раз так рано оставил, бросил с изменницей лютой – Смертушкой?

Соседская Грунька зашла в сени за подойником, а за дверью шум, грохот. Влетела в избу, в полумраке и не разобрать − Катерина по полу катается, вокруг горшки битые, вспоротая перина сугробом посреди горницы. Беда.

* * *

Утро выдалось ясным, морозным, будто и не лютовала накануне буря, не топила деревню в снежной каше. У колодца бабы о своих делах толковали, про отёлы, про скорые весенние хлопоты. Скрипел ворот, цепочка вторила, не спешили бабоньки к делам утренним. Выскочила Грунька за ворота и бегом припустилась, только валенки батькины в сугробах вязли да вёдра стылые по ногам били. Подскочила растрёпой к колодцу, вытянула мордочку и прошептала: «К Катьке-то Любостай шастает».

Разом притихли бабоньки, смотрят на девку с недоверием: Грунька она такая, и соврёт − недорого возьмёт. А девчонка продолжает, торопится:

− Чай, своими глазами видела. С тех пор, как деток родичи увезли, с тех самых пор и шастает. И то − враз успокоилась, меня гонит, мол, не нуждаюсь больше. Сама ходит скотинку обихаживать. И веселая, не поверите, всё песни поёт. А намедни решила я доглядеть. До темна по улице бродила, вижу: шар огненный по небу летит и аккурат к избе Катькиной. Не успела я хорошенько рассмотреть, а он нырк в трубу! Вот так-то.

Зашушукались бабы.

− Не след те, Грунька, за такими вещами следить, девка ещё, рано, − не упустила случая пожурить старая Акимовна.

− Да что я? Я, что ли, беса приваживаю? Ведь пропадёт баба, жа-а-алко… − из глаз девчонки заструились слёзы.

− Это верное дело − пропадёт. Любостай, он пока душу не вынет да в ад свой не стащит, не успокоится.

− Что судить-рядить, может, Груньке померещилось. Чай, о парнях всё думает, вот Любостаев и видит, − бабы рассмеялись, а Грунька обиделась, надула губы и носом зашмыгала.

− Ладно, ладно тебе сырость-то разводить, − похлопала девушку по плечу Акимовна. − Я вот что думаю, негоже нам разговоры пустые вести. У бабы горе, а мы тут языки чешем. Давайте-ка лучше приглядим за ней. Вот ты, Матрёна, − обратилась старуха к высокой худощавой молодке, молча стоявшей в сторонке, − вы ведь с Катькой подружками были. Наведайся к ней, обсмотрись, что и как. Да и мы в гости сходим, Божье дело − в трудную минуту поддержать.

− Чай, не примет меня Катька-то, − подала голос Матрёна, − всё дуется, выдумала допрежь, что с Ванькой её миловались.

− А вы не миловались?

− Буде! Что ты глупость-то городишь! У меня свой мужик есть. А Катька она ведь всех ревностью извела. Разве что Акимовна не пострадала − слишком стара.

− Что уж теперь. Ванька хороший мужик был, крепкий, на чужих баб и не глядел.

* * *

«Смеркается, скоро уж теперь. Ишь, почувствовали, стервятницы, налетели. Сначала Матрёнка эта, оглобля в платке, прибежала. Разговоры затевает, а сама на меня смотрит, будто грамотку прочесть хочет. Про детишек вспомнила, а что мне детишки без мил дружка? Чай, не оставят без присмотра. А Матрёнка и при жизни на Ванечку глаз косила и теперь хочет разлучить. Только выпроводила, как Акимовна старая через порог переваливается. Усмотрела, что божница занавесочками прикрыта, скривила рот свой, но смолчала. Села на лавку, жалеть принялась. Что мне её жалость?.. Только жарче огонь в груди разжигает. Не чаяла, как уйдёт. Скоро-скоро мой Ванечка прибудет, обнимет, прижмёт сокол ясный. Знаю, знаю, что не Ваня то мой, лишь обличие его. Разве бабу обманешь? Не искушен в ласках мужик-то был, а теперь… Как подумаю, так и твердеют груди, руки плетьми обвисают, ноги не держат. Ох, томно. Не жила я сладко до сей поры, не знала, что бывает так-то. В детстве никто меня не холил, не до того. Лишь Ванечка. Да только Ванечка и есть мой погубитель, не любил меня, раз так предал, одну одинёшеньку оставил. А этот, другой Ванюша, он не предаст, не дам, с ним уйду в ночь».

Утром Грунька нашла Катерину уж застывшей.

Фармазон

В материалах, собранных этнографами, оказалась легенда о Фармазоне, одном из двух слуг сатаны. Именно он выкупает души смертных, именно он − главный купец сил тьмы.

На сероватой от старой побелки стене, аккурат над столом, за которым кряхтя и причмокивая просиживают часы передышки извозчики, потягивая стакан за стаканом кипящий чай, вдруг проявилось сине-зелёное пятно. Пятно это разрасталось прямо на глазах, принимая очертания довольно страшного лица, будто кто невидимый подливал зелёную муть на глинобитную стену. Нависшие тяжёлые веки полными кулями закрывали глаза, толстый у основания нос заканчивался каким-то неприличным пятачком, а налитые огромные губы беспрестанно шевелились, будто силясь что-то сказать. Лицо становилось выпуклым, вытягиваясь, вырываясь из стены. Чуть ниже показались длинные все в фиолетовых жилах кисти рук с шершавыми кривыми пальцами, с жёлтыми крючковатыми ногтями. Они потянулись прямо к Гришкиному горлу. Послышался какой-то свист, и из тестообразных губ наконец вырвалось: «Гришка, Гри-и-и-ш-ш-ш-ка…»

− Гришка, сукин сын, что за наказание, где ты прохлаждаешься? − от голоса Терентия Кузьмича Гришка разом проснулся, подскочил с укрытого старым тулупом сундука, притаившегося под лестницей.

− Тут я, тятенька, − крикнул он, пробегая горницу, ту самую, в которой стоял стол для извозчиков. Уже на бегу скосил глаза на стену − слава богу, никакого пятна.

У постоялого двора под навесом устраивали старинный тарантас местной помещицы Ольги Порфирьевны. Дроги этой повозки были столь длинны, что никак не желали помещаться под укрытием. Васька, работник Терентия Кузьмича, укутывал дерюжкой выпирающую часть.

− Душенька Ольга Порфирьевна, с богомолья возвращаетесь? Пожалуйте, пожалуйте в светёлочку, для вас содержим-с, − хозяин склонился в почтительном поклоне. Пожилая дородная помещица, укутанная по самые глаза бесчисленными шалями, тяжело поднималась на крыльцо.

− Надеялись до темна успеть, а глядишь, непогода-то, − сокрушалась помещица, оглядывая узелки и корзинки, которые кучей стояли у самых дверей. Заметив озабоченный взгляд гостьи, дворник[2] принялся поторапливать работников:

− Что вы как неживые! Несите, несите кладь наверх, в покои, что для Ольги Порфирьевны приготовлены. Гришка, подсоби.

Схватив котомки, Гришка бросился в горницу, столкнувшись в дверях с Софушкой, воспитанницей барыни, которая сопровождала старую помещицу во всех её поездках. Девушка смущённо опустила взгляд. Да что девушка, Гришка и сам засмущался, предательские красные пятна расползлись по лицу. Уж больно девица хороша: ладный стан, глаза, как омуты, ресницы, что щетина на щётке, которой Васька лошадей причесывает. Эх, кабы свободно сердечко было, кабы не жила в нем Федосеюшка. Да и то, какая Софьюшка пара ему, она, поди, из благородных, любимица старой помещицы, чай, другого жениха ей сыщут, не сына дворника. Но на миг молодой парень застыл совсем близко, вдыхая аромат луговых трав и сдобной выпечки, что исходил от девушки. Лишь окрик отца добавил прыти обоим.

Терентий Кузьмич собрал всех своих насельцев в людской: сына Гришку, прыткого Ваську и неповоротливого Мишку, работников постоялого двора, кухарку Акимовну да кривоглазую девку Матрёну, справляющую остальную бабью работу.

− Хозяйство наше сильно запущено, − начал он, прокашлявшись, и по тому, что замолкал надолго, что не рвал горло криком, а говорил тихо, будто виновато, чувствовалось, что хочет сообщить что-то важное, − Хозяйку я уж годков семь как схоронил, вы знаете. А без бабы какая управа? Надумал я новую жену себе сосватать, будет кому за вами углядывать. Гришку-то, наследничка моего, отошлю на свои хлеба, с ним отдельно побеседуем. Решил я самолично уведомить, чтобы никаких шушуканий за спиной − дюже я сплетен не люблю.

Старая Акимовна одобрительно покачивала головой, а кривая Матрёна прямо спросила:

− Присмотрел уж кого, кормилец?

− Не твоего ума дела, тебя не спрошусь. Давай-ка лучше помещице угождай, не часто к нам такие гости езживают.

− А что я? Я только спросила, батюшка.

− Кривоглазый мерин твой батюшка, − хохотнул Терентий Кузьмич, ущипнув за то место, за которое принято щипать молодых сочных девок.

− Что уставился, поди умеешь с бабами-то обходиться. Пойдем, потолковать надо, − кивнул хозяин сыну на дверь в маленькую каморку. Эта каморка, самая отдалённая комната постоялого двора, служила дворнику и спальней, и кабинетом одновременно. Китайские ширмы, выкупленные по случаю у проезжего купца, скрывали кровать с коваными спинками, застеленную ситцевым одеялом, рукоделием Матрёны. Вдоль стен громоздились огромные сундуки, ключи от которых хозяин постоянно носил с собой, не доверяя даже сыну.

− Решил я, Гришка, − степенно начал Терентий Кузьмич, усаживаясь за дубовый стол, − отделить тебя. Сам посуди, негоже тебе рядом с моей молодой женой находиться. А там, кто знает, может, ещё детки пойдут, на всё воля Божья. Но и тебя не обижу. Что нахохлился?

− Так, тятенька, я вам волю свою говаривал, ждал, что сватов к Федосеюшке зашлёте.

− К Федосеюшке? Забудь про Федосеюшку, у нас уже с батькой её обговорено, на Покров обвенчаемся с ней.

− Да как же? Я же…

− Как же, как же, − передразнил сына. − А вот так же. По твоему слову стал я к ней присматриваться, да уж больно девка справная, сладкая, что твой мёд.

− Батенька, мне ли такие речи слышать, вам ли сказывать?

− Мели, Емеля! Что причитаешь, будто старая Лукерья? Дурная кровь. Связался с ведьминым отродьем.

− Негоже, батюшка, память матушкину поганить! Побойтесь Бога.

− Али не прав? Старуха до самой смерти всё шептала, травы сушила да сказки сказывала, дочка её к работе ленивая была, всё по лесам шаталась. Да и дошаталась. А ты подумал, каково мне было одному двор содержать, тебя растить?

− Так в чем вина матушкина? В том, что от работы да побоев в могилу раньше времени легла?

− Не перечь отцу! На неделе отправляйся в соседний уезд. Слыхал я, что Никишка двор свой продает, обсмотри, что и как. Коль по сердцу придётся, будешь сам хозяин. А дома я тебя не потерплю.

− Батенька, да ведь у нас с Федосеюшкой любовь.

− Любовь. Что ты о любви знаешь-то? Чай, прижал её где в тёмном углу, вот и вся любовь. Али спортить успел? – глаза Терентия Кузьмича налились багрянцем.

− Не такая она. Да я и глянуть в её сторону боялся. Эх…

− Ну и хорошо. Езжай, говорю, чтобы и духа твоего не было.

Осень в лесу, отрада сердцу ясному, щедро сыпала медью да золотом, серебром паутинки одаривала. Но не замечал Гришка красоты осенней, несли его ноги молодые дальше и дальше в самую глубь, лишь лоскутки от сюртука на голых ветках оставались. Так бы и бежал, пока не упал замертво, да дорогу ему старушка перегородила. Пригляделся − чудо чудное, бабка его, Лукерья, которая, почитай, годков с десяток сырую землю косточками своими грела. От такой встречи захолодило в голове, упал парень под высоким дубом, зарылся в листву палую, зарыдал. А старуха подошла, руками шершавыми по голове гладит, успокаивает:

− Не пришло твоё время, милый. Силушку в кулак собери да езжай по батькиному веленью. Дурные мысли из головушки выветри.

− Не мил мне свет без Федосеюшки. Как вспомню её, будто связанный. И как мне жить, зная, что батькины руки её, будто Матрёну, похлопывать станут?

− Эх, сердечный, знаю печалюшку твою, гони злое. Не просто мне было свиданьице с тобой выпросить, уберечь хочу. Время для тебя настало трудное, помни, что бы ни случилось, душу свою береги. По земельке ходить трудно, много соблазнов, но ни один из них не стоит души искалеченной.

− Душа… Да что мне душа без Федосеюшки? Захочу – дьяволу продам, только бы рядом была. Помнишь, рассказывала мне в детстве о Фармазоне?

Назад Дальше