− Что ты, что ты, милый, и имени его не упоминай. Грех был, рассказала тебе, мальцу, да ты забудь. Коли не послушаешь, большая беда тебя ждёт.
− Беда? Свадьба батьки с Федосеюшкой – беда, − скрипнул зубами Гришка.
Глядь, а вместо старухи пень трухлявый.
На дворе суетились, каждый своей работой занимался. Акимовна с Матрёной то и дело сновали между кладовой и ледником, барыне разносолы готовили. Мишка с кучером барским валёк с постромками крепили, Васька по двору сновал, на худо лежащее хозяйское добро глаз косил. Вошёл Гришка в дом − будто бы и не было разговора с отцом, будто не жёг в груди огонь гневливый. А отца-то и нет − к его любушке с подношениями отправился. И помещицу не постеснялся оставить, знать, сильно привязала Федосеюшка. Мысль эта только прыти добавила, бросился в свою каморку, открыл сундук с пожитками нехитрыми, где под исподним припрятан был портрет его, Гришкин. В прошлом году загостился у них художник один, что в соседнем уезде дом купеческий расписывал, да прокутил весь барыш, а платить нечем. Решил тогда Терентий Кузьмич хоть портретами с него плату стребовать, мол, какая-никакая отрада, да и солидности добавляет, постояльцам трепет внушает. Свою личность велел в главной горнице повесить, а Гришкину образину спрятали в сундуки до поры.
«Вот и пригодился портретец», − думал парень, заворачивая его в старую холстину. Присел к окошку, второпях составил грамоту − некогда над слогом размышлять, смеркается, и вон из опостылевшего дома.
А в поле трава потемнела, пожухла, будто лик пожилой крестьянки. Журавлиный клин над головой стонет-плачет: «Воротись, воротись». Покружили да отправились в своё птичье путешествие. Присел Гришка под берёзкой, что белела одиноко у самого края. Посидел, подумал, что он так же одинок, как это деревце, что беззащитен под ветрами, стужами, пред подлостью человечьей. И нет у него ничего, даже воли, разве что душа осталась. Только зачем она ему больная, рваная, зачем огонь этот в груди? Пусть уж лучше стылость январская.
Как стемнело, пошёл он дальше в пустое поле, дальше от езженых дорог, туда, где хозяйствует холодный сырой ветер. Долго шёл, всё думал. Остановился лишь, как споткнулся о камень, больно ударив ногу. И боль все сомнения рассеяла. Вскочил Гришка на камень, раскрыл руки и закричал со всей мочи:
− Фармазон! Фармазон, отзовись, я пришёл душу свою продать!
Вдруг налетела буря, рвёт чахлые кусты, в столбы скручивает. Загудела земля, застонала. На миг ослеп и оглох парень, а когда очнулся, перед ним чудище двухметрового роста. Под кулями-веками горели красным пламенем глаза. Нос неимоверной толщины сужался до ниточки и на самом кончике превращался в свиной пятак, беспрестанно раскачивающийся из стороны в сторону. Рот, словно перестоявшаяся квашня, надувался огромными пузырями, расползался по синеватому лицу.
− Звал меня? – прошипел-прошептал Фармазон.
− Да, дело есть к твоей милости. Есть у меня товар, к которому ты интерес имеешь.
− А за иным меня в гости не зовут. Вижу, приготовился справно, грамотку принес и портрет в холстине прячешь. Ты мои условия знаешь, а что от меня хочешь?
− Хочу Федосеюшку в жёны.
− А как же отец?
− А отец пусть в сторонку отойдёт, не мешает. Любим мы друг друга.
Фармазон лишь усмехнулся.
− А богатство как? Неужели не хочешь богатства? На что жить-то с молодой женой будете?
− Да никакого особого богатства мне не нужно, лишь бы на жизнь хватало.
− Ну что ж, будь по-твоему, − бес протянул Григорию булавку, − коли´ левый мизинец да расписывайся в грамотке своей.
− И читать не будешь? – удивился парень.
− Так я её ещё до написания прочёл. Расписывайся да давай портрет.
Гришка торопился, боялся передумать. Имя нацарапал криво, протянул бумагу бесу. Фармазон рассматривал творение художника.
− Смотри, теперь наш договор крепко-накрепко повязан, − сказал он, возвращая портрет. − На стене повесить не забудь.
Шестой год хозяйствовал Григорий Терентьевич, шестой год прирастал богатством. Аккурат с того дня, как батюшку его, уже холодного, привезли на дрогах. Сразу три трупа в Волошковом овраге, в трёх верстах от постоялого двора, обнаружили крестьяне в тот злополучный день. Старуха-помещица Ольга Порфирьевна была задушена своей же шалью. Над её воспитанницей Софушкой сначала надругались, а затем так же задушили шейным платком. Труп хозяина постоялого двора с перерезанным горлом находился поодаль, шагах в тридцати. Тарантас помещицы нашли рядом, в кустах, из всей поклажи исчезла лишь шкатулка с драгоценностями − с ней старуха не расставалась даже в своих путешествиях − да вышитый кошель с неизвестной суммой денег. Григорий Терентьевич до сих пор помнит приезд сыскных чинов, дознание, отнимающее последние силы, и наконец скромные похороны. Васька, пропавший той же ночью, был объявлен в розыск. Решили чины, что в тот день Терентий Кузьмич догадался о Васькином желании старую помещицу ограбить и отправился вслед за уехавшей Ольгой Порфирьевной, но, видно, не успел. Застав разбойника над трупами, дворник набросился на него и был убит сбежавшим впоследствии слугой. Ваську так и не нашли.
Шесть лет минуло с той поры, а Григорий Терентьич до сих пор помнит, как сразу после похорон явился к родителям Федосеюшки с предложением отдать ему девицу за крупный выкуп, благо сокровища, до поры сокрытые в сундуках отца, позволяли. Не в жёны брал, для забавы − не мог простить сговор с отцом да и венчаться не желал. Родители посокрушались, а девку всё же продали. С тех пор много воды утекло. От былой страсти и следа не осталось, бродит теперь Федоска по двору тенью, осунулась, состарилась. Теперь уж не берёт её Григорий Терентьич в свою опочивальню − новая забавушка в дому хозяйствует, молодая бойкая черноокая Грунечка. А Федоску всё ж не гонит, одна она как напоминание о прежней жизни, о годах молодых, когда сердце иначе билось.
Спервоначалу, как батьку схоронил, бросился Григорий Терентьич в разгул, навёл полный дом приятелей-однодневок да девиц беспутных. Федосушка молчала, лишь бросала на хозяина взгляд, полный смертельной тоски. Но Гришка с той ночи, как грамотку подписал, лют стал, безжалостен, будто бронёй сердце закрыл. Метался молодой хозяин, в бутылке, ласках продажных да речах льстивых себя искал. Но, видно, не помогло.
Тогда в коммерцию ударился. Прикупил Григорий Терентьич лавок на ярмарке, торговлей занялся да так успешно, что деньги к рукам сами липли. Расстроил двор, хоромы купеческие завёл, в самом виду, вместо божницы, портрет повесил, тот самый, что когда-то брал с собой в чисто поле. И удивительное дело, портрет этот ему стал вроде семьи, с ним он разговоры долгие вёл, закрывшись от чужих глаз, ему рассказывал о планах, ждал совета. И чудилось, что юноша на портрете отвечает, если не нравится что, хмурит брови, а коль одобряет, светится улыбкой.
И чем больше капитала в руках молодых, тем тоскливее лицо хозяина. Только и радости осталось купцу – с портретом поговорить. Остальное будто кануло. Всё чаще оставался он в той комнате, всё реже выходил из неё. Настало время, когда и лавки свои забросил. Оброс, одичал, забывал про еду и сон. А однажды целую неделю за запором просидел. Тут уж Федосеюшка не выдержала, попросила слугу, сломали дверь, а Григорий Терентьич не узнаёт никого – сидит на полу, портрет в руках держит. Хотели за доктором послать, да вырвался он и убежал как был в домашнем халате с портретом в руках. Трое суток искали, но так и не нашли.
Федосеюшка отправилась по богомольям, прибилась к странницам да ходила по миру. В одном из монастырей услыхала она про человека Божьего, что поселился на острове и в одиночку Храм строит. Говорили о нём как о человеке редкой праведности, и решила Федосеюшка разыскать отшельника, помочь ему в трудах, авось душа хоть толику тоски сбросит. Добралась до реки к вечеру. Холодный ветер гнал кудряшки волн, присыпанных первой жёлтой листвой. В тот миг как разглядела она остров, закатное солнце выпорхнуло из-за сизых осенних туч, осветив добротный сруб, возвышающийся над поверхностью реки. И почудилось Федосеюшке, что Храм этот недостроенный лучами до самого неба достает. И от этого столба света отделилась вдруг фигура. Глядит Федосеюшка и глазам не верит: Гришка это, молодой, прежний, только лицо будто обожжено.
До самого утра говорили. Рассказал Григорий, как выменял её у Фармазона на душу, да только без души и любви не стало. Как жил-не жил все эти годы, как выпросил назад вместилище греха и света. В ту ночь побежал он в поле, стал звать беса, просить о пощаде. Не сразу явился Фармазон, а лишь как посулил Гришка капиталы, что нажиты, на милостыню раздать. Пришлось бесу смириться, взял он портрет из рук безумца да выстрелил в него. С тех пор лицо и покалечено печатью дьявольской. Небольшая расплата за избавление от греха тяжкого, за возвращение души. За жизнь в любви, без страхов − все страхи в нём тем выстрелом убило.
А к весне достроили они свой Храм да и обвенчались в нём.
Похороны ведьмака
Старый Игнат отходил. Третьи сутки не вставал с лежанки − закусывал край поддёвки, которой заботливо укрывали сыновья, заходился в кашле. Временами из впалой груди вырвался то ли крик, то ли рычание.
− Совсем плох батька-то, − всхлипывал младший из братьев, Касьян.
− Тю, пустомеля, может, ещё встанет, − старший Наум от усталости к сумеркам ног не чуял − хозяйство крепкое, догляда требует.
− Сыны, сыны, − позвал отец слабым голосом.
− Что, батька, водички али взвару? − Касьян уже бежал до сенцов с кружкой.
− Подойдите оба, − прошептал умирающий.
В красном свете закатного солнца лицо Игната казалось багровым.
− Помру я скоро, − старик зашёлся в долгом кашле.
− Может, обойдётся, батька, − всхлипнул младший.
− Не перебивай, знаю, что говорю. Пришла пора исполнить последний зарок. В деревне не любят меня, не хочу в Уварове лежать. Схороните меня в Хмаре, завтра же поутру поезжай, Наум, сговорись о месте и обо всём, что требуется. Могила пусть будет к вечеру готова. Но это не всё. К могилке, как срок придёт, пусть везет меня Голыб.
− Батька, да как же это? Прошка Голыб – беднота деревенская, не нам чета, что люди скажут? Да и враждуете вы, сколько себя помню, − Игнат даже поперхнулся.
− Ишь ты, ишь ты, разошёлся. Командовать будешь после похорон, а пока изволь исполнять. Не то, − глаза старика сверкнули недобрым блеском, − и с того света достану.
Тяжки Прошкины думки, ох, и тяжки. Старшую дочку сосватали, а радости нет. На Покров и свадебку затеяли, надо приданое готовить, а в избе ни холстинки лишней. Бедно живут Голыби. Вроде и в работе споры, а только достаток в окошко глянет, беда уж за порог. Не успели отсеяться, кобылка сдохла. А как крестьянину без лошади? И без того в доме одни бабы, Глашка его только девок и рожает. И на заработки не уйти, не оставить домочадцев без пригляда, и помощи ждать неоткуда.
Не успел о беде подумать, она тут как тут – Наум калитку отворяет.
− Незваный гость пожаловал. С какой нуждой, соседушка?
− Батька отходит.
− Давно пора, черти уже заждались.
− Вот за что ты, Прошка, отца моего честишь? Со всеми он в ладу жил, только ты, сосед, проклятия шлёшь.
− Так все знают, что ведьмак твой батька. Знают, да боятся. А у меня с нечистыми разговор короткий, − Голыб перекрестился.
− У меня до тебя дело есть.
− Нет у меня дел с ведьмаковскими отпрысками.
− Зря ты так. Батька наказал, чтобы ты его гроб в Хмару отвёз. Мы тебе сто рубликов серебром отсчитаем.
− Иди, иди, пока поленом не отходил. Ишь что удумали, ведьмака везти! Разговору быть не может! − Прошка вытолкал соседа и калитку захлопнул.
А в доме Глашка сундук свой перебирает, слёзы тайком утирает.
− Стыдно-то как, Прошенька, девку снарядить не можем.
− До Покрова время есть, даст Бог, разрешится как-нибудь.
− Да как разрешится-то, разве клад найдем.
− Ну, не плачь, лучше вечерять собери, пораньше спать ляжем.
Намаялся за день Прошка, а сон не идёт, тревога сердце гложет. Вышел во двор, присел на поленнице. Тихо, будто и живых в деревне не осталось, только ветерок калиткой постукивает. Поднялся Голыб калитку покрепче затворить, а то уже не ветерок, ураган, с ног валит, шуршит, треплет крыши соломенные, деревья до земли гнёт, гудит, будто скоморох на ярмарке. И собаки ветру вторят, такой вой подняли – жуть. За ними и коровы проснулись сразу во всех дворах, не мычат – стонут. А ветер всё сильнее и сильнее, вот уже и двора не разглядеть, пыльным туманом занавесило.
− Двести рублей, Проша, − прозвучало у самого уха.
Голыб аж подпрыгнул, закрестился часто-часто. Глаза от пыли оттёр, видит − Касьян рядом.
− Ты как пробрался, окаянный?
− Дырка у вас в заборе. Двести рублей, Проша, − повторил он. − Отошёл батяня.
− Хоть всего серебром обсыпьте, не повезу. И толковать не о чем. Сами своего ведьмака хороните.
− Так ведь наказ батькин.
− А мне что за нужда, бесовского служки наказы исполнять? Иди прочь.
К утру стихло всё, будто и не было ночного урагана. Кабы не раскиданные вороха соломы да сломанные ветки, Прошка решил бы, что всё приснилось.
Пока во дворе порядок наводил, кум Захар в калитку стучит.
− Слыхал, прибрался ведьмак-то. Всю ночь скотина бесновалась.
− Как не слыхать, меня сынки его оповестили. Хоронить наказал не в нашей деревне, а в Хмаре. Меня подряжают везти. И после смерти не даёт мне покоя старый чёрт.
− Я за тем и пришёл, батька послал. Иди, говорит, к Голыбу, чую, беду ему Игнат готовит.
− Так я и не поеду.
− Зря, не поедешь − не упокоишь, будет в деревню возвращаться. Надо ехать, а спастись тебе поможем.
К обеду опять гости в дом, оба брата на пороге.
− Езжай, Проша, триста рубликов положим, только езжай, − Наум мялся у порога.
− Езжай, Проша, пожалей нас, страшно нам батькину волю не исполнить, − вторил Касьян.
− Ну что ж, я готовый, только у меня свои условия есть. Перво-наперво, повезу на ваших лошадях, завтра запряжете пару.
− Согласны, о чём речь.
− Гроб с покойником обвяжите покрепче, верёвок не жалейте, иначе не поеду.
Сынки ведьмака лишь головами кивают.
Выпроводил Голыб соседей, сам сел лапотки переплетать, как наказали, чтобы пятку с носком спутать. Глашка по избе мечется, уговаривает отказаться. Молчит мужик, знай, руками проворит.
На следующий день долго молился Прошка, а потом, будто решился, обул переплетённые лапти, заткнул за пояс топор и вон из избы.
У соседнего двора вся деревня в сборе, судачат, обсуждают, как сыновья гроб отца веревками обматывают. Заметили Голыба, закрестились, запричитали. А Прошка не оглядывается, подхватил лошадок под уздцы да повёл прочь из деревни. Помнит наказ батьки Захара: на телегу не садиться да всю дорогу молитву творить.
Не успела деревня скрыться за холмами, застонал покойничек, зашевелился, по крышке стучит, а выбраться не может. Прошка быстрее припустил. Шепчет молитвы, а сам прислушивается: показалось ли, будто верёвки лопнули? Вот уже и роща впереди, а за ней Хмара − довезти бы. И тут как на грех споткнулся Прошка, упал, да вместо молитвы бранью разразился, а как поднялся, покойник уж во весь рост на телеге стоит.
Спрыгнул Игнат и давай по земле рыскать, следы высматривать. Голыб ждать не стал, помчался к роще во весь дух. Бежит, оглянуться боится. Увидел сосну покрепче – полез, до самой верхушки добрался. А Игнат уже под деревом, рычит, в ствол вцепился, а влезть не может. Прошка за ветки держится, Бога поминает − совсем худо, покойник гнёт сосну, как тростинку. Гнёт и воет: «Слезай, ворог мой, слезай. Вместе в загробный мир уйдём». Зажмурился Голыб, страшно смерти в глаза смотреть, и не сразу понял, что дерево трясти перестали. Посмотрел вниз − стоит какой-то странник в одежде незнакомой: сапоги со шпорами, шляпа, сабля из-за пояса торчит.
− Слезай, зачем на дерево забрался?
− Ведьмак убить хочет.
− Нет никакого ведьмака, слезай.
Прошка осмелел, спустился, а сам крестится да на незнакомца поглядывает: вдруг это сосед в новом обличье. А тот лишь усмехается: