Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 10 стр.


День, расписанный по часам, четкий порядок мыслей, облеченных в цифры выполнения плана, роста производительности труда, номенклатуры изделий. Борис иногда подсмеивался: «Ты мне напоминаешь электронную машину. Закладывается программа, нажимаются кнопки, и пошло неостановимо, хоть землетрясение, пока программа не отработается, не выскочит результат».

Полина не обижалась на сравнение: да, машина, да, программа, иначе нельзя, концентрация времени, воли, ума. В этом, знала, была и ее сила и слабость. Не случайно именно ей поручались провальные ситуации, но всегда по очереди и только одна задача, потому что концентрация, потому что побочного, пускай даже несложного, уже не могла.

Так и теперь. Нужно собрать воедино огромный, скопившийся за несколько лет опыт множества заводов, старых и новых, передовых и отстающих, разбросанных по всей стране, возглавляемых очень разными людьми. Людьми, с которыми сложились или не сложились служебные отношения. Это только называлось так — «служебные», а на самом деле она знала и чувствовала директоров, главных инженеров, так, как, наверное, не знали их друзья и жены. Не потому, что была проницательна, хотя женская интуиция помогала, а потому, что в трудных ситуациях совместного дела с неизбежностью раскрывались до самой сердцевины, до тайного, где прятались честолюбие, и жажда власти, и трусость, и храбрость, и гордость, и своя, единственная правота, и правота тысячи людей, от имени которых восставали или соглашались могущественные мужчины, приходящие к ней в кабинет. Их заводы производили трансформаторы и двигатели — «хлеб электропромышленности», а хлеб нужен каждый день, и потому неизбывна была работа, сложны и многозначны отношения, коротки праздники.

Неожиданные и непривычные звуки раздались за спиной. Полина обернулась. Оттуда, где дорога спускалась вниз, в овраг, доносился сухой, четкий конский топ.

Остановилась, поджидая появления верхового, и когда над горбом дороги возникла голова с косо летящей длинной челкой, потом темная согнутая фигура всадника, оступилась в сугроб. Она, горожанка, не боящаяся машин, сейчас испытала нелепое опасение перед живой непривычной силой. Но когда разглядела приближающегося коня и человека на нем, не сдержала возгласа веселого изумления. Нелеп и странен был бешено несущийся скакун. Могучее туловище тяжеловоза со взмокшей, всклокоченной на боках шерстью несли короткие толстые ноги. Длинный розовый хвост почти касался земли, а задранная вверх голова была несоразмерно большой даже для рыхлой, массивной стати уродца. Конь походил на огромного рыжего осла. Розовая грива плавно вздымалась в такт широкому галопу, спадающая на один глаз челка придавала нелепой морде залихватский вид, и хотя толстые бока дышали тяжко, чувствовалось, что сил в этом широкозадом деревенском нетопыре еще много, и только натянутый повод не дает ринуться вперед еще бешеней и неостановимей.

Странен был и промелькнувший всадник.

Щуплый подросток, состаренный злым волшебником за какую-то провинность.

Серая телогрейка, байковые, с напуском на кирзовые сапоги, штаны. На коленях дерматиновые ромбы-заплатки. Зыркнул на Полину коротко, ремешком стегнул по крупу длинногривого, приподнял над седлом худой зад и весь подался вперед, согнулся, подобрался: смотри, мол, как лихо и бесстрашно могу скакать.

Подросток со сморщенным лицом.

Но у поворота, там, где утоптанная тропа уходила в березовый лес, вдруг осадил коня. Тот вздыбился, присел тяжело на задние ноги и, как в цирке, развернулся, перебирая в воздухе передними копытами. Назад неторопливой, выжидательной рысью. Остановился рядом. Полина услышала запах лошадиного пота и другой, принадлежавший всаднику, — острый, шорный.

— Спортом обладаешь? — спросил, наклонившись к Полине.

Из-под облезлой кошачьей ушанки выбилась пегая мокрая прядь волос, в улыбке открылись несколько металлических зубов, бог знает как и на чем державшихся в своем одиночестве. Красное от долгой и уже, видно, непосильной скачки потное лицо.

«Сильно его наказал волшебник», — подумала Полина, отметив дряблую морщинистую кожу багровой, налитой кровью шеи.

Но улыбка и взгляд небольших голубеньких, под редкими пегими бровями глаз были так дружелюбны, так по-детски радостны и так призывали разделить что-то забавное, придуманное только что для немедленного осуществления, что Полина переспросила с неожиданной для себя веселой готовностью:

— Каким спортом?

— Умением езды на коне обладаешь? — уточнил он и, не дожидаясь ответа, вынул ноги из ржавых стремян.

Конь тотчас воровато покосил глазом.

— Только попробуй, — пригрозил ему человек и легко спрыгнул с седла.

Оказался на голову ниже Полины. И вправду, подросток худенький.

— Давай подсажу.

— Нет. Не смогу, — засмеялась Полина и попятилась. — Давно не ездила.

— Давай, давай, не робей. Что ходить-то, лучше прокатиться. И сапожки у тебя ладные, для езды подходящие.

Полина представила себя восседающей на коне в норковой шапке, в дубленой куртке; неумелая всадница, щеголеватая, дрожащая от страха горожанка.

— Нет. Не справлюсь, он горяч больно. — А что-то уже тянуло к лошади, и человек почувствовал это в интонациях, во взгляде, суетливо завозился со стременами.

— Вот опущу сейчас пониже, и будет сподручнее, — бормотал торопливо. Длинные косицы волос вылезли из-под ушанки, дыбились над воротником телогрейки. Полина, удивляясь себе, ждала.

Давно, в другой жизни, когда молода была и счастлива, и влюблена, проехала по тайге с  н и м  много километров на смирной якутской лошадке. Смотрела в спину: брезентовая штормовка, концы москитной сетки, офицерские ладные сапоги, — смотрела и думала: «Лучше уже не будет никогда. Надо знать это и помнить все время, что лучше уже не будет никогда».

— Порядок, — подтянул пряжку стремени под кожаный фартук седла.

Подсадил умело. Красными обветренными руками ухватил грязную подошву сапога, толкнул, помогая Полине подтянуться.

— Вот и прекрасно, — отдал повод. — И построже с ним.

Забытое ощущение высоты над землей и живого, колеблющегося, ненадежного. Полина испугалась. Она не была готова к власти над большим своенравным загадочным существом, чье тепло и силу ощущала плотно прижатыми коленями. Желая задобрить это существо, похлопала коня по твердой шее.

— Как зовут его?

— Орлик, — копался озабоченно в сплющенной пачке «Примы» испачканными мокрыми пальцами. Просиял, обнаружив сигарету:

— Во! Нашлась. Ну, трогай, а я покурю пока.

— Я недолго. Один круг, — пообещала Полина. — По дороге проедусь и вернусь.

Но не его успокоить хотела, а хитростью незамысловатой боязнь и неуверенность свою оправдать.

— Нет, — вдруг всполошился человек и нахмурил реденькие брови, — ты здесь не езди, отдыхающие сердятся, коня боятся. Ты в рощу скачи, там я плац оборудовал, а я туда потихоньку и подойду. Он по плацу кругом ходить будет, приучен.

«Приучен» сказал гордо, видно, свою заслуга оттенял.

— А ну, давай, ленивец! — крикнул строго и хлестнул Орлика по крупу.

Полина еле удержалась, так резко взял с места конь. Затряслась неумело, как свою боль ощущая удары большого неловкого своего тела по хребту коня.

— Ты построже с ним, построже! — крикнул вслед зачинщик глупой, и, теперь понимала ясно, опасной забавы. — Балованный очень.

Но мучения были недолги. Еще не доехав до плаца, поймала ритм. Те давние, якутские, уроки помогли, когда кричал:

— Носок не опускай! Не дергай повод! Работай шенкелями! — и вспомнилось, пришло ощущение единства, слитности с конем, передаваемое толчками, приданием ушей, натяжением повода. И когда маленькая фигура в ватнике возникла в просвете берез, понеслась навстречу по утоптанной тропе ровным, красивым, опьяняющим галопом.

— Да ты молодец, — сказал радостно, — и посадочка есть.

Полина улыбнулась с горделивой скромностью:

— Можно мне на нем кататься?

— Само собой. Я ж его под седло к лету готовлю.

…Так началась эта странная дружба.

Теперь каждый день, ровно в три, Полина выходила из коттеджа и мимо конторы, мимо забора летнего пионерлагеря — в сторону леса. Дорога вела через березовую рощу к плацу.

Плацем она, восьмилетний двоечник Сережа и Василий называли огромную поляну, по краю которой шла узкая, вытоптанная Орликом тропа. По тропе этой в очередь с Сережей, по десять кругов на каждого, гоняла Полина непутевого Орлика. Объезжали под седло. По правде говоря, объезжать его было нечего: конь охотно шел галопом, подчинялся приказам, но задача воспитания заключалась в борьбе с фантазиями, залетавшими неожиданно в его огромную башку. Иногда, завидев с поворота конек родной конюшни, Орлик на всем скаку прыгал с тропы в снежную целину. Проваливаясь по брюхо, будто вплавь, неуклонно стремился кратчайшим путем достичь желанной цели. В таких случаях помогало только вмешательство Василия. С диким криком он спешил наперерез. Тоже вплавь по глубокому снегу. Но не в воплях угрожающих была сила, Василия Орлик не боялся, а, казалось, подчинялся из жалости к беззащитности и беспомощности этого человека.

Василия не боялся никто, даже Сережа. Полина поняла это очень скоро, да и невозможно было не понять, узнав его хоть немного. С Василия начинался отсчет в том мире, к которому он принадлежал. А миром этим был колхоз, где он работал скотником, и деревня, единственной улицей своей выходящая к длинным низким зданиям коровников.

Дома в деревне глядели весело чистыми стеклами окон, украшенных тюлевыми занавесочками, резными наличниками, и люди в этих домах жили в довольстве, добытом колхозным трудом и полезной близостью московских рынков, куда на электричке через час с небольшим можно было доставить плоды приусадебных участков.

Василий же обитал в курене — дощатой избушке возле коровника. Должностью своей ничтожной и бесшабашностью не озабоченного нормальными житейскими делами существования он представлял как бы начальную отметку. Некую единицу — первое число, отличное от нуля. Дальше шли цифры по нарастанию, как и положено в любой шкале, а он был изначальной.

Летом пас племенное стадо где-то далеко, на выселках, для того и объезжал Орлика. Старая кобыла уже не годилась.

Зимой убирал хлев, конюшню. Зарабатывал неплохо, по сто пятьдесят в месяц, но куда девал деньги, Полина догадалась не скоро.

Жилище его являло зрелище печальное. Сколоченная кое-как из горбыля будка торчала зябкой времянкой среди развороченной тракторами коричневой навозной хляби. Днем, когда солнце уже припекало, без сапог не подойти, да и вечером глядеть под ноги нужно: стекающую по канавкам из хлева жижу морозец прихватывал лишь сверху, тонкой корочкой рыжего льда.

В единственной комнате с большой русской печью, торчащей нелепо посередине, занимающей почти все пространство, не прибирались, видно, никогда. Может, с новоселья давнишнего.

Затоптанный пол, гвозди, вбитые у двери. На них висел ватник и длиннополый сатиновый халат, который надевал поверх, когда шел чистить коровник. Объявлял важно: «Для санитарии».

Узенькая железная койка притиснута вплотную к обшарпанной стене печки. Серые пятна на известке, словно тени, оставленные навечно от людей, некогда сидевших на койке спиной и затылком к теплу.

Единственно ладной, новой вещью во всем хозяйстве Василия была мастерски сколоченная собачья будка у крыльца. В ней томилась и стонала в непрерывной борьбе с намордником беспородная годовалая сучка Пальма.

Когда Полина, с трудом изображая серьезность, спросила:

— Зачем Пальме намордник и цепь, она же добрая, жизнерадостная собака? — Василий ответил важно:

— Я за нее в тюрьму не собираюсь садиться.

— Отчего в тюрьму? — удивилась Полина.

— Она овчарка, волкодав. Покусает кого, а вина моя. Когда в лес бегает, намордник снимаю, чтоб не перегрелась.

В этом рассуждении нелепом был весь Василий, со всей своей вымышленной, кажущейся только ему одному значительной и таинственной жизнью, полной серьезных забот и проблем.

И Полина не стала шутить, разубеждать. Поняла, что, объявляя безобидную, еще по-щенячьи веселую и добродушную собаку волкодавом, Василий и сам становился человеком необыкновенным, даже опасным.

Нагоняв до мыльных разводов на боках строптивого Орлика, отводили его в конюшню. Голубой от холода Василий — он не ездил, сидел на пне, покуривая для согревания, — принимался в деннике рьяно растирать коня соломой. Полина и Сережа тем временем таскали с улицы сено. Сережа по лестнице залезал на высокий, до самой крыши конюшни, стог, оттуда вилами скидывал вниз Полине охапки, пахнущие сухим летним полднем. Каждый раз предупреждал строго: смотреть внимательно, чтобы не попалось, не дай бог, мышиное гнездо. От него лошади заболевают.

Если бы кто-нибудь из знакомых или сослуживцев увидел сейчас Полину, то вряд ли поверил глазам своим. Красная, распаренная ездой и работой, обсыпанная сенной трухой, она бестолково и покорно суетилась, понукаемая приказами мальчишки. Эта моложавая, ладная бабенка в куртке, в брюках, заправленных в сапоги, ничем не напоминала министерскую, слегка отяжелевшую даму, со строго поджатыми губами, с твердым взглядом холодных глаз, с прической, уложенной будто по специальному циркуляру солидным парикмахером.

Но новая, непривычная жизнь стала неожиданно близка и необходима ей. Ежедневные катания на Орлике, возня в конюшне, после которой от колких былинок горели лицо и щекотало спину, глупые предостережения Сережи насчет мышиных гнезд, чаепитие в курене, возвращение в сумерках в санаторий, сначала через маячащую белыми привидениями стволов рощу, потом по дороге — на красные пятна занавешенных шторами окон — все это уже было милым и необходимым. Она просыпалась теперь по утрам с давно забытым радостным детским чувством грядущего праздника.

Огорчали лишь злобные выпады доярок. Когда встречали на дороге или возле куреня, глядели недобро, кричали вслед: «Дамочка, брюки не порвите, как влезать на лошака будете».

А Василию: «Эй, дед, да как же ты с ней справляешься?»

Особенно отличалась одна — маленькая, крепкая, с неуместно ярко накрашенными губами.

— Ох Надька, ох некультурная, — бормотал Василий, но осадить насмешницу не решался, видно, побаивался, чтоб еще чего похлеще не сказала.

— Чего они так злятся? — спросила как-то Полина.

— Да леший их разберет, — Василий надвинул на глаза ушанку, — такие беспардонные, вульгарщину обожают.

Управившись в конюшне, шли в курень пить чай. В скудно освещенных сенцах на высокой полке, чтоб Пальма не достала, лежали черные куски мяса. Тускло глядела остекленевшими глазами телячья голова.

— Опять корова сабортировала? — деловито спрашивал Сережа.

Полину коробила прямота выражений этого румяного, крепенького, как снегирь, мальчика. Сережа все называл своими именами. Если бы Ленька посмел дома сказать что-либо подобное, наверняка получил бы затрещину, да и не знал ее сын, наверное, и половины лексикона Сережи. Как-то Полина противным тоном классной дамы укорила:

— Сережа, почему ты так грубо выражаешься?

— Где? — удивился Сережа.

— Ну вот сейчас… — замялась Полина.

Сережа только что деловито поинтересовался у Василия:

— Орлик насрал, прибрать сейчас или потом, когда конюшню будем чистить?

— …вот только что, про Орлика… — Полина не решалась повторить.

— Что, насрал? — догадался Сережа. — А как же по-другому-то сказать?

По-другому не выходило. Все неуместно жеманно, смешно, и Полина смирилась, но не только смирилась — поняла, что Сережа яснее и проще нее, а значит, и чище видит окружающий мир, и относится ко всему происходящему в нем как к естественному, правильному и необходимому.

В курене было холодно. Не раздеваясь, Полина и Сережа усаживались на койку, а Василий принимался хлопотать по хозяйству.

Полине не позволял.

Из деревянной самодельной тумбочки доставал пакетик с заваркой, замызганную сахарницу, кулек с мучнистой пастилой, и каждый раз начиналось с обыденного, и каждый раз Полина гадала и не могла угадать, куда приведет разговор, к какой неожиданной и странной истории из жизни Василия.

Назад Дальше