Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 9 стр.


— А чего такого, смешно же…

И странно: слушавшие его так благосклонно, с таким весельем удовольствия товарищи теперь словно осуждали. Молчали, избегая глядеть на незадачливого рассказчика. Мальчишка-лейтенант же просто ел его прищуренным неумело-строгим взглядом.

— Ну, чего ты уставился, — взорвался майор, — чего я такого сделал, сами же просили, — он с досадой отодвинул тарелку, будто бездушный предмет сам надоедливо липнул к его пальцам.

Встал.

— И вообще пора закругляться.

На Кириллова не смотрел. В выкрике Овсеева, в том непонятном, что произошло, Кириллов чувствовал и свою вину. Вину причастности чужака к плохому, происшедшему между людьми близкими, и причастностью этой усугубившего плохое. Кроме того, неясен был вопрос с пивом. Кириллов выпил его много, и теперь, когда все задвигали стульями, заскрипели, застегиваясь ремнями, соображал торопливо, как быть: положить ли небрежно на стол пятерку, но пятерки слишком много, ясно каждому, еще больше могут обидеться щедростью оскорбительной, соваться с рублем и вовсе глупо, решил, что трешка удобнее всего, она средняя какая-то. Но и трешку нужно было как-то ловко преподнести. Оттого что раздумывал долго, затянул, вышло и вовсе неловко.

— Что это? — спросил Овсеев, уставившись на зеленую бумажку, положенную Кирилловым неопределенно, возле пустых бутылок.

— Деньги, — все спокойствие собрал директор, ответил легко и налил еще стакан, показывая, что вот, мол, пиво пью, за него и плачу.

— Это мне, что ли, за песни или ему за развлечение, — кивнул Овсеев на рябого майора, не захотев намека понять, и не дал Кириллову ответить: — Так если мне, то больше должен.

Летчики, начавшие было посуду собирать на краешек стола, туда, где Любочка-великан с подносом стояла, оставили занятие свое, удивившись не менее Кириллова странным словам Овсеева.

— Не понял, — холодно сказал Кириллов, а в голове мысль нехорошая: не припадочный ли инвалид, не забьется ли сейчас, выкрикивая несуразное, закатывая глаза.

Но Овсеев был спокоен. Руками упирался в край табурета, и под клетчатой дешевой ковбойкой буграми вздыбились чрезмерно большие мышцы плеч и рук.

— Не понял — объясню. А вы идите, ребята, пора уж вам, — приказал летчикам.

— Да нет, подождем, — откликнулся за всех майор, — что-то ты сегодня не в настроении.

— Нечего вам. Пора расходиться, обещали ведь до одиннадцати, — прогудела Любочка, — давайте, давайте, швыдче.

Пошла вокруг стола, подбирая на поднос тарелки, раскиданные ножи и вилки, бесцеремонно толкая мужчин могучими плечами и бедрами.

Когда поравнялась с Овсеевым, сидящим все так же напряженно вцепившись в табурет, остановилась, попросила негромко:

— Пийшлы до дому, дядечка. Пийшлы, Микыта Сэмэнович, мабуть, сердиться вже.

Что-то в ее голосе, в том, как просила осторожно, подтверждало опасение, и Кириллов всю жизнь приучавший себя слушаться только разума, только разума и никаких эмоций, встал.

— Действительно, пора и честь знать.

И спохватился: идти ему было некуда. Паскаль не повторил приглашения, а в проем двери виднелась безлюдная комната, ощетинившаяся ножками перевернутых стульев.

Бойко исчезла вместе со странным мужичонкой.

«Потом разберусь, — досадливо подумал Кириллов, — а сейчас надо уходить».

Пошел к выходу. Но из-за могучего плеча Любочки выглянуло чисто бритое, с выпуклыми буграми над негустыми бровями, жесткое лицо Овсеева.

— Куда ж ты, начальник? Не спеши, нам ведь по пути. Тем более заплатил, можешь еще стаканчик позволить.

— Спасибо. Уже позволил, — сухо отозвался Кириллов и вместе с летчиками, но как-то обособленно, чужим, вышел в первую комнату.

Летчики молча разбирали у вешалки шинели, влезали, кряхтя, в сапоги.

Кириллов маячил у голой стойки, тупо разглядывая забытую под стеклом порцию селедки с празднично-разноцветным винегретом.

— Да не вяжитесь вы до него, — пропела негромко Любочка. — Нехай соби. Шо вам бильше всех треба?

Овсеев бубнил что-то зло.

— Ну что ж вы зробыте, — капризно и властно одернула она, — что ж вы зробыте, як таки люды пишлы. Хиба ж ему дило до вбогих. Та погодьте, погодьте, зараз поможу. А ты кого ждешь?

— Я с тобой, до дома, — ответил мальчишеский голос лейтенанта.

— Ото ж дило, — Любочка выплыла с довольной улыбкой. Поднос, уставленный бутылками, стопкой тарелок, стеклянным табунком стаканов, несла легко, одной рукой на растопыренных пальцах.

— Славка, тебя ждать? — крикнул от двери майор.

— Нет, — донеслось из дымной комнаты, — сам дорогу знаю.

— Дорогу-то ты знаешь, — пробормотал негромко майор, — да только чем она кончается, не догадываешься.

Летчики засмеялись злорадно.

— Вы чего? — крикнул Славка.

— А то, что хлопец тыльки за дугу, а дивка вже й на вози, — майор подмигнул товарищам.

— За дугу, ой скажешь, за дугу, — еще больше развеселились летчики и, прыская и толкаясь в дверях, подстегнутые Любочкиным злым окриком, заспешили прочь, на улицу.

— А ну геть видселя! — гремел Любочкин юношеский басок. — И щоб я вас не бачила бильш, ду́рни стары́.

Стояла посреди комнаты, уперев в высокие крутые бока могучие руки, и глаза сверкали грозно на румяном лице.

Только теперь, с удовольствием разглядывая ладную фигуру ее, с прямыми плечами, с длинными, высоко открытыми ситцевым платьем матово-гладкими ногами, обутыми в толстые козьи носки, Кириллов увидел и детскую припухлость рта, и молочную нежность статной шеи, подчеркнутую самодельной ленточкой-бархоткой с дешевой галантерейной стекляшкой-висюлькой.

— Геть! — крикнула замешкавшемуся майору и двинулась на него.

— Да что ж ты, Любочка, рассердилась так? — спросил он, отступая. А глядел с восхищением, видно, как и Кириллов, заметив сокрушительную прелесть ее, — я ж ничего такого.

— Гони его, Люба, гони! — Овсеев дико и коротко свистнул. — И этого заезжего тоже.

— Ну, что я такого сделал? Ну что? — майор торопливо застегивал шинель.

— А то, — Любочка остановилась, — а то… — смерила майора с высоты своей презрительным взглядом и выпалила, покраснев, — пошлое сказали. А я пошлое не терплю.

Майор вытаращился растерянно. Хмыкнул. Но как-то неубедительно хмыкнул, вроде бы поперхнулся или откашлялся.

— Стасик, — позвал негромко Паскаля, — так мы завтра машину подгоним, чтоб за кроватями съездить?

— Подгони́те, — согласился Паскаль.

Стоял в пальто уже, и Кириллов заторопился к вешалке. Паскаль его поджидал, видно.

— Василий Иванович поедет?

Паскаль кивнул.

— И ты?

— И я.

— Так я еще двух солдат дам на помощь. Лады?

— Лады.

Майор потоптался.

— Пока, Коля!

— Бывай, — и после паузы, — заглядывай.

— Ты Славку не держи долго, — попросил майор Любочку, — побудка-то в шесть.

Кириллову кивнул вскользь, небрежно. Обидно кивнул.

* * *

Шла следом за ним по высокому коридору. Шла и радовалась, что оттягивается тяжелая минута, когда останутся вдвоем и нужно будет взглянуть в глаза и спросить о важном, и самой сказать важное. Об обычном, житейском, уже перемолвились в чайной под недоуменным и недоброжелательным взглядом буфетчицы, при откровенном, вызывающем ее внимании к их беседе.

«Чем-чем, а женским вниманием судьба его не обошла, — насмешливо подумала Полина, глянув на настороженно-напряженное лицо буфетчицы, — и там, в деревне, была подспудная борьба, и ревность, и недоброжелательность».

Тусклый свет освещал бесконечный коридор. Высокие стрельчатые окна по одну сторону, по другую — ряд узких белых дверей с номерами. Дом отходил ко сну. Тени в серых байковых халатах и пижамах шаркали вдоль стен. Перекинутые через плечо полотенца, коробочки с порошком, тюбики с пастой, одинаковые пластмассовые мыльницы.

Одни тянулись редкой цепочкой в конец коридора, где то и дело открывались двери, в ярком свете многосвечовых ламп мелькало белое, блестящее, кафельное. Навстречу, по другой стороне возвращались уже свершившие вечерний туалет.

Поравнявшись с Василием, желали покойной ночи, останавливали смешными детскими просьбами и жалобами.

Он отвечал коротко и толково. И странно было видеть это Полине, потому что человек, шедший впереди, некогда олицетворял для нее «нулевую отметку социального положения». Именно так она определила три года назад бытие конюха подмосковного колхоза Василия Ивановича Симонова.

Странным было и другое. Теперь они словно сравнялись. Точно так же в залитых дневным светом, устланных синтетическими коврами коридорах приветствовали ее идущие навстречу. Разными были коридоры, по-разному одеты люди, но одинаковая наивная надежда, что вежливость будет отмечена начальством и зачтется, скажется когда-нибудь чем-то приятным и даже полезным, а просьбы и жалобы, высказанные вот так, на ходу, не в официальной обстановке кабинета, словно бы теряли неприятный оттенок унижения или наушничества.

Как тягостно было ей это понимание. Как замечала она за собой то же самое в общении с начальством, пускай в другой, окрашенной мнимым равенством, наигранной легкостью фамильярной дружбы обстановке. То же самое, то же самое. Как боролась с этим в себе. Никогда не говорила о делах на семейных вечеринках, на дачных чаепитиях, никогда не привозила из-за границы сувениров, тех забавных безделушек — зажигалок, авторучек, красивых блокнотов, что вроде и не подарок, а так — пустяк, мимоходом.

Появилось в Василии неприятное: на приветствия отвечал коротко, жалобы выслушивал молча, глядя на носки своих грубых кирзовых сапог. Деловито бросал: «Хорошо, я разберусь», или: «Это Никите Семеновичу скажите», — и шел дальше.

«А этот-то чего? — неприязненно подумала Полина. — Нашел перед кем пыжиться. Из грязи да в князи».

Правда, жалобы были дурацкие: на соседку в палате, что в тумбочке развела продуктовый склад, и загнивающая селедка воняет ужасно; на неведомого Сердюка, регулярно поедающего чужой кисель, и еще что-то такое же несуразное.

Когда поднимались по каменной лестнице с широкими ступенями веером, Василий вдруг замешкался:

— Может, не стоит… вам в мужское отделение.

А ведь были на «ты».

— Хорошо, — торопливо согласилась Полина, заразившись его смущением. — Я подожду здесь.

— Ну зачем же здесь, — сказал недовольно, будто глупое или неуместное предложила. — Можно у медсестры, пока я белье раздобуду.

В маленькой белой комнате, похожей на все комнаты этого предназначения, — стеклянный шкаф с инструментами и лекарствами, высокая ширма, булькающий бикс на электрической плитке. Пахло остро дегтем.

«Много пользуют мази Вишневского».

За ширмой шевеление, тихое позвякивание то ли камушков, то ли стекляшек, сосредоточенное сопение. Почему-то решила, что ребенок. Спрятался, играет тихонько. Удивилась ужасно, когда увидела толстую женщину. Сидела на кушетке, там, где клеенка постелена, широко расставив отекшие ноги. Виднелось голубое бумажное трико, круглые резинки, врезавшиеся глубоко в податливую плоть. Голова запрокинута, нежная полная шея, огромная грудь под белым халатом. Женщина не услышала, а, может, не захотела услышать появления Полины, была поглощена странным занятием. Заслонив один глаз ладонью, другим приникла к картонной трубке детского калейдоскопа. На лице ее застыла радостная улыбка.

«Бред какой-то! Еще чего не хватало — блаженная!» — брезгливо подумала Полина. Отошла к письменному столу, покрытому исцарапанным плексигласом. Под плексигласом лежали ксерокопии циркуляров, коряво написанный список фамилий. Полина скользнула взглядом безразлично. Что-то зацепило, какое-то чувство, нет, слово. Какое же?..

«Блаженная».

Блаженная — блаженный. Ну да, Василий блаженный. Его прозвище. Обидное, с насмешкой, с издевкой. И еще: «Никому не нужный». Старший конюх кричал, когда злился: «Пальцем сделанный, никому не нужный!»

— Хотите посмотреть? — женщина вышла из-за ширмы.

Румяное лицо, маленький аккуратный носик, седые пряди выбились из-под косынки. Ничего безумного — милая домашняя бабушка.

— Хотите? — протянула Полине калейдоскоп. — Это же такая красота, все время разное.

Неожиданно для себя Полина взяла трубку, глянула в крошечный глазок и словно вошла в средневековый замок, каких повидала великое множество в заграничных поездках. Яркий орнамент светился витражом. Вспомнился собор в Наумбурге, долина Заале, солнце, виноградники, маленький цветочный базар на старой площади Веймара: серая, будто мягкая на ощупь громада базилики в Халле, окутанная светлым чистым небом сумерек.

Все это видела в ГДР совсем недавно, осталась равнодушна, а вот теперь вспомнила и, вертя трубку, возвращалась назад в лето, в одиночество бродящей по древним улочкам туристки, в одиночество женщины, ночующей в безликих стерильных номерах похожих друг на друга отелей.

— Наглядеться не могу, — сказала санитарка, ласковой интонацией поощряя странную забаву Полины. — Такого нигде не увидишь. Хороший человек придумал, веселый. Мне больше телевизора нравится. Да и что за удовольствие телевизор этот смотреть. Народу в библиотеку набьется, не продохнуть. Нет, мне это больше нравится смотреть.

Полина еле успела торопливо игрушку на стол положить, услышав тихий стук двери. Василий вернулся со стопкой белья. Глянул удивленно на Полину, потом на калейдоскоп. Полина сделала равнодушное лицо, но выдала санитарка:

— А мы вот с женщиной картинки мои смотрим, — поделилась доверительно, — ей тоже нравятся.

— Можем идти? — Полина взяла со стула сумку.

— Да.

Потом, после паузы, санитарке:

— Зинаида Васильевна, в шестой палате опять пахнет.

— Так что ж я сделаю, если он прудит и прудит. И так простыни каждый день меняю, — женщина деловито и туго перевязала косынку, — а клеенку нельзя подкладывать, Никита Семенович не велит.

— Надо матрац проветривать.

— Где ж его сейчас проветривать, не на кухню же тащить. Никита Семенович дибазол велел давать и селедку, а все равно не помогает, говорит, кислород попробуем или хлорэтил.

— Он знает, — важно согласился Василий.

Стоял у двери, уходить не торопился. Что-то задерживало. Потоптался и вдруг неожиданно положил белье на табурет, подошел к столу. Пробормотал смущенно:

— Интересно, что это такое замечательное вы увидели, — взял калейдоскоп, и вдруг рот его приоткрылся по-детски.

Только теперь Полина увидела, что зубы у него новые, вставные, неестественно белые и тесные.

— Ха… смешно… здорово, — улыбнулся он.

Это был прежний Василий, находящий в пустяковом, чего основательные серьезные люди не замечают даже, смысл и радость жизни.

Полине хотелось спросить: значит, ты нашел силы вырваться? Или тебе помог Никита? Или, может, наша встреча? И где Пальма, где гармошка?

Но женщина-медсестра мешала. Она, наверное, ничего не знала о прежней жизни завхоза и не должна ничего знать о том, кем был и что делал в ушедшем навсегда прошлом, в том прозрачном подмосковном марте, когда судьба нежданно свела их, оставив Полине на память удивление к той непонятной и незнакомой женщине, какой проявилась в общении с ним, оставив надолго, до сих пор, чувство вины и стыда.

Потом, много раз, вспоминая его и себя рядом, Полина поражалась невозможности их странной дружбы и всей той жизни, какой обернулись для нее двадцать четыре дня отдыха в подмосковном санатории. Но чем дальше уходили те дни, чем расплывчатей становился облик нелепого человека, тем явственней проступала суть его. То непонятное, неузнанное ею, главное свойство его души, что, пускай словно насильно, словно помимо ее воли, отрывало от разумного труда, тянуло каждый день на березовую поляну или в жалкую избушку, которую гордо называл «куре́нь».

* * *

На Евдокию курица не напилась воды, и песок на дорожках неуместно, по-летнему, рыжел среди глянцевых невысоких сугробов. Перемешанный с крупицами льда, он сухо трещал под ногами, когда уже, наверное, в десятый раз совершала она привычный круг утренней прогулки. Круг этот замыкал в себе зябкий и голый яблоневый сад, теплицу с запотевшими на солнце стеклами крыши, несколько желтых коттеджей и роскошный, по цоколю облицованный гранитом главный корпус. Весь этот небольшой тихий мирок назывался санаторием «Подмосковье». Сюда она приехала отдохнуть, принять процедуры, покататься на лыжах и, главное, подготовить доклад к предстоящему Всесоюзному совещанию.

Назад Дальше