— Вы того… не потрете? Уж больно бултыхаетесь.
А Василий проверял тщательно, не елозит ли седло, упрятаны ли пряжки стремян под фартук, советовал не опускать носок.
— Небось ногу-то попортила. Вон, даже сапог хороший стерла. Это ведь такое дело, не заметишь даже, как изуродуешься, а тебе ведь в туфельках ходить и в чулочках прозрачных.
Дни становились все длиннее и ярче, все голубее по вечерам снег на узкой, утоптанной копытами Орлика тропе. Спокойные розовые закаты охватывали светом своим все шире и шире высокое бледное небо.
Полина теперь с нетерпением ждала своего урочного часа. Сидя за письменным столом, просматривая сводки, квартальные отчеты, невольно прислушивалась, не доносится ли топот, поглядывала на часы. Ее томило дурное предчувствие. Опытом своей жизни знала, что безмятежное, отделенное ото всех, от насущной жизни существование неминуемо должно чем-то омрачиться. Должно произойти нечто, что заставит их выйти из круга нехитрых радостей, вернуться к обыденным и необходимым делам.
Ни Василию, ни ей, ни даже Сереже не обмануть судьбы, не суметь остановить время, кружась в бессмысленных и странных заботах. Заботах, в которые они ушли по самочинно присвоенному праву, погрузившись в мир забав, фантазий и воспоминаний. И с печальным чувством покорной обреченности, готовности подчиниться неизбежному Полина каждый день ждала дурного события. Оно могло прийти с любой стороны: обернуться гололедом, на котором «разъедется и порвется» некованый Орлик, — этого больше всего боялся Василий; или недовольством колхозного начальства; или, что было вероятнее всего, неожиданным вызовом Полины в Москву.
Предчувствие не обмануло. Плохое случилось вчера, и вот теперь, сидя за столом, вместо того, чтобы сосредоточиться, глядела на ветви старого дуба за окном, пыталась в их рисунке отыскать очертания предмета или лица. Бессмысленное занятие.
Послышался негромкий говор. Полина встрепенулась, но по дорожке прошли двое мужчин. В заячьих треухах, в телогрейках, с плотницкими деревянными ящиками. Прошли, не торопясь, к главному корпусу. Вспомнила Якутию, как девчонкой командовала вот такими, и удивилась: сейчас бы, наверное, уже не получилось. Смелость и самомнение безумное иметь надо было. Молодость.
Василий спросил вчера:
— Денег много заработала в Якутии?
— Много, — сказала Полина.
— Дом можешь купить, здесь у нас?
— Наверное.
— Вот бы купила и взяла меня в постояльцы. Я бы уж тебе за угол отработал, такие бы фигаре сладил, каких и не видали здесь.
— А что такое фигаре, дед? — спросил Сережа.
— Наличники резные. У меня свой фасон. Купи дом, Викторовна, хорошее дело, воздух свежий.
Он ни разу не спросил, замужем ли, кем работает. Равнодушие это или тактичность? Мол, что захочешь, сама расскажешь. Про Якутию сама упомянула, вскользь…
Начало пятого, а их нет. Значит, после вчерашнего не придут.
Обычно появлялись в три. В окне мелькала голова Орлика, рыжий круглый бок, на нем две ноги. Одна в кирзовом сапоге, другая, маленькая, в резиновом ботике. Василий и Сережа восседали вдвоем. Сережа впереди. Полина выскакивала на крыльцо, зазывала в комнату, погостить, попить чаю, но они отказывались твердо. Спешившись, отдавали повод.
— Езжай на плац, нечего у коттеджа маячить с лошадью, отдыхающие рассердятся, — объяснял строго Василий.
— И этот набалуется, и так весь день без дела, — добавлял Сережа и локтем толкал Орлика в бок.
— Ну, а вечером? — не унималась Полина. — Вечером придете? У нас кино хорошее всегда, потом посидим.
— Мне мамка к вам в кино ходить не разрешает, — мрачно, с трудом пересилив соблазн, отказывался Сережа.
Василий тотчас поддерживал его, укрепляя в стойкости:
— Нечего по кинам шляться, дел полно.
Полину обижала их твердость. В ней крылось неравенство: она, как дурочка, ждет их, в курене сидит дотемна, она, занятая женщина, приема у которой в Москве добиваются солидные люди, а этим, видите ли, некогда. Какие такие важные дела у них? Орлика гонять да чушь несусветную молоть. Обижало и подозрение, что, окажись на ее месте другой человек, Василий и Сережа с той же готовностью приняли бы и его ненадолго в свою жизнь. С равнодушной готовностью пустых людей, чьи симпатии мимолетны и необременительны ни для них, ни для тех, кому они принадлежат.
Но ведь было и другое. Была забота и внимание двух мужчин к беспечной, неумелой.
Василий спрашивал строго:
— Ты это, ты теплое поддела? А то холодно на плацу.
— Ну вот еще! И так жарко десять кругов гонять, — отвечала капризно, будто это он заставлял гонять десять кругов.
Сережа, во всем подражавший Василию, с ней тоже взял тон ворчливо-покровительственный:
— В лес его не пускать! Лицо попортите ветками, он же только при нас смирный, а сам в кусты махнуть норовит, чтоб назло.
Полина и не собиралась ехать в лес, какое удовольствие одной, без зрителей снисходительных, не забывающих похвалить за смелость и характер, носиться по пустынной дороге! Но строгие наставления нравились ей, и, зная, что откажут и радуясь их заботе, каждый раз просила, чтоб разрешили ненадолго в Одинцовский заповедник.
Теперь всему этому конец. Уже ясно. Пять часов, не придут. Она не обманулась в дурных предчувствиях. Вчера все как обычно: гоняла по плацу Орлика, потом, дожидаясь Сережи, сидели на пеньке рядом, покуривали. Сережа проносился мимо, круг за кругом, на галопе, кричал несуразное, восторженное. Но Орлик выкинул все-таки фортель. С поворота рванул к конюшне. Полина с ужасом увидела, как понесся напрямик туда, где, припорошенный снегом, бугристый лед.
— Заворачивай! — дико закричал Василий, но поздно, непоправимо.
Как в дурном сне медленно заскользил конь, раскорячился, удержался, устоял, рванулся вперед и снова, как бегун на движущейся ленте, судорожно задергался, перебирая ставшими вдруг неловкими ногами. Маленькая фигурка поползла вбок.
— Стремя! Брось стремя!
Черный комочек на белом снегу, и освобожденный Орлик, будто из проруби, рывком на твердое.
Когда подбежали, Сережа уже встал, отряхивая ватник.
— Сволочь! Ехидна проклятая! — А личико бледное и взгляд ускользающий.
— Ты не ушибся? — Полина схватила за плечи, прижала к себе родное. — Ты не ушибся?
Отстранился резко, не в ее жалостливости материнской нуждался, перед Василием оправдаться важнее.
— Как бешеный! Я ж ему рот, наверное, порвал, а он как бешеный, — побежал собачонкой жалкой, заглядывая в лицо.
Полина не поспевала, отстала. Когда скрылись в дверях конюшни, и вовсе замедлила шаги: пускай выяснят отношения наедине. От околицы к коровникам шли доярки. Три бабы — молча, гуськом. Встретившись с Полиной, посторонились, как от зачумленной, ни шуточек, ни обидных вопросов вслед, как обычно. Черноглазая с накрашенными губами стрельнула недобрым взглядом.
Молча управились с обычными делами. Василий, сопя, таскал тачку с навозом по доске, вверх — полную, вниз — в конюшню — пустую. Сережа швырял сено, Полина подгребала к дверям.
Уже смеркалось, когда закончили. Василий замешкался, предложил неуверенно:
— Посидим немного, а?
Видимо, не отошел еще от пережитого, не хотел идти в курень.
— Посидим, — с подхалимской готовностью тотчас согласился Сережа, — на воздушке и покуришь.
Уселись на кубы прессованной соломы, лицом к закату. Отсюда, со взгорья, еще виднелся краешек солнца. Словно вязкая багровая капля растеклась над резкой чертой черного далекого леса.
Василий сидел сгорбившись, затягивался коротко. В закатном свете беспощадно обозначались грубые морщины, дряблая кожа шеи цветом и пористостью напоминала зоб индюка.
Молчали. Тихонько посапывал и шмыгал осторожно Сережа. Счищал сосредоточенно палочкой грязь с сапожек резиновых. Василий далеко отбросил сигарету, сказал неожиданное:
— Давно я хотел посмотреть эти места.
— А почему, дед? — встрепенулся Сережа. Начиналось обычное, и он с благодарностью и нетерпеливой радостью предстоящего удовольствия заглянул ему в лицо.
— Потому что Руза — историческое место. А я историю люблю. Вот в детстве, например, — воодушевление уже накатывало, но Василий сдерживался, экономя на долгий рассказ.
«Что это? — растерянно думала Полина. — Душевная грубость? Защитная реакция? Ведь час назад один был рядом с увечьем, может быть, со смертью, другой — с катастрофой, с виной безмерной. И вот забыли, и готовы, как ни в чем не бывало, болтать несуразное».
— Мать в Ленинград поехала, — продолжал Василий, — а отец меня навязал, она красивая была, видная, вроде тебя. Поняла, зачем меня навязали? — приподняв редкие брови, спросил Полину многозначительно.
— Поняла, — не сдержалась, улыбнулась, довольная нехитрым комплиментом.
— Зачем? Я не понял, — Сережа сварливо толкнул Василия локтем, — зачем, дед, тебя навязали? — Он ревновал Василия к Полине, и ему не понравилась явно лживая, по его понятиям, похвала и намек на что-то взрослое, непонятное ему.
— На подмогу, на подмогу, — успокоил Василий.
Сережа хмыкнул удовлетворенно.
— Меня мамка тоже берет в Москву на Ленинградский рынок, потому что деньги за мясо и творог считать быстро не умеет. Мне это надоело, скука на рынке, я ей таблицу составил: пятьдесят грамм, сто грамм, сто пятьдесят, вразбивку до килограмма, пускай сама торгует. Не маленькая. Ну, так что в Ленинграде было? — спохватился недовольно, будто и не он перебил рассказ.
— В Ленинграде мы поехали в Петергоф, дворцы смотреть, там Екатерина жила.
— В Петергофе жил Петр, — назидательно поправил Сережа, — потому что по-немецки Петр — Петер. Я тоже там был на экскурсии.
— Во-во, — не обидевшись на замечание, подтвердил Василий, — он и здесь жил, между прочим.
— Ну! — Сережа в непонятном восторженном изумлении открыл яркий маленький рот, — а ты не врешь, дед? — спросил тотчас с сомнением.
— Зачем врать. Он сказал, что если ему не дадут надел в Ясной Поляне, он в Рузу уедет.
— И уехал?
— Не. В Ясной Поляне надел получил, а сюда наезжал на соколиную охоту. Кстати, об охоте этой соколиной.
— Бог с ней, — торопливо перебила Полина, Сережа глянул осуждающе: — Вы-то как здесь оказались?
— По оргнабору.
— А сами из каких мест?
— Воронежский. Реку Старый Оскол знаешь?
— Слыхала.
— Вот на Старом Осколе деревня наша и стоит. Дед был зажиточный. Когда раскулачивать стали, отец мой, сын его, велел в город уезжать. Но дед продолжал гнуть свою линию и дождался. Выслали его на Урал. Я уж тогда с отцом и матерью в Подольске жил. Отец на заводе «Зингер» работал, швейные машинки знаешь? Потом война случилась, отец и брат на фронт ушли. Погибли скоро. Потом и я ушел, а мать с другим сошлась. Он ее к деду нашему на Урал повез. На Урале они плохо жили, не ладили. А я на фронте завел подругу, ее первой демобилизовали, потом меня. Я к ней в Москву приехал, а она удивилась, — Василий замолк, будто споткнулся обо что-то.
Полина уже знала эту его особенность: вот так, посреди рассказа замолкать, и догадывалась о причине этой особенности. В его рассказах всегда все выходило гладко, забавно, весело, но любя подробности, извлекая их из памяти, он невольно вытаскивал и то, о чем вспоминать и говорить не хотел. И тогда замолкал вот так, как сейчас, и уже никакими вопросами и наводящими окольными подсказками нельзя было заставить сказать потаенное. Оттого возникала неясность и подозрение тайного, может быть, нехорошего в его жизни.
Но сегодня было другое.
— Чему же она удивилась? — спросила Полина тихо, боясь спугнуть воспоминанья его.
— А кто ее знает!.. Бог с ней, не было ее больше, и все.
Лица не разглядеть, стерто сумерками. Сидел неподвижно, сгорбившись.
Сережа, не любивший рассказов без шуток и нелепостей, заскучал снова, сидел нахохленный, сонный.
— С комендантшей сошелся, — как бы удивляясь себе, прошлому лихому и удачливому, неожиданно весело сказал Василий и спохватился:
— Серега, ты не спишь?
— Не. Пошли в курень. Пальма, слышу, скулит. Пошли, — уже плаксиво, капризно.
— Погоди. Посидим еще. Ничего с ней не будет. Я ей утиля дам.
Утилем они называли мясо, дешевую добычу Василия. Больную или родами испорченную корову прирезали в последний момент и мясо ее, именуемое теперь утилем, продавали желающим по шестьдесят копеек за килограмм. Брали для собак. Брал и Василий для Пальмы. Но Полина всегда боялась, что гостеприимный хозяин и ее надумает угостить варевом подозрительным. Напрасно боялась, — Василий предлагал только чай, а что ел сам, было непонятно. Не чувствовалось в курене запаха стряпни.
— Серега, я ведь технику мог иметь, если бы захотел, — Василий, видно, чувствовал вину, что мальчишку на улице держит, решил задобрить.
— Да ну! — сразу встрепенулся тот. — Чего же ты прозевал?
— А я не прозевал. Просто лошадь для моей работы самое подходящее. Я как первый раз к Степану Андреевичу пришел, он меня спросил, обладаю ли я техникой. Я, конечно, ответил, что обладаю, но больше к коням и другим животным привержен. Он и назначил меня на лето пастухом племенного стада. Племенного, — повторил раздельно, — к нему полагается «Москвич» или хотя бы мотоцикл. Но я попросил коня. И разрешение собаку умную иметь. Степан Андреевич разрешил, и я из Москвы Пальму выписал. Не эту, другую, ты ее не застал. Приучил за стадом ходить. Она обежит, собьет. Степан Андреевич боялся сначала, что она коровам хвосты пообкусывает, а в работе увидел — успокоился. И конь отличный был — Сокол. Не чета этому, беспутному.
И снова молчание. Сережа не стал комментировать характер Орлика, теперь, когда не справился, чуть не погубил коня, осуждать и корить за плохой характер уже не годилось.
— «Москвич» лучше, конечно, — сказал безопасное, но не сдержался, — только ведь на нем в Румяново не поедешь.
— При чем здесь Румяново, — голосом осудил Василий, — разве ж сравнить машину с конем. Конь — он все понимает лучше человека.
У Полины замерзли ноги; к разгоряченному после езды и работы телу подбирался нехороший влажный озноб, да и разговор был пустой.
— Ну, пошли, пора уж, — хотела встать, да так и осталась на месте, пораженная его словами.
— Я раз руки на себя решил наложить, — спокойно поделился Василий, будто обыденным чем-то, — такой момент пришел. Все одно к одному легло. И настроение, и жизнь, и бык племенной пропал. Я его три дня искал, не нашел. Вот и решил. Ну, а где это дело сделать сподручнее? Пошел в конюшню. Ищу ремешок подходящий. Спокойно ищу. А Сокол мечется, храпит, и глаз вдруг показал. Вот. «Нельзя, мол, не думай!»
— Как показал? — растерянно спросила Полина пустое, не то, о чем хотела и должна была спросить. Спросила, чтобы отвлечь, защитить себя и Сережу от страшного.
— А так. Это видеть надо. А вам зачем видеть, вам и не придется никогда пускай. Пошли. Холодно.
Он встал, радостно вскочил и Сережа.
— Дед, а бык так и не нашелся?
— Нашелся. Он к чужому стаду прибился. Они им попользовались, а уж потом сообщили. Такие умники.
— Глаз я тоже видел. Мне Орлик, когда сердится, показывает, — сообщил Сережа с детской тщеславной гордостью.
— Викторовна, — окликнул Василий, — ты что это сникла? Вставай. Женщинам не положено на холоде долго сидеть, — протянул руку.
Полина поднялась тяжело. Другой холод, опаснее и жгучее того, что проник под теплую куртку, подобрался к сердцу, льдинкой застрял в горле. Чтоб проглотить эту льдинку, подняла голову. В черном небе одиноко сияла, странно дробясь и расплываясь, зеленая звезда.
«Что это с тобой! — мысленно прикрикнула на себя. — Что за сантименты! Этот человек не имеет к тебе никакого отношения. И он сам выбрал себе жизнь, и ты ничего не знаешь о нем, он так же далек, как эта звезда, которой ты никогда не замечала и имени ее не знаешь».
Не успели чай по кружкам налить, как ворвалась черноглазая, с накрашенными губами, та, что зыркнула на Полину недобро. Распахнула дверь: