Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 13 стр.


— Чай пьешь с дамочками, недоделанный, а коровник з…н! Я, что ли, за тебя убирать должна, — орала взлелеянное злобой, приготовленное, пока бежала от коровника к куреню, орала, а в глазах недоуменье. Видно, рассчитывала увидеть другое: хмельное пиршество, веселье разудалое. А тут сидят трое, продрогшие, жалкие. Мальчишка лапки обветренные к чайнику прижал, греет.

— А ты чего здесь торчишь, двоечник несчастный, — набросилась, потому что пожалела, Полина видела, пожалела, сама так набрасывалась на Леньку, чтобы жалостливое скрыть. — Матери твоей скажу, где пропадаешь.

— А она знает, — нахально огрызнулся Сережа.

Василий же сник, голову в плечи втянул, словно подзатыльника боялся, но страх его и нахальство Сережи неожиданно смирили грозную скандалистку.

— Налей чайку, — вдруг совсем мирно попросила она. Стянула шерстяные перчатки, грубыми пальцами осторожно приняла торопливо поданную Василием кружку. Но не села, так и осталась в дверях, прихлебывая часто.

— Баба Вера ругается, — сообщила доверительно, шепелявя кусочком сахара, — аппарат сломался, а техника не дождешься, носят его черти где-то.

— Он у них в санатории подрабатывает, — Сережа кивнул на Полину.

Доярка будто и не заметила. Полины в курене не было. Не было, и все.

— Ты ж все-таки фискал, — сказал сокрушенно Василий, — все-то ты узреешь, все заметишь.

— А чего замечать, — озлился на «фискала» Сережа, — когда он целый день на крыше сидит, кровлю чинит, железом гремит. «Узреешь», — протянул обиженно.

— Может, я починю аппарат? — неуверенно предложил Василий.

— Сиди уж, — великодушно отказалась женщина, — руками подоим.

— Да нет, надо подмогнуть. — Снял с гвоздя халат. — Твое дежурство, что ли? — спросил женщину.

Полины в курене не было теперь и для него.

— Мое.

— Ну, так я за тебя побуду, все равно делать нечего, а ты погрейся, посиди.

Вышел в сени. Что-то в поведении Полины не понравилось ему. Может, что сидела вот так, холодно-спокойная, невозмутимая, а та, другая, стояла в дверях с кружкой; может, что сигарету не потушила, затягивалась с удовольствием, разглядывала доярку как хозяйка, да еще по-хозяйски знающе ложку из тумбочки достала. Полина и сама чувствовала, что не то, не так, а как надо, не сумела. Вот и показал, что не хозяйка, гостья случайная.

Когда вошел с шапкой в руках, поднялась:

— Пожалуй, и мне пора.

Кивнул равнодушно, мол, давай, топай, а Сереже по-свойски, строго:

— Иди домой, нечего болтаться. Темно.

На крыльце под ноги сунулась Пальма. Полина погладила узкую худую спину, пощекотала за ухом. Пальма замерла, ценя непривычную ласку, опустила голову.

— Будь здорова, — сказала тихо Полина, — не перегревайся.

От крыльца разошлись в разные стороны, как чужие. Шла рощей, неловкая на узкой глубокой тропе, шла и повторяла: «Хватит! Хорошенького понемногу. Хватит! Нечего дурака валять».

Вечер провела уныло, маятно. Работа не ладилась. Пошла в главный корпус. У телефона-автомата в холле не было никого. Подумала: «Домой бы позвонить надо», — и забыла тут же, дом был очень далеко, да и говорить не о чем. Спрашивать про Ленькины отметки, не звонил ли кто с неотложным? Неинтересно. Ленька четверками унылыми утешит, а с неотложным сюда сами дозвонятся. Борис посоветует машину прогреть днем, когда потеплее, пожалуется, что устает очень, голова болит по вечерам, — подготовочка к необходимости летнего отдыха в санатории, — скажет дежурное «целую» — скучно и нерадостно.

После ужина смотрела фильм. Что-то не очень понятное, но волновало, будоражило. Временами раздражала путаница: прошлое, настоящее, кто есть кто? Но чувствовала: «Обо мне, знаю, помню, испытала». Может, сидела вот так в сумерках на жерди ветхой ограды, может, бежала в ужасе: «Успеть! Исправить!» И вот это: когда поднимаешься над землей, над постелью, точнее. Это было.

Фильм назывался «Зеркало». Странный фильм. Ночью болело сердце. Нехорошо. Так, как не хотела врачам говорить, потому что знала, — серьезное. Ломило грудь, ключицу, сдавливало горло. Нитроглицерин, капли Вотчала. Отпустило, но усталость ужасная. «Не годится уже скакать по десять кругов. Вот и хорошо, что кончилось. Хорошо».

Вспоминалось тяжелое: мать умерла, не попрощались. В Красноярске была нелетная погода. Застряла на двое суток. Похоронили без нее. Украинский городок, жара, пыльные тополя. Аэродром возле боен, запах мочи и крови.

Надя просила задержаться на несколько дней, побыть вместе, столько не виделись. И этого не смогла: пускали фабрику, первую, самую трудную, нужно было назад, в Якутию, сегодня же. Надя посмотрела долго, будто спросить что-то хотела и не решалась.

Потом неожиданное:

— Мама так гордилась тобой…

И муж ее на «вы» и «Полина Викторовна», и все о государственном, об умном. А хотелось, чтобы о житейском, о простом, чтобы пожалели, посоветовали. Борис напирал с загсом, и в Мирном встретила любовь свою первую — пожухлый какой-то, жалкий, и совсем чужой, а у нее все не проходит надежда, что вернется Никита, и боль, и досада, и обида мучительная, потому что должен был быть ребенок, но ей уж никак не годится в матерях-одиночках ходить.

Может, из-за воспоминаний этих, из-за сердца произошло утром неприятное, оставившее осадок противный.

За завтраком сорвалась. Давно уже не случалось с ней такого, думала, что та, прошлая, сгинула и не вернется. Оказалось, — нет, жива.

В столовой было пустынно. Отдыхающие любили поспать, собирались к девяти, а в это время завтракали лишь Полина да известный поэт-песенник. Громкоголосый, крепкий, любитель дальних лыжных прогулок. Он сидел за соседним столом, и каждое утро Полина становилась свидетельницей одной и той же сцены.

Поэт подзывал официантку и долго внушал ей что-то, касающееся доброкачественности пищи и порядка ее подачи. Сегодня обычное:

— Маша, — укорял он женщину, — сколько раз я просил вас не давать мне вчерашний творог. У меня диета.

Полина старалась не слушать, но сегодня, как назло, уверенный протяжный голос лез в уши.

— …кроме того, творог полагается присаливать, а не посыпать сахаром, я уже вышел из того возраста…

Полина подняла глаза от тарелки.

Худенькая официантка стояла возле его стола с подносом, уставленным сплошь стаканами в подстаканниках. Держала в согнутой руке. Видно, начала разносить, когда подозвал ревнитель диеты. Рука окаменела, глаза смотрели мимо поэта в окно, но стояла терпеливо, неподвижно. Только взгляд: в нем стыла, сгущаясь, ненависть.

— …и еще, — спокойно сказал сосед и сделал паузу, — …вчера вечером не было молока.

— Скисло, — не отрывая взгляда от окна, пояснила Маша.

— Но мне кажется, — убийственная ирония сочилась клейко, — мне кажется, что я вижу холодильник.

— Да что же это такое? — тихо спросила Полина и швырнула на стол ложку. — Что вы ее мучаете каждый день, она, что ли, виновата, что ваше паршивое молоко скисло? — И уже не владея собой: — Обойдетесь один раз, не умрете!

Выскочили из кухни женщины в белых халатах, замерли испуганно. Старенькая сестра-хозяйка семенила через огромный зал, на ходу, как на нечистую силу, махая на Полину руками: «Сгинь, сгинь!»

— А ты чего стоишь?! — рявкнула Полина на официантку. — Чего ты с такой тяжестью застыла, как прикованная? Мало за день уродуешься?!

Полина чувствовала: пора остановиться. Страшные слова бытовок и карьеров, ледяного зимника и прокуренных прорабских были уже близко. Дикие слова и то жестокое, лихое и справедливое, что из московской девчонки, плачущей по ночам в балке от холода и одиночества, сделало ее начальником рудника. Начальником, которого боялись даже вербованные. Подскочила сестра-хозяйка. Дрожащими мягкими старушечьими губами зашептала, заслоняя от соседского стола:

— Что вы! Что вы! Как можно! Нехорошо! Нехорошо-то как!

— Нехорошо над человеком измываться, — остывая перед жалким ее испугом, уже спокойно сказала Полина, — еще раз повторится, сообщу по месту работы.

Вот это «по месту работы» было лишнее. Возвращаясь в коттедж, морщилась, вспоминая.

Работать невозможно. Не остыла. Все дрожало внутри противно. Цифры и графики бессмысленные, и вдруг решила: надо пойти туда. Что я, испугалась, что ли, баб этих? Или пнули меня, как собачонку? Нет, так не годится. Надо пойти, чтоб до конца. Как всегда — до полной ясности.

Через березовую рощу шла, прикрыв глаза, так ярко било солнце, так слепил снег. Шла медленно и потихоньку отходила. Уже смешным и ненужным казался поход: что выяснять? Что доказывать?

Но шла, потому что не меняла решений никогда.

Курень был пуст. Можно и назад в коттедж, вернуться к работе. Но по грязи пошла к длинным строениям. После сияния и блеска не сразу привыкла к сумраку тамбура. Топталась неуверенно, различая лишь смутные белые пятна в глубине. Кто-то крикнул громко:

— Василий, к тебе гости. Твоя пришла.

Женский хохот, а по проходу уже катилось серое. Василий, казалось, был здорово смущен ее приходом. Засунув руки в низкие карманы неизменного застиранного вылинявшего халата, суетился неловко в просторном тамбуре. Натыкался на бидоны, в глаза смотреть избегал.

— Навестить, значит, решили, полюбопытствовать, интересно, конечно, знакомство с живой природой, — бормотал несуразное и все косил назад, словно нападения внезапного боялся. И все искал что-то.

— Да как же ты, дед, с ней управляешься? — снова насмешливый женский голос — Она ж тебя раздавит!

— Не обращайте внимания, идемте, идемте, Малюту покажу, — спасаясь, Василий ринулся вперед.

Полина следом, неторопливо. За высокими загородками стояли телята. Женщины в белых халатах кормили их из бутылок, отвернувшись к проходу, чтоб видеть Полину. Смотрели насмешливо.

— Вот он, Малюта, — Василий звал рукой, торопил, хотел, чтоб побыстрее миновала женщин.

— Ты лучше скажи, чем ты его из зеленой бутылки поишь? — спросила все та же.

Полина теперь увидела: конечно, черноглазая с губами накрашенными.

— Глупостей не болтай! — с безопасного расстояния строго прикрикнул Василий. — Ему питание усиленное требуется, сама знаешь — абортник он, недоношенный.

— Смотри, не перепутай! — не унималась женщина. — Свою питанию любимую не подсунь!

«Значит, все-таки алкаш, — досадуя на себя, думала Полина, делая вид, что любуется рыжим взъерошенным теленком. — Значит, все-таки алкаш. Вот почему скотник, и курень жалкий, и одиночество, и все эти бредни пустяковые про былую военную удаль».

Она ненавидела алкашей. Может, из всех пороков этот для нее был наихудшим. Помнила, как на зимнике по вине пьяного шоферюги погибло оборудование, пришлось оставлять под него пазы. Потом, летом, доставили другое — импортное, пазы не подходили, и труд сотен людей, тяжелейший труд, немыслимый — на сорокаградусном морозе — пошел коту под хвост.

Она не смотрела в глаза бригадиру, когда приказывала рушить пазы, делать новые. Много что помнила: страшные драки, дикое убийство; доктора Эткина, трое суток вытаскивающего из бездонного провала смерти по пьяному делу угодившего под напряжение, сварщика. А жена Эткина рожала их первенца в соседнем родильном отделении. Рожала тяжело. Девчонка-врач прибежала, крича: «Я не могу! Не знаю! Идите сами!» А он не шел, даже когда Полина орала: «Черт с ним, спасай бабу, там же кесарево!» — завопил как резаный, и откуда в таком робком тщедушном сила взялась:

— Здесь командую я, понятно? И чтоб духу вашего…

«Значит, алкаш…»

Она не слушала его. Отметила, что вроде успокоился понемногу, доярок не боялся. Останавливался у каждого стойла, голосом экскурсовода давал пояснения характеру и молочности коровы. Потом спросил:

— Ты думаешь что? Что неразумные?

Полина равнодушно пожала плечами, тогда заволновался:

— Нет, не права. Все понимают, даже вульгарщину. Вот она ляжет, а другая ей мешает, так она ногами толкнет ее, мол, подвинься, Маня.

— Не там спасения ищешь, Василий Иванович, — сказала неожиданное, — не там.

Глянул странно, будто кто-то другой выглянул из глаз — непростой, много видевший, много понявший. Но только выглянул, на секунду, потому что обернулся к дояркам, бабы сидели в тамбуре, поджидали хищно, предупредил с неуверенной строгостью:

— Вы это… Вы без вульгарщины, человек посмотреть пришел, ознакомиться…

— А нам хоть ознакомиться, хоть познакомиться, — откликнулись из тамбура, — ты ж у нас холостой. Вот только прибрался бы к приходу получше, а то дамочка сапожки запачкала.

— Ничего, — сказала Полина, — не беспокойтесь, у меня другие есть, — и посмотрела прямо в глаза чернявой с накрашенными губами. Знала: если вот так посмотреть спокойно, редко кто выдерживает.

Круглолицая, краснозагорелая насмешница смешалась, заморгала растерянно.

— Да уж куда нам, — пробормотала нехотя, словно бы по инерции.

А Полина, к ужасу Василия и удивлению женщин, спокойно села на ящик. Спросила весело:

— А что, сильно выпивает Василий Иванович?

Василий даже подпрыгнул на месте, полы халата взметнулись как крылья:

— Да что это вы ерунду такую придумали?

— Ой-ой! — протянула насмешливо самая старшая. — Ой, какие мы строгие. А что сегодня с аванса-то решили устроить?

— Так то ж с аванса, — сразу успокоился Василий, — это, можно сказать, соблюдение порядка вещей.

— Японская диагональ? — старшая похлопала Полину по колену темной сухой рукой. Видно, слово «вещей» напомнило о деле.

— Японская.

— В отрезах продается такая?

— Не знаю.

— Как не знаешь, в магазины, что ли, не ходишь?

— Не хожу.

Василий перепугался, встрял сразу в молчание, на Полину глянул укоризненно: чем похвастаться решила? — и затараторил, благо доярки молчали ошарашенно:

— Вы вот насчет бутылочки Малютиной смеялись. Попрекали меня. А попрекать нечего.

— Да ладно, — равнодушно успокоила старуха, — чего всполошился, сам себе хозяин.

Женщинам после ответа Полины разговор стал неинтересен. Снова чужая. Полина сердилась на Василия, что испугался, решил замять, а зачем заминать, специально сказала честно, всегда говорила честно, только с этого настоящий разговор и начинался. Но он уже дальше, настырно:

— Меня попрекать нечем. Мне теперь уже ничего не страшно, я на винзаводе выстоял. Там спирт в грелке выносили, на пуговицу вешали под ватник. Вечером примет, утром воды выпьет и опять пьяный. Решил я уйти, пока таким забулдыгой не стал. Товарищи отговаривали: мы тебя поддержим, если что. И начальство отговаривало: ты, говорит, Василий Иванович, ты герой настоящий, мы это ценим, — Василий фыркнул, — тоже мне геройство! Из такой бездны поднимались, а это уж… — и замолчал, замялся. Не слово подыскивал, а снова вырвалось нечаянно потаенное, спохватился. Пауза затянулась.

— …Ерунда это, — сказал тихо, — все равно ушел, ну его, этот спирт, к лешему.

— Не говори, — грустно возразила черноглазая Надежда, — это и есть самая страшная бездна, страшней нет.

— Так ведь… — начал Василий.

— Все! — старшая, упершись руками в колени, поднялась, распрямилась тяжело. — Давайте аппараты подтаскивать, пора, вечером наговоритесь, — пауза, вопросительный взгляд на подруг, те вдруг заспешили в боковушку, и тогда старшая, не Василий, а она Полине:

— И вы, пожалуйста, приходите, если интересуетесь.

— Да, да, — подхватил Василий с облегчением, — поездим немного и в курене соберемся, они как раз и освободятся. А ты на плац к пяти приходи.

Но когда вышла на плац, не увидела привычной сгорбленной фигурки на нем, не услышала радостных криков Сережи. На тропе не было следов копыт. Но у конюшни с радостью заметила двоих. Сидели на кубах спрессованной соломы.

— Чего унылые такие? — окликнула весело сзади.

— Седла не дают, — мотнул головой Василий в сторону конюшни.

Там, в проеме двери, маячила высокая фигура.

— Кто не дает? — спросила тихо Полина.

— Николай. Старший конюх. Злобится. А на что злобится? Мы, что ли, виноваты, что Мишку вздуло.

Назад Дальше