Закон Паскаля (Повести) - Мирошниченко Ольга Романовна 18 стр.


— Правильно-то правильно, но только он почему-то вам сопротивляется, а вы в другом каком-нибудь месте спорите.

— Это естественно. Это жизнь, это работа.

— Но только Виталий Николаевич приготовился в начальники цеха, если я правильно понял, а ведь он совсем неплохой директор, и будет, мог бы быть, — поправил себя жестко, — совсем хорошим.

— Что же ему мешает?

— Может, мне уйти? — спросил Кириллов. — А вы тут без меня мою судьбу решите.

Но Паскаль будто не услышал. Разглядывая костистые запястья свои, опустив голову, ответил Бойко:

— То же, что и вам. Я говорил о Никите Семеновиче. На нем да вот на Василии Ивановиче, — тот сразу сморщился конфузливо, — на них держится это печальное заведение. Здесь не живут, здесь доживают — так ведь, на трезвый взгляд? — спросил Кириллова, и тот поразился напряженности и силе взгляда его желтых прозрачных глаз.

— Ну, почему? — промямлил Кириллов, и Паскаль поморщился, как от скрипа неприятного.

— Потому что старые, беспомощные, потому что инвалиды одинокие или брошенные близкими, потому что предел и впереди ничего. «И в никуда, и в никогда, как поезда с откоса». Они и не могут и не хотят ничего. Вот за них и решать как раз — самое верное. Накормить, одеть, обиходить — что еще нужно! Честно делать это — уже большая заслуга, вот как бы хватило для спокойной совести, — резко провел у горла ребром ладони, — но ведь живые же люди, и пока живы, живет в них и частица добра, и талант, зерно счастья живет. Его надо найти, взрастить, выходить. Не решить за человека, а найти, оно обязательно есть. Это, знаете, даже не такая уж непосильная работа, потому что закон жизни — нравствен, и законы нашего общества — нравственны, нужно только соблюдать их.

— А мы что же, не соблюдаем? — спросила Бойко. — И не сидите ко мне спиной, пожалуйста. Я все-таки женщина, хотя бы это уважайте.

— Прошу прощения, — Паскаль тотчас развернулся вместе со стулом.

— Этот Николай, старший конюх, — начал Василий уже настырно, он, видно, твердо решил прорваться в разговор.

Но Паскаль остановил, положив ему на колено руку.

— Я не говорю, что не соблюдаете, а не… — щелкнул пальцами, подыскивая слово.

— Не замечаем, — ехидно подсказал Кириллов.

— Нет, — Паскаль мотнул головой, — не используете, — сказал с удовольствием, найдя точное слово, и улыбнулся так, будто сообщил Бойко нечто приятное и лестное.

— Возможно, — вдруг спокойно согласилась она, — возможно, вы и правы. Слушайте, Паскаль, почему вы не стали учиться?

— Чему?

— В институте, делу.

Паскаль пожал плечами:

— У меня есть дело. Я рабочий. Что может быть лучше? И учитель у меня есть.

— Это я уже поняла. Никита Семенович. Но ведь он тоже, кажется, решил за вас.

— Что вы о нем знаете! — Паскаль встал, налил в кружку чаю, но пить не стал, отодвинул. Взял со стола книгу, отнес к полке, поставил аккуратно.

Кириллов и Полина следили за ним внимательно, и каждый думал свое об этом странном человеке.

Василий глядел в темное окно, и красное задубелое лицо его выражало обиду: реденькие брови насупились, сопел по-детски.

— Спать пора, наверное, — не оборачиваясь, от полки сказал Паскаль.

— Да, — Бойко резко поднялась. — Час поздний. Пошли, Василий Иванович.

И только теперь заметила его насупленность:

— Ты что-то сказать хотел?

— Да ладно! Неважно! — махнул рукой.

— Что-то про конюха, про Николая.

— Неважно, говорю, — вдруг огрызнулся Василий, — проехало.

Но в коридоре, надевая ватник, потом халат сверху, не удержался, пробормотал:

— Тоже все знал, все по-своему, а другие люди тоже хлеб не веревкой резать привыкли…

— Ты к чему это? — спросил Паскаль. Стоял в проеме двери, упираясь руками в косяки.

— В войну, например, меня, пацана, отцом родным называли, — Василий нахлобучил шапку, — или Никита Семенович сразу ответил: приезжай, товарищ дорогой, очень ты нам нужен, да куда ж стек мой провалился? — спросил раздраженно.

— Вон он, стек, — удерживая улыбку, кивнул Паскаль на хлыст, прислоненный к углу коридора.

Василий заметил все же улыбку, зыркнул зло на Паскаля, протопал в конец коридора, взял хлыстик:

— Плитку не забудь выключить, а то Дом сожжешь, умник, — отомстил за улыбку, — и пол подотрешь утром, санитаркам и так работы хватает, — добавил, видя, что Паскаль строгости его ничуть не испугался.

— Покойной ночи, — с поддельным страхом покосившись на Василия, сказала Бойко.

— Покойной ночи. — Паскаль тотчас оттолкнулся от косяка. Руки по швам, голову склонил в вежливом кивке. В подчеркнуто вежливом.

— Мы еще побеседуем, — то ли спросила, то ли пообещала она.

— Непременно, — еще кивок.

— До завтра, Виталий Николаевич, — Бойко заглянула в комнату.

— До завтра, — приподнялся над стулом.

Она медлила, что-то еще хотела сказать, он ждал в неловкой позе, не сидя, не стоя, нависнув над столом. И Бойко, едва заметно кивнув на стоящего позади Паскаля, показала глазами, гримасой: «Видали, какой!»

И, глядя на ее розовое оживленное лицо, ставшее по-деревенски проще и в простоте этой милее от белого оренбургского платка, повязанного по-бабьи туго, узлом сзади, Кириллов подумал нелепое, неожиданное: «Почему мне никогда не встретилась такая женщина? Я бы жалел и любил ее». Вот это «жалел» было самым неожиданным и нелепым, и, помогая Паскалю убирать посуду, моя ее неловко под железным рукомойником с позвякивающим штырьком, все хмыкал и крутил головой, вспоминая:

«Жалел! Ишь, нашелся! Посмотришь, как она тебя пожалеет. Тоже мне, жалельщик!» — трезвостью насмешки прогонял ненужное.

Ночь, темная и влажная, пахнущая пресно тающим снегом и мокрыми деревьями дальних лесов, шелестящая, как невидимый кустарник под ветром, бесконечным дождем, легла мягкой тяжестью своей на город. Легла окончательно, как огромный зверь, устроившийся после тихой возни в берлоге. Последними погасли огни на казацких могилах. Полина видела их в окно. Где-то там, в черном поле, жили люди, охраняя маленький музей. Василий, когда спросила, что за огни далекие, объяснил, что курганы и музей при них. Уходя зажег рефлектор: в комнате было промозгло. Ощущала на лице сухой жар. Сквозь веки пробивалось багровое, но встать, повернуть в другую сторону ленилась. Засыпая, она думала: мало что так радовало ее в жизни, как сегодняшняя встреча с Василием, с его новым бытием. А ведь это ее, Полины, заслуги. Это она спасла человека от одиночества. Она и… Никита. Это хорошо, что его сегодня не было. Был бы — не узнала бы Паскаля, Кириллова. Не поняла бы, что другими выросли, в другие времена. Понимает ли это Никита? Наверняка. Он уже тогда, в той московской жизни был другим — и он понимал, какая она есть, и любил, несмотря на это, потому что понимал. И понимал, что изменить нельзя ничего, потому что должно измениться время. И как глупа была, когда ехала сюда с тайной тщеславной надеждой отомстить благополучием своим, властью, возможностью облагодетельствовать за ту боль, обиду и унижение. «Отомстить» — вдруг испугало, всплыло старое, злое, саднящее. Но она ухватилась за хорошее. Стала думать о доме, о сыне, о муже и радовалась, что ей не придется доживать жизнь вот в таком печальном заведении. У нее будут внуки, с ними она не повторит ошибок, что сделала, воспитывая сына, и не повторит ошибок с Борисом. Не может и не должен один человек держать за горло другого, не давая вздохнуть и шевельнуться. Держать зависимостью от себя, как она держала, даже когда говорила: «В двухнедельный срок…» и все такое. Этим-то и держала намертво. И с Кирилловым не очень хорошо. Не надо было так жестоко в докладе. Все же понимают, как ему трудно. Недаром зал притаился, молчал неодобрительно, а Галаган пошутил странно в перерыве:

— А что б ты со мной, Викторовна, сделала бы, если б я как той хлопец, Кириллов, правдочку тоби представив? Ось тут — моя вина, а ось тут — твоя, Полечку.

— Есть что показать? — жестко спросила Полина. — Давай.

— Э, ни! Дурних нема, — в простодушном притворстве сощурил хитренькие глазки Галаган, и вдруг неожиданное, без улыбочки:

— Но ты приготовься, что дурни еще будут. Ой будут, чует мое старое сердце.

Тогда и решила ухватиться за жалобу на молодого директора. Возникала новая принципиальность: мол, не случайно и хозяйственные дела не в порядке, раз об общественном своем долге не думает. Удачно все складывалось. Складывалось, да не сложилось. Парень он стоящий. Вот такого бы встретить лет тридцать назад. Вместе бы горы свернули. А сейчас надо ему помочь с его горками.

И тут полезло деловое: реле, поставки для дальнего Севера, спецзаказы, трансформаторная сталь, взрывобезопасное исполнение — и, испугавшись, что прогонит сон, стала вспоминать прежнего Василия, и не могла припомнить, таким непохожим был этот теперешний, спросивший странное:

— А ты, Викторовна, так и не прибилась?

— Я ведь здесь по делу, Василий Иванович, по работе. Совещание провожу.

— Ну да, ну да, понял, — сказал торопливо, словно успокаивая, — начальствуешь, значит, по-прежнему.

Кириллов сидел, уютно устроившись, положив вытянутые ноги на табурет, спиной прислонившись к стене, почитывал странную книгу и попивал чай. Ему нравилось сидеть так одному в убогой комнатке медпункта, он любил бессонные ночи и привык к ним. В соседней комнате спал Паскаль, спало все вокруг, и присутствие многих спящих людей где-то рядом, в комнатах большого, старинного дома, делало ночь живой, а бдение его значительным. Он словно охранял Дом, отвечая за его покой и безопасность.

«Человек несчастен и слаб, — читал Кириллов, — человек страдает, но он знает, что страдает, и в этом его величие. Достоинство человека состоит в способности мыслить», — потянулся к пиджаку за блокнотом, чтобы выписать это место и спросить завтра Паскаля, согласен ли он, что это так, и вот с этим еще: «Мы пришли в мир, чтобы любить, это не требует доказательств, потому что чувствуется человеком».

Но пока листал странички, отыскивая чистую, пока отвинчивал колпачок ручки, вылезло другое, то, что вертелось все время, мешая как следует вникать в заумь от печатанного старомодным шрифтом текста трактата.

«Если она заставит выпускать эти реле, эпоксиды пойдут совсем другие. А где их брать? И технологию всю менять придется. Значит, лихорадка, снижение показателей. Но если даст денег на оборудование и завязать отношения с вояками, то можно будет и маленький приварок иметь. Какие мощности сейчас на сборке?»

Отложил, как помеху, толстый том и тотчас забыл о нем, выписывая аккуратно, в столбик, цифры, и даже замурлыкал тихонько, предвкушая, как завтра, опередив ее, выложит оптимальный вариант, рассчитанный до последней позиции. Но, чтоб не забыть, сморщившись раздраженно, как от шума, от суеты отвлекающей, написал наверху крупно: «Дом» с тремя восклицательными знаками и помельче: «Поручить Курощенову».

Лучшее, что мог сделать, — зажечь свет, чтоб дочитать оставленный с прошлого воскресенья роман в толстом журнале. Но вдруг бодрствующий одиноко в соседней комнате Кириллов решит, что в самый раз продолжить беседу, и тогда — пиши пропало, ни за что не уснуть. Паскаль не боялся бессонной ночи, но не любил долгих разговоров, особенно на темы отвлеченные, не решающие повседневных дел и проблем. Не то чтобы разговоры такие казались бессмысленными и ненужными, а просто считал: главные задачи своей жизни всякий должен решать для себя сам, не обсуждая, не советуясь, и, решив, приняться за их исполнение. Так жил Никита Семенович, так старался жить Паскаль. Это было трудно. Иногда невыносимо, вот как сейчас. Стоило одеться, выйти на улицу, пройти несколько домов, повернуть направо к базарной площади и мимо темной, остро очерченной громады старого костела — еще раз направо. Крючок калитки откидывается оттуда, со двора, нужно только слегка толкнуть дощатую створку и просунуть в щель палец. Много раз делал, находил безошибочно. Условный стук в окно — четыре коротких, легких удара, высокое крыльцо, сени, уставленные кадками с капустой и огурцами, клохтание встревоженных кур, теплый сонный запах, когда встанет на пороге в байковом халате, придерживая у горла воротник, обшитый беленьким зубчатым кружевом. За порогом начиналось счастье. Оно длилось с этого глухого часа до щелчка в черном нарядном ящике «Спидолы», до бодрого голоса диктора. Оно не прерывалось ни на миг, ни когда ладонями сжимал нежно и сильно ее голову, глядя, не отрываясь на запрокинутое, странно уменьшившееся лицо со странно черными, будто страдальчески сдвинутыми бровями, ни когда в коротком полусне-полубодрствовании ощущал ее рядом и боялся уснуть, чтоб не ушло это ощущение, ни когда в уютной кухне пили чай, сидя напротив друг друга и говорили, говорили. Обо всем. О заводе, о Доме, о том, что произошло за неделю их разлуки, о том, что было, и никогда — о том, что будет.

Счастье было не в радостной понятности всех ее слов и движений и даже не в тех мгновениях, когда уже не различал бледного лица с черными страдальческими бровями, а в том, что в сенях, пахнущих смородинным листом и уксусом, оставалось одиночество. Его одиночество. Теперь уже знал и понимал точно. Теперь, когда все навсегда позади. Он забирал свое одиночество, маячившее, как нищий у запертой двери, когда уходил серыми рассветами. Оно шло рядом с ним, крепко держа за руку, мимо глухих высоких заборов, слонялось по площади, заходило в гулкий костел, где, одуревший от грандиозности и явной бессмысленности своего подвига, сержант милиции зашпаклевывал очередную течь на ребристых сводах или окончательно портил жалкие остатки росписи на стенах. Паскаль устал бороться с неистовым Гаврилюком, устал доказывать, что костел и вся мазня внутри него не представляет никакой ценности. Гаврилюк смотрел пустыми глазами, кивал, но в разгар увещеваний хватал кисть и масляной краской, добытой на складе «Межколхозстроя», делал необходимый, но его мнению, мазок.

Паскаль боролся с ним долго и упорно, и перипетии этой борьбы, упорство Гаврилюка были предметом их веселых шуток. Его и Веры. Боролся до тех пор, пока однажды Вера, смущаясь и робея в своем несогласии с ним, сказала:

— Ты знаешь, я прочитала Бабеля, и это действительно очень похоже на наши места, и костел, и все. И эти росписи, вполне может быть, сделаны Аполеком.

— Но Аполек выдуман! — с отчаянием, что вот и она поверила в нелепое, выкрикнул Паскаль, — почему вы относитесь к литературе как к путеводителю по историческим местам?

— А если не выдуман? И не такие уж плохие эти росписи, — тихо сказала она, но в голосе было упрямство.

— Они ужасны, неужели ты не видишь, как они ужасны, это же ремесленная работа.

— Но апостолы в кунтушах, — повторила она любимый довод Гаврилюка. — Значит, Аполек.

Паскаль понял: конец, убеждать бесполезно. Победил Гаврилюк, втянул ее в свое безумие, как втянул Никиту Семеновича и выклянчил дефицитный уголь на бессмысленное протапливание каменной махины. Правда, Никита Семенович говорил, что дает уголь не из-за росписей, потому что тоже мало верит в их ценность, а из уважения к подвижничеству Гаврилюка. Гаврилюк уголь свой отрабатывал: и услугами — смотаться на мотоцикле по срочной надобности в район, и помощью при разгрузке угля для Дома, и оформлением стенной газеты к празднику.

Вера тоже стала навещать его в костеле. Приносила поесть. Жена Гаврилюка, замученная бесконечными кознями двух необычайно деятельных мальчишек-близнецов, работой и уходом за парализованной матерью, мягко говоря, не очень одобряла ночные бдения сержанта.

Иногда случайно встречались в гулком, пахнущем мокрой известкой и газом храме. В одном из нефов стояли красные баллоны с вентилями, распространяющие сладковато-тошнотный запах.

Гаврилюк и Вера необычайно быстро подружились. Паскаль ревниво слушал их совещания по поводу реставрации. Советы Веры были безграмотны и нелепы, нелеп был и Гаврилюк, вглядывающийся в очередную репродукцию знаменитой иконы. А иногда и вовсе чушь: складки на одежде богоматери срисовывал с портрета Ермоловой. Паскаль убеждал до крика, до хрипа, говорил о традициях, о стиле, даже призывал не губить Аполека, «если вы так убеждены, что это он», — добавил с бессильным отчаянием. И уже они смотрели с состраданием, как на блаженного и говорили: «Не волнуйся, не волнуйся, ну хорошо, хорошо, не будем».

Назад Дальше