На одной из станций черноглазый взял Паскаля прогуляться. Пошли к паровозу. Черноглазый просил машиниста не дергать состав, потому что многие в последнем вагоне падают с полок и сильно расшибаются. Машинист, молодой, очень худой, так что белый хрящик просвечивал на переносице, испуганно глядел на черноглазого сверху вниз и торопливо кивал, соглашаясь.
Странными и неуместными были его тонкая шея и бледное лицо в окне паровоза, и не верилось, что полная сил горячая махина подчиняется этому бледнолицему робкому пареньку.
На обратном пути Паскаль по привычке отметил, что в груде шлака у водокачки много хороших, пригодных для топки кусочков антрацита, и удивился беспечности местных мальчишек, оставляющих это обстоятельство без внимания. Они-то с Сабиром здесь бы не растерялись. Они заранее поджидали поезд Андижан — Ташкент, рылись в еще теплом шлаке. Предложил черноглазому набрать на всякий случай. Но черноглазый отказался. А потом вдруг остановился, повернул Паскаля за плечи лицом к себе, долго смотрел своим смущающим прищуренным взглядом и сказал непонятное, как часто делал и потом:
— Я хочу, чтоб ты понял одну важную вещь, Стасик. Если кто-нибудь из наших покажется тебе несправедливым, или злым, или жестоким, ты должен вспомнить, что виноват в этом ты, а не он, потому что у тебя есть все, а у них уже нет. Ты понял меня?
Паскаль не понял тогда, хотя кивал, заранее соглашаясь, как кивал машинист паровоза, — такая уж особенность была у черноглазого, что хотелось согласиться сразу.
Понял потом, когда поселился с матерью в старинном фольварке, предназначенном для Дома. Мать работала санитаркой, а Паскаль возил воду в бочке, выносил отходы из кухни, мыл посуду. Много чего приходилось делать. Людей не хватало. Да еще запил завхоз. Да не один, а того, первого, что мышку Паскалю в вагоне показывал, Колпакова, тоже привадил ходить в беленькую хатку на окраине города. В сумерки из трубы хатки начинал виться голубой дымок. Паскаль ходил забирать Колпакова.
Колпаков бесился, уходить не хотел, стучал костылями по глиняному мазаному полу, кричал, что Паскаль наверняка фискал и сексот. А потом, по дороге в Дом, извинялся, ругая завхоза, и все намекал загадочно, что скоро жизнь пойдет другая, будут деньги и именно посещение этой хаты и принесет эти деньги и благоденствие всему Дому. Паскалю было тяжело тащить его и очень боялся, что встретит Никиту Семеновича. Встретил.
Стоял в хате самогонщицы напротив Колпакова и, глядя в его бешеные белые от водки и бессилия глаза, тихо говорил:
— До чего дошел. На горе наживаешься. А я, дурак, не верил, что ты на товарищах можешь! Чем брал-то с них? Скажи, что взять с них можно? Сапоги? Сподники? Часики трофейные?
— Замолчи! Ложь! — хрипло выдавил Колпаков. — Ложь! — и замахнулся на Никиту Семеновича костылем.
Но Никита Семенович не испугался, не отшатнулся, а коротко ударив по костылю, выбил его из рук Колпакова. Стало тихо. Никита Семенович наклонился, чтоб поднять костыль. Выпрямился, прислонил костыль к стене, снова наклонился, что-то взял под лавкой и, не глядя на Колпакова, молча положил перед ним на стол кусок серого хозяйственного мыла. Того мыла, что в банный день строгали ножом, раздавая каждому по завивающейся стружке. И хотя потом выяснилось, что мыло крал завхоз, Колпаков ни при чем, Никита Семенович долго не разговаривал с Колпаковым, просто не замечал его. Так долго, что Паскаль, сидя однажды в медпункте, аккуратно занося в амбарную книгу цифры, которые диктовал Никита Семенович, после слов «мыло, двадцать кусков», не прерывая своего занятия, выводя старательно «мыло», сказал:
— Грише ватник нужен, а то на улицу выходит после всех, пока Данилин не нагуляется и свой не даст.
— Пускай в городе на толкучке купит, раз свой пропил, у него же есть пенсия.
— Он Данилину на сапоги отдал взаймы. За это тот ему и ватник дает, а то ведь из-за вас все против него сейчас.
— Сам себя наказал, — Никита Семенович щелкал на счетах, — не связывался бы с ворюгой.
— Конечно, — согласился Паскаль, — он кругом виноват, — помолчал и добавил, — и перед вами, и перед всеми. Виноват. Только вы мне другое тогда, на станции, говорили.
Движение руки, приготовившейся резко отбросить несколько кругляшков, замедлилось, и кругляшки, скользнув плавно, остановились, не достигнув длинного столбика отброшенных раньше.
— Сколько? — спросил Паскаль, опустив голову, глядя в амбарную книгу, — каустику сколько потратили?
Не ответив, Никита Семенович вышел из комнаты…
— Идите обедать! — жена заглянула в комнату. Перевела глаза с Паскаля на Никиту Семеновича испуганно: «Что у вас? Только не ссорьтесь, только не ссорьтесь…» — Идите, я и пирог успела испечь, тепленький…
— Ты говоришь «каждый из нас — сад».
— Это не я, это Шекспир.
— Не важно, — Паскаль говорил тихо, чтоб не услышала жена из кухни, — и садовник в нем — воля. Но откуда человек знает, что искоренять в этом саду, а что оставлять? Тебе хорошо: в какой-то важный момент ты решил и никогда не пожалел о сделанном.
— Откуда ты знаешь? — так же тихо спросил Никита.
Паскаль хотел заверить торопливо: «Я в том уверен, ты делаешь святое дело. Ты окружен любовью и благодарностью», — но удержался. Они никогда не говорили о прошлом Никиты, о том, что было с ним в Москве. И сейчас впервые Паскаль подумал, что никто никогда не задумывался над жизнью директора. Словно сговорились: он другой, ему не нужно того, что нам, он лучше, он выше.
— Я оставил женщину, которую любил. Оставил, потому что она не захотела ехать со мной.
— Ну так что ж ты…
— Погоди. Это на поверхности, что не захотела, а в душе, по истине — потому что сам испугался: семья, ребенок, времена тяжелые, страшные, всякое может случиться, не имею права. Потом была другая женщина, совсем другая, во всем, хоть и родной сестрой ей приходилась. И все сложно, все нехорошо, нечисто, болезненно. Запутался. И, как всегда в таких случаях, решение самое жестокое и… самое неправильное. Итог — одиночество, бесприютность, угрызения совести…
— Люди, которых ты спас, — перебил Паскаль, — Колпаков, Овсеев, Василий, я, наконец. Кем бы мы все были без тебя? Никто не может сам себе подвести итог, его подводят другие.
— Другие всего не знают.
— Но итог подводят все-таки они.
— Стасик, Никита Семенович! — позвала жена. — Ну где же вы!
Паскаль поднялся, подошел к Никите, обнял худые его плечи:
— Помнишь, ты мне, пацану, говорил, что в бедах других, даже посторонних людей, всегда чем-то виноват ты сам?
— Помню.
— Даже счастьем своим виноват.
— Помню.
— Так у тебя со счастьем не очень получилось.
— Но мне так хотелось, чтоб ты… И не смог, не смог даже заставить тебя учиться дальше. Ты бы сейчас был…
— Стой! — засмеялся Паскаль и легко приподнял его со стула. — Если есть мне в жизни чем гордиться кроме тебя, так это должностью своей, товарищами.
— Значит, в замы ко мне не пойдешь?
— Нет. Ты уж извини, но очень мне нравится, что никому я не зам. Ни одному человеку в мире.
Паскаль ворочался, — все неудобно. Не давала покоя мысль, как там Никита Семенович один в Ровно с делами управляется.
«Не надо ему уже мотаться без конца! Не мальчик! Завтра, как вернется, скажу, что пора толкового помощника подыскивать. И еще… глупо с этой жалобой получилось. Мелко. Разве в телевизоре этом проблема, в конце концов? Проблема — понять друг друга и поверить, как Никита верит всем».
— Поверить, — повторил вслух и встал одним рывком с постели.
— Виталий Николаевич, вы что там делаете? — спросил громко.
— Жду вас, — откликнулся Кириллов, — мы ведь не договорили…
Василий Иванович Симонов сидел дома на кухне и жене своей, красивой и спокойной женщине, громко вслух читал инструкцию. Завтра утром должны прибыть новые кровати необычайной сложности и удобства. В них все двигалось и располагалось с максимальной пользой для человека. Описание было трудным, научным, и только в присутствии внимательного слушателя, читая пункт за пунктом, обсуждая все тонкости, наилучшим образом решалась задача разгрузки, установки и эксплуатации новейшего достижения культуры. Буфетчица смотрела не мигая своими блестящими разноцветными глазами, но слушала плохо, потому что ей очень хотелось спросить ревнивое про Полину, и откуда знакомы, и как все было. Но спросить не решалась, не тот момент.
Она уважала Василия Ивановича, любила его и гордилась знаниями и умной деловитостью мужа.
ПАДЕНИЕ
— Вон те, они нас догоняют, — предупредила тревожно. Сидела боком, напряженно и неловко повернув назад голову, и пленительный прежде изгиб длинной загорелой шеи сейчас показался птичьим, хищным. Припомнилась гага, что, шипя и щелкая клювом, защищала от них бесстрашно свое гнездо в камнях. Растопырила крылья, распластавшись над птенцами, и то вытягивала ломано, то петлей складывала гибкую стрелу, увенчанную наконечником-головкой с серыми стекляшками кружков странно спокойных глаз, с приплюснутым, чешуйчатым у основания клювом. А они, трое здоровенных и очень голодных парней, стояли и смотрели растерянно. Так и ушли, не тронув, хотя не ели двое суток.
— Да не плетись ты как черепаха, они же обгонят нас, — Светлана стукнула в сердцах кулаком по спинке сиденья.
— Пускай, — ответил спокойно, — пускай перегоняют.
Глянул в зеркальце. Оранжевые «Жигули», отсвечивая закатным солнцем на ветровом стекле, мчались во всю прыть, не щадя амортизаторов на выбоинах плохой дороги.
— Пускай, — согласилась она и села прямо, — но только в кемпинге или избе какой-нибудь я ночевать не буду. В машине тоже, — добавила злорадно.
Дорога требовала внимания, и Сергей не разрешил себе включиться в длинный иронический диалог, что неизбежно должен был кончиться злыми и оскорбительными для него намеками. Не разрешил еще и потому, что слишком долго ждал встречи с этими местами и заранее дал себе обещание не позволять ей и никому другому испортить эту встречу.
Краем глаза старался охватить поля и дальние рощи, что проплывали за окном. Отметил указатель со стрелкой «Васильевское», купу деревьев на повороте и все пытался представить Его, едущего по этой же дороге, и все пытался не замечать дорожных оранжевых механизмов и длинных низких хлевов на берегу реки. Но как невозможно было не видеть примет другой, неизвестной Тому, жизни, так невозможно уже оказалось забыть и о том, что в оранжевых «Жигулях» едут претенденты, может, на последние, столь необходимые Сергею и его жене места в гостинице.
И когда вырвался, наконец, на асфальт, резко прибавил газу. Уходил от оранжевого умело, на низкой передаче, и пока тот раскочегаривался, прилежно переключая скорости, был уже далеко впереди. Светлана глянула одобрительно, улыбнулась: снова, как и всегда, Сергей после недолгого сопротивления все же принимал ее правоту и подчинялся. Отметив одобрительный взгляд этот и улыбку, он подумал, что вот сколько раз давал себе слово не подчиняться в дурном, мелком, — и опять дал слабину и мчится как дурак, и те, в оранжевых «Жигулях», понимают, отчего он так мчится, и смеются, наверное, над ним, и рассуждают, как сразу проявляется человек в таких маленьких дорожных коллизиях.
Но опыт их совместной жизни много раз доказывал ее правоту в мелком, дурном, и перспектива выслушивать насмешливые сентенции после того, как у них из-под носа уведут номер «оранжевые», показалась такой муторной, что, утешив себя мыслью, что все же, наконец, он добрался до мест, о которых мечтал давно, с самого детства, — до Его родины, Сергей, стараясь не глядеть по сторонам — «чтобы завтра спокойно, всласть», — промчался сквозь крошечный поселок и мимо белых стен монастыря, круто заложив поворот, вырвался на прямую аллею.
Но было еще одно обстоятельство, еще одна, главная причина нынешней его подчиненности. Ничтожное событие, вошедшее в жизнь непоправимым.
Непоправимость была в безнадежности забвения, в невозможности возвращения назад к тому мигу, когда все еще не свершилось или свершилось как-то иначе, так, что на прямой вопрос Светланы не пришлось бы отвечать ложью, и потом не мучиться уже много дней догадками и подозрениями «Знает? Не знает? А если знает, то откуда?», и ненавидеть жену за эти мучения, и себя, и Сомова, и знать: отныне и навсегда все хорошее и счастливое, чем одарит судьба, и все прежние радости станут для него подгнившими плодами. И съесть эти плоды придется. Вместе с темными влажными пятнами, потому что вырезать их нечем…
Какой прекрасной и счастливой казалась ему теперь прежняя жизнь! Даже та нехорошая ссора возле сельского универмага. Хотя, может, с нее-то и начался путь к падению. Тогда впервые возникла мысль: «Сомов! Вот кто может помочь!»
Отпуск уже подходил к концу, когда они наткнулись на этот чертов универмаг. Все женское население крошечного дома отдыха жило мифом о захудалых магазинчиках, набитых заграничным товаром. Товар этот поставляли в обмен на угрей, выловленных эстонскими рыбаками, но где располагались магазины, оставалось тайной. Повезло Светлане. Возвращались какой-то неведомой, не указанной на карте дорогой из Отепя. Остановились на минуту у типового, с витриной во всю стену, придорожного универмага, каких попадалось множество. Сергей решил купить канистру про запас. Остановились. И застряли надолго. Оказалось, что у Светланы «на всякий случай» при себе вся наличность.
Когда бросила на заднее сиденье коробки, свертки, плюхнулась рядом, растрепанная, с пылающим лицом, таинственно сообщила:
— Выгрузим вечером, чтоб не видели. И никому ни слова. Не хватает еще в Москве как из одного детдома вырядиться. Ты только не проболтайся, — заключила она, — завтра подъедем утречком, ладно? — умоляюще заглянула в лицо.
— Зачем? — недовольно поморщился Сергей.
— Знаешь, — затараторила как-то слишком бойко, дурное предчувствие заставило напрячься, знаешь, не хватило денег на куртку, лайковую, аргентинскую, но я договорилась, ее оставят до завтра.
— Как же мы поедем назад без денег, — Сергей съехал на обочину. — Мало ли что может с машиной случиться. У меня же только пятьдесят рублей. Неужели это все так необходимо? — злобно ткнул кулаком в гору свертков на заднем сиденье.
— Я у Перепелкиной возьму в долг, — по-детски испуганно оправдывалась она, положила маленькую загорелую руку на его, лежащую на руле, — ты не волнуйся, я возьму в долг на дорогу и на куртку.
Солнце и загар высветлили ее брови и ресницы, сделав лицо моложе, стал заметен нежный пушок над верхней губой, на скулах, и когда она прикусила губу, приготовясь снести новые упреки и даже согласиться с ними, то большеглазостью своей и этим золотистым пушком походила на кошку, испуганно прижавшую уши в ожидании побоев. И Сергей вдруг почувствовал себя виноватым в том, что ей не хватило денег на покупки и придется просить у Перепелкиной — важной и громогласной соседки по коттеджу.
— Не возьму в долг, а займу, так правильнее сказать, — поучительно, как ребенку, объяснил он и отвел с гладкого загорелого ее лба влажную прядь волос, — «никому не говори», — передразнил жалобную интонацию, — посмотри на себя: сразу видно, что «якусь шкоду зробыла», хохлушка хитрая.
— А ты сам, — обрадовалась Светлана прощению, — ты сам, как немец какой-то, говоришь «правильнее сказать». И ничего по мне не видно, только ты не проговорись.
Он проговорился. Тихий Суриков из министерства спросил, не встречался ли ему где в пути тосол. Суриков ездил со скоростью пятьдесят километров, из Москвы добирался до Эстонии трое суток, а по приезде сразу же поставил машину в тенек, накрыл брезентом и весь срок отдыха выглядел многозначительно-усталым, будто космонавт, побывавший на Марсе. Больше всего на свете он боялся, что вытечет тосол, держал про запас канистру, а теперь, узнав от Сергея о наличии драгоценного продукта всего лишь в пятидесяти километрах отсюда в придорожном универмаге, разволновался ужасно и побежал к машине развязывать шнурки, стягивающие брезент. Перепелкина же проявила дьявольскую смекалку, связав просьбу Светланы с намерением Сурикова отправиться в магазин за тосолом. Деньги дала охотно, но за завтраком Светлана отметила отсутствие не только Сурикова и его жены, но и соседки по коттеджу. Пришлось Сергею сознаться, и Светлана, не дав допить кофе, потащила к машине. Всю дорогу просидела, напряженно подавшись вперед, торопя минуты. Он гнал на бешеной скорости, но напрасно. На полпути встретили медленно и торжественно, как катафалк, ползущий навстречу «Москвич». Вцепившись в руль, с окаменевшим лицом вел его Суриков. Полка у заднего стекла была завалена коробками и свертками. Светлана даже застонала, увидев эти свертки.