— Да, — отвечает Элен. — Не вхожу, что же делать.
— Как же вам не стыдно, как не стыдно! — с горечью кричит молодой человек и кидается прочь от Элен, бормоча: «Ходят разные… привлекают… глазки, кофточки, ножки… а сами…» И с горя отправляется, потеряв веру в жизнь, к каким-нибудь очень дурным, но вполне коллективным красоткам.
Славная Элен, милая Колен, симпатичная Элен Колен — в юбке выше, заметьте, колен — она лишь обманывает нас всех, встречных на улице мужских мужчин человечества…
А это ведь, честное слово, совсем не красиво!
Старая, вредная мама
В старинном русском городе Кесова Гора живет среди прочих людей какая-то пожилая тетя Шура. Тетя Шура встает и с утра выбегает во двор.
— Сегодня маму увидала во сне! — кричит она громко.
— Подумать только! — ахает соседка Барыкова. — Опять ваша мама!
Барыкова бежит и снимает с веревки белье.
— И что она вам снится, — говорит недовольно весь двор.
— Такая старая, приличная женщина, довоенный покойник, — пора бы ей давно не беспокоить вас ночью.
— Это город такой, — объясняют другие, недовольные городом. — В нашем климате мама будет сниться весь год.
Старые потирают колени и другие суставы. Молодые с огорчением смотрятся в небо, которым заведует тети Шурина мама.
— Опять увидала во сне свою мать! — передают всенародно, из уст в уста, и качают этими устами, прикрепленными к голове.
Уж если к этой женщине, пожилой тете Шуре, приходит во сне еще более старая ее покойница-мать, то уж не менее как по причине скорого дождика с неба. Бедная, покойная мама во сне тети Шуры всегда непременно призывает на ее голову дождь. Мама забывает, что голова тети Шуры качается не отдельно, а посередине всех прочих невинных голов ее народа.
— Сегодня маму во сне увидала: опять будет дождь! — предупреждает тетя Шура, обходя всех знакомых, как виноватая.
И к середине дня на ясном небе Кесовой Горы неохотно появляется дождь в серой туче.
Кадры
Люба работает на заводе, но не в производстве, а в кадрах. Любе нравится работать в этих кадрах.
Вчера, например, познакомилась Люба у южного входа с одним молодым человеком по имени Яша и назначила ему свиданье на сегодня, в пять пятнадцать. А прежде чем идти на свиданье, взяла Люба карточку этого Яши и все хорошо про него почитала. Яша по карточке числится вполне молодым — так он ей сразу показался и на взгляд. Учится Яша вечерне-заочно. Так он Любе и сказал, что он учится. А в семейном положении он еще не женат. Правда, если и женат, то Любе это неважно. Люба девушка добрая, а он мужчина, он пускай сам решает, что ему с Любой делать. А еще узнала Люба, что Яша еврейчик.
Но и это ей ничего, она как раз наоборот, она еврейчиков любит. Даже начальник их кадров, Иван Николаич, и тот не презирает их сам от себя.
Но Люба не явилась на свидание к Яше, потому что Иван Николаич оставил ее вечером для срочного дела.
— Приходи в кабинет к окончанию дня, — велел Иван Николаич.
И Люба пришла.
Иван Николаич был тоже красивый, но строгий и партийный мужчина, с усами. Он вместе с Любой просматривал карточки третьего цеха. Просматривал он карточки, отбирал, передавал их Любе, чтобы Люба учла, как вдруг он придвинул свою партийную ногу к самой Любиной коленке, положил свою партийную руку прямо Любе на пальцы, да и там позабыл. Сперва Люба думала, что он позабыл ненарочно, но вдруг кто-то в дверь постучал, Иван Николаич дрогнул телом, как пугливый олень, и скорее принял свою руку назад.
— Войдите! — приказал Иван Николаич, и кто-то взглянул в полщели, но увидел, что тут сильно заняты, и войти не вошел.
А раз не вошел, то Иван Николаич так же тихо вернул свою партийную ножку обратно и возвратил теплым Любиным пальцам свою партийную ласку. Любе было не жалко наружности для Иван Николаича, но она понимала, что он подчиняющий человек, а им такого нельзя, хотя, конечно, для жизни и надо, как всем.
Но вдруг он сам оторвался от Любы, хотя никто не стучал и нигде не шумел.
— Подумать только, н Рощин еврейчик! — сказал он с досадой. — А я, признаться даже, Люба, не знал.
Нет, Иван Николаич еврейчиков любит. Они, говорит обработать умеют. Но он на еврейчиков немного обижен. Сами себе они, глупые, портят.
— Ну не мог национальность обменять, чудак-человек! — сердился иной раз Иван Николаич на какого-то Рощина, имевшего вполне патриотическое имя и фамилию. А сердился он тоже от большой своей партийной доброты к нашим людям.
Иван Николаич брал бы этих еврейчиков сколько придут. Но это не нравилось нашим рабочим. Как только где много становилось еврейчиков, то в кадры сейчас приходило письмо: «Так и так, куда смотрят органы, в третьем цехе, товарищи, неблагополучно по части еврейства. Получается неравномерное скопление, и я на это обращаю свой протест. А если меры не примете, напишу по каналам.» И в конце обязательно подпись: «рабочий Петров» или «рабочий С.Пряткин» или другие рабочие фамилии. И хотя почти всегда таких рабочих на заводе не работало, но Иван Николаич понимал их трудовую законную скромность. Правда, он досадовал, что они такие строгие к носатому народу, что они не обожают, когда он чернеется среди рабочих мест, — но ничего поделать не мог. Раз письмо, надо было расследовать.
Расследует Иван Николаич, выясняет, например, что еврейчиков скопилось немного или что каждый поставлен указанием свыше, можно бы на том и успокоиться, — но он неспокоен. Иван Николаичу не нравится, что некому доложить о результатах проверки.
— Вот черт! — восклицает Иван Николаич сердито. — Хотя бы адрес поставил, куда отвечать!
А так как писем таких было много, то и сидел Иван Николаич по вечерам с Любой часто. Сидят они с Любой, он немного ее обнимает партийным, крепким объятьем (он уже начал вполне обнимать), но объятье у Иван Николаича будто на крыльях, в каждом пальце содержится чуткое ушко.
Люба очень надеялась на наших еврейчиков, что они их с Иван Николаичем вскоре подружат. Но Иван Николаич обнимал ее, только пока занимались анкетой, а когда переставали, он сейчас делал вид, независимый от своего недавнего объятья. Люба, правда, думала, что это пока, что потом он привыкнет и забудет делать вид. Очень Люба надеялась тогда на еврейчиков и даже однажды сама написала письмо, которым они занимались полмесяца.
Но потом неожиданно еврейчики кончились, то есть их равномерно везде распихали. А с ними у Любы окончилось всё.
Так что теперь она немного не любит еврейчиков — ну, зачем они кончились, были б еще! А без них, Люба это понимает, Иван Николаич не может ее вызывать. Вызывать просто так ему Любу нельзя, ему не позволяет партийная совесть, и это как раз очень нравится Любе, потому что еще никогда не любили ее наши партийные серьезные мужчины.
— Что же вы не пришли? — спросил как-то Яша у Любы в столовой.
— Я все время занята, — сказала строго Люба. — У нас с вами, знаете, сколько возни?
— С кем это, с нами? — спросил Яша весело.
— А с вами. Со всеми. То есть с кадрами. Сидим допоздна, — ответила Люба и скорее ушла, обижаясь на Яшу за то, что еврейчик.
Перемены
Мы пришли к ним в гости и забыли там книгу, которую очень любили читать. Они сейчас же пошли отдавать нашу книгу, но забыли по рассеянности зонтик. Не зная, к чему это все приведет, мы назавтра же сбегали, отнесли честно зонтик и забыли при этом в прихожей калошу. Они принесли нам калошу в газете и забыли эту газету. Отдавая газету, мы забыли жену. Возвращая жену, они вернули по ошибке свою.
Потом мы неоднократно собирались то у нас, то у них, но все время получалось, что возвращали мы не то, что было нужно, какие-то новые люди оказались втянутыми в эти замены, никто уже не мог остаться в стороне, каждый вечер кто-то куда-то бежал, чтобы что-то кому-то вернуть с извинением, а взамен получить другое, близкое, но никогда более в жизни моя книга, моя газета, мой зонтик, моя калоша и моя жена не попали ко мне — моя жена, которая дышала на меня шоколадкой, но ни одна больше женщина не дышала на меня шоколадкой, хотя все только кругом и старались, как бы возвратить всюду прежнее, счастливое расположение вещей.
Но ничего, жизнь не прерывается, и возможно, к сыну моему вернется моя книга, моя газета, мои зонтик, моя калоша и моя жена, которая дохнет на него шоколадкой.
Или внуку вернется моя книга, моя газета, мой зонтик, моя калоша и моя жена, которая дохнет на него шоколадкой.
К правнуку вернется мой зонтик и дохнёт на него шоколадкой.
Письмо со службы
Привет из г. Пензы!
Здравствуй дорогой дружок Витя. С чистосердечным пламенным армейским приветом к тебе Леня. Твое письмо получил за которое очень и очень благодарю. Немного о своей армейской жизни. Она у меня счас не очень-то хорошая. Вчера только пришел с губы. Сидел за пьянку. Были в увольнении выпили немного. Пришел с увольнения. Все нормально. Думал что не засекли. Все хорошо. Но хуя. На следующий день вызывает начальник и давай спрашивать. Пил или нет. Говорю нет. Потом вызывает моего собутыльника и тот все рассказывает. Вернее он раньше рассказал а счас подтверждал. Но тут уже мне некуда податься признался. Ну и влепил он мне от имени командира части десять суток а этому гаду только три наряда. Но ничего с ним особый разговор состоялся. В общем стали прижимать нас рядовых, Сержанты окончательно опидарасели. Даже в дисбате и то лучше чем у нас. А здесь гоняют как последних пидарасов. До Нового года ничего не было. А счас с ума можно сойти. Сержантов велят на Вы называть когда они последней собаки не стоют. До армии где-то в гамне копался, а счас командует. Ну что же, как ни плохо а служить надо. Никуда не денешься. Вот такая счас моя армейская житуха. Ты Витя держись как бы тебе тяжело не было. Ведь гражданка не армия можно прожить. Здесь тяжело и то живешь. Вчера пришел. Сегодня вот, целые сутки отдыхаю. Нечего делать абсолютно. Ничего пока не ломается. Вся аппаратура работает отлично. Правда немного на политике сел. Всю дорогу долбает одно и то же. Счас. Вот тебе напишу письмо и пойду спать. Быстрее бы дембель. Этого дня жду как бога. Тебе советую лучше в армию не попадать. Ой, черт. Хотел ложиться спать. Так вызывают к старшине работать. Извини Витек. Спешу. Крепко жму руку.
Досвидание.
Стекло
Я сидел днем в кафе у большого окна во всю стенку.
Снаружи подошла к окну женщина и долго смотрелась оттуда в меня. Она смотрелась в упор, поправляя волосы, шляпу и брови у себя над глазами.
Я сделал нахальное мужское лицо у себя на лице — но она не заметила.
Я подмигнул ей — она не увидела.
Я сделал умные и грустные глаза хорошего, страдающего человека, но она не обратила никакого внимания.
Мне стало горько и обидно, что она увидала во мне лишь себя, хотя подошла ко мне так близко, как никогда не подходит посторонняя женщина.
Это очень всё же невозможно представить, чтоб какое-то тонкое прозрачное стекло так серьезно умело разделять нас друг с другом, используя для этого самое лучшее — свет; хороший, ясный свет, подаваемый с неба.
Железная стенка
— Разве может человек спать у железной стенки? — кричал Семен Семеныч, мужчина из дома угрозы. — Человек не может спать у железа!
— Почему у железа? Ваш дом деревянный, — рассудительно сказал председатель жилищной комиссии. — Значит, И стены у вас все обязаны быть деревянные.
— Были деревянные, а теперь обиты железом!
— Да почему?
— Потому что я обил! Я! — вскричал Семен Семеныч.
— А кто вас просил? — сказал председатель спокойно.
Семен Семеныч смотрел на председателя и думал: как это выходит — председатель что-то говорит, много говорит, а слушать от него просто нечего.
— Меня никто не просил, — объяснил он председателю, как глупому. — Меня обстоятельства жизни попросили. Стенка ко мне выпирала горбом — вот я и обил, чтоб не выпала.
— Напрасно вы вмешиваетесь в жилищные темы, — сказал председатель и улыбнулся. Но Семен Семеныч не пошел на улыбку.
— Как же не вмешиваться? У меня дочка спит у железа! Может человек спать у железа, а тем более способная девушка?
— Но ведь железо не от нас, железо ваше?
— В общем так, — сказал Семен Семеныч твердо. — Если мне моя власть не поможет, я возьму и негра к себе приведу.
— Это зачем? — удивился председатель.
— Возьму на улице и к себе приведу, — сказал Семен Семеныч. — Пусть Европа увидит, как я живу!
— Ну и что? Ну и пусть увидит, — сказал председатель. — Нам плевать на Европу.
— Ничего, а я приведу и покажу, Тогда запляшете! — сказал Семен Семеныч и ушел из конторы.
Через полгода Семен Семеныч привел к себе негра. Это был веселый человек, черный, словно темная осенняя ночь в этом городе. А чтоб не выделяться из всех остальных горожан, негр одевался похуже, в местные висючие штаны и полубобочку искусственного шелка.
— Может человек спать у железа? — спрашивал Семен Семеныч у негра. Он волновался, стучал ногтем по стене и сам слушал, отколупывал обои, ложился и прижимался боком к ржавому железу, которое открылось под обоями.
Дочка Семен Семеныча Галя крутила безо всякой нужды телевизор, пристроившись так, чтобы хорошо видеть негра.
Негр с улыбкой смотрел не отрываясь на Галю, но не в глаза, а почему-то в рот, в котором Галя белыми зубами кусала конфету — хорошую, прочную конфету, с сопротивлением на каждый укус.
— Понял? — спрашивал Семен Семеныч и бил негра в грудь.
— Я приходил еще? — попросился негр. — Смотреть железный стена?
— Приходи, приходи! — кричал Семен Семеныч в волнении. — Пусть Европа видит, как я живу!
Негр пришел и опять смотрел, как живет Семен Семеныч со своей дочкой Галей, и все никак не мог насмотреться. А потом негр женился на Гале и остался смотреть на них двоих навсегда.
Теперь уже сам этот негр по имени Вася спит у железной стены, а не Галя.
— Европа! — говорит Семен Семеныч с горечью. — Разве нам Европа поможет? У железа спит — и хоп хны!
Но Семен Семеныч, конечно, не прав. Европа помогла Семен Семенычу — то есть Европа (или как ее там) в лице негра Васи, который телом своим защитил его семейство от железной стены.
Очки
— Скажите, это очень неудобно — носить очки?
— Нет, я бы не сказал. В основном, удобно.
— А разве нос не натирают?
— Нет, не натирают. Носу даже приятно. Нос даже чувствует, что он нам полезен.
— А за ушами не трет?
— Нет, и за ушами не трет, за ушами привыкло.
— И глаза не устают от искаженного света?
— Ничего, глаза не устают, глазам этот свет даже нравится больше.
— Может, и мне завести, если это удобно?
— Конечно, заводите! Заводите, не бойтесь, это очень удобно. Вот только неудобно по физиономии получать.
— Ах, действительно, это как раз неудобно! Я об этом забыл. А нельзя ли попробовать не получать? Как-нибудь вовремя уклоняться или бить самому?
— Да вы что! Разве можно в нашей жизни без этого обойтись?
Даже по улице без этого не пройдешь поздно вечером. Нет, никак не обойтись, если даже стараться. Бить самому — разве мы это с вами умеем? Для этого надо целый день упражняться, надо всю жизнь посвятить упражнениям. Да и как-то, вы знаете, даже приятно. Получил — и ходишь неделю в обиде. Идешь себе: обиженный хороший человек. Нет, без этого просто не чувствуешь себя человеком! Даже слабый удар по щеке или по носу, если он к тому же не совсем справедливый, отдаляет вас сразу от всей нашей подлости, от любой нашей лжи. К тому же, надо понимать и того, кто нам бьет. У него это тоже ведь форма протеста! А вы думали, как? Он дает, протестуя, — для него это форма, мы же с вами получаем — у нас форма другая.
— Да, но как быть с очками?
— А что?
— Да ведь как же при этом их носить на лице?
— А так. А ничего. Я же, видите, ношу. И кругом люди носят. Поглядите, как много стало нынче в очках. Многие теперь предпочитают получать. Просто очки тогда падают на пол.