Продукты хранились в основном в двух тщательно охраняемых местах: в поставленном на прикол прямо на территории завода вагоне-рефрижераторе; и в самом большом из трёх заводских бомбоубежищ. Скумбрию, мясо и колбасу загрузили из вагона, потом разношёрстным цыганско-итээровским табором направились к бомбоубежищу.
Там нищих итээровцев встретили более чем прохладно: в самом разгаре было отоваривание руководящего состава, вознамерившегося достойно отметить первомайские праздники пиром во время чумы. Жизнерадостные командиры производства с шуточками-прибауточками забрасывали в личные «Волги» и «Жигули» картоные коробки с пивом, водкой, вином, фруктами и деликатесами, с истинно снобистским высокомерием интеллектуалов из нью-йоркского Гринич Виллидж игнорируя голодные взгляды безлошадных потненьких инженеров с полуживыми скрипучими тележками. Самым весёлым, самым толстым и самым энергичным грузчиком, под завязку забившим продуктами тёмно-красную «Ниву», был, конечно, сын обрусевшего грека Валентин Кащеан.
А потом Кащеану едва не набили колокольную морду рабочие инструментального цеха, которых он кормил баснями, увиливая от прямого вопроса: «Когда наконец будет зарплата?». Это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения, – не для закалённых нуждою рабочих, а для недалёкого словоблуда. Укрывшись от разгневанных гегемонов за крепостными стенами административного корпуса, называемого народом «пентагоном», Кащеан понял: на Машзаводе он уже никогда не схватит за хвост синюю птицу удачи – скорее ему самому обломают и без того невысокого полёта крылышки и повыдергают перышки. И тогда все увидят: король-то голый!
Ни с одной работой не справившись, всё везде развалив и позорно сбежав с завода, напоминающего стараниями таких вот «кащеанов» голливудскую декорацию после отснятия последнего кинодубля «Драка в салуне», Валёк приобретшим номенклатурный опыт куском дерьма благополучно всплыл в городской администрации – без малейших следов кессонной болезни. Угождающий всем толстячок-бодрячок быстро пролез в вице-мэры. Теперь, после смерти Буланова, он будет исполнять обязанности мэра вплоть до выборов. И вот ещё один звонкий пятачок в копилку удач: поющего осанну Буланову Кащеана покажут в вечерних новостях популярного российского телеканала!
Энтэвэшники действительно засняли на видео лицемерно посыпающего голову пеплом муромского вице-мэра. Интервью по калькам знаменитого диалога «Кролики – это не только ценный мех…» получилось хоть куда – только не в Красную Армию. Далеко за океаном Ларри Кинг в кровь искусал губы и в приступе чёрной зависти расколошматил дорогие очки. Энтэвэшники не посмели испытывать судьбу-индейку и дальше и, оставив косноязычного вице-мэра в покое, чертыхаясь погрузились в микроавтобус и покатили по жуткому гололёду обратно в сытую, сверкающую огнями столицу, о которой Геныч когда-то написал:
Здесь думаешь невольно среди реки огней:
«Зачем старался глупый преступник Прометей?
Зачем огонь похитил для тошной пустоты?..
Огонь в столице русской – синоним темноты».
За время короткой командировки съёмочной группы НТВ отмороженные «мясники», киллеры-любители и профессиональные душегубы успели замочить в погибающей в интерьере лопнувших батарей отопления стране нескольких человек рангом повыше муромского мэра. Поэтому Россия восприняла показанный волшебным «фонарем для идиотов» сюжет о гибели провинциального чиновника Петра Петровича Буланова более чем равнодушно – со скулящим зевком в промежутке между двумя глотками спитого чая.
* * *
Геныч никогда не понимал, зачем он появился на свет. Странное ощущение: медленное и постепенное, как на опущенной в кювету с проявителем фотобумаге, проявление сознания и, наконец, робкое ещё, по-детски примитивное осмысление себя в четырежды безумном мире маленьким беззащитным человечком, не подозревающим о том, что, вроде бы по Шиллеру, люди – «порожденье крокодилов». А надо? Лучше уж никогда не рождаться на свет – об этом беспочвенно мечтали известные русские умы, внешне благополучный Фреди Меркьюри из британской рок-группы “Queen” и многие другие мудрецы. Геныч однажды наблюдал проснувшегося на вентиляционной решётке московского метрополитена похмельного бомжа, который вместо джентельменского приветствия «радостному утру» нового дня буквально вывернул наизнанку истерзанную, прикрытую рваным матросским тельником душу: «Мама, роди меня обратно!». Но такое возможно только в фантастических романах Геныча Крупникова. «Фарш нельзя провернуть назад!» – утверждал главный герой одного из его опусов – и был трижды прав.
Генри Миллер однажды выдал замечательную фразу: «Роль художника – передавать миру своё разочарование жизнью».
Если бы Геныч смог адекватно и высокохудожественно донести миру свою боль, тревоги и волнения, то получил бы Нобелевскую премию по литературе. Если бы да кабы! Мозги закисли, руки трясутся, язык одеревенел – какая, к чертям собачьим, Нобелевка?! Ещё одну книжечку успеть бы издать до Страшного Суда – не самого гуманного в мире. Нет, не успеет: до августовского момента истины остаётся всего полгода, а книга зависла – точь-в-точь подаренный Вольдемаром 386-й старичок-компьютер, свихнувший электронные мозги на наборе, чтении и редактировании богомерзкой Генкиной книги.
В действительности всё не так, как на самом деле. Когда Геныч стоял ни жив ни мертв перед могущим прихлопнуть его как муху «стариком Хоттабычем», его убогая жизнь отнюдь не пронеслась в голове сверхсветовым мелькающим калейдоскопом – в те мгновения вся оперативная память мозгового компьютера была занята чем-то другим. Зато теперь в голове всплывали рыбками на заставке компьютерного монитора наиболее яркие эпизоды Генычевой жизнёнки – честно говоря, слово «яркие» звучит в данном случае большим преувеличением.
Геныч родился – вернее, его родили – в бывшем польском городе Станиславе. Время было сложное: городишко, отдалённо напоминающий Львов, находился фактически под пятой бандеровцев – как ныне город Грозный под пятой чеченских сепаратистов. Советская власть в Станиславе существовала только на бумаге – всеми делами заправляли бандиты. Жить и служить русскому офицеру в смрадном логове западно-украинских националистов было и трудно, и опасно. Бандеровцы отравляли колодцы с водой, подсыпали отраву в продукты, запрещали горожанам участвовать в организуемых советской властью выборах – увы, слишком нечестных, как и их устроители-организаторы и всячески
мешающие, препятствующие проведению выборов бандиты. Избирательные урны доставляли запуганному электорату под охраной взвода советских автоматчиков. Однажды бандеровцы нашприцевали ядом мороженое: жарким воскресным днём отравилось множество людей, среди которых было много военных, в том числе и генерал – отнюдь не свадебный.
В местном родильном доме тоже творились странные вещи. «Мальчики кровавые в глазах» – это не вся правда о станиславском роддоме самого конца сороковых годов ХХ-го века. Бандеровцы с помощью сочувствующего им персонала давили русских и мальчиков, и девочек почти в самом зародыше – чуть ли не на выходе из «бассейна половой сферы», по жаргонному выражению штоп-гинекологов. Повышенная смертность новорождённых младенцев, попадающих из уютного чрева матери прямо в закарпатские националистические джунгли, списывали на неудачное в геофизическом аспекте местоположение роддома. Иисус Христос ни за что не дожил бы до годовалого возраста, родись он в насквозь продуваемом ветрами националистической злобы и ненависти городе Станиславе, и вместо вознесения на небеса (грубая пиаровская акция!) ухудшил бы мировую демографическую статистику.
Роддом перенесли на новое место, потом возвратили на прежнее. А может, и не возвратили: многое из рассказанного родителями про их жизнь в послевоенном Станиславе Геныч запамятовал. А уточнить было не у кого – и отец, и мать давно присоединились к большинству. Наверняка известно одно: контролируемый бандеровцами гадюшник был по-прежнему овеян дурной славой – Станиславой. Вернее, Стони-славой.
Живот Генкиной матери рос не по дням, а по часам, и она вместе с мужем всё более волновалась – не только и не столько в ожидании первых родов как таковых. Роды начались на следующий день после гибели молоденького безусого лейтенанта – сослуживца Генкиного отца. Бедняге не повезло при игре в русскую рулетку. Один человек умер, другой родился – для Вселенной в целом ничего не изменилось. Несмотря на все страхи и сомнения, мать приняла решение рожать не дома, а в специально отведённом для этого гиблом месте. Зарядив табельное оружие, без пяти минут папаша подхватил беременную жену под белу рученьку, и они через весь город потащились на голгофу: роддом и вправду стоял на холме. Роды прошли без особых осложнений – в бессознательном состоянии, по-научному называвемом tabula rasa (чистая дощечка), Геныч не мог воспротивиться своему абсолютно ненужному появлению на свет.
Родился Гена нервным, трусливым и слабым – отчасти из-за плохой наследственности, отчасти из-за постоянного стресса, испытываемого матерью на последних месяцах беременности и особенно во время хаджа в обществе заряженного пистолета – тёплого. «Счастье» появления на свет пришло под ружьём – или его привели? Вот так украинские националисты оказали и косвенное, и прямое влияние на судьбу русского мальчика.
Родители снимали комнату на улице Жовтнёвой – по-нашему, Октябрьской. Улица с таким названием имелась в каждом городе СССР, как и улица Ленина. Геныч пробыл там недолго – месяца два. Как только он чуть-чуть окреп, отец из соображений безопасности отослал жену с младенцем в сердце России – не в саму Москву, а в маленький подмосковный городок Егорьевск.
Дедушка и бабушка Геныча по матери жили в большом деревянном многоквартирном доме, построенном для своих работников текстильным фабрикантом. Дед работал на ткацкой фабрике мастером, бабушка – ткачихой. Дом стоял на улице Двор Вождя – неизвестно, какого именно, – но все горожане полагали, что имеется в виду лучший друг советских текстильщиков товарищ Сталин (туды его в качель!). Дом и прилегающие к нему хозяйственные постройки были спланированы идеально и обеспечивали жильцам максимальные по меркам того времени удобства. «То время» – это самый конец XIX-го века, но оно до сей поры дает ощутимую фору и «хрущобным», и застойным брежневским временам по части строительной продуманности и целесообразности. Нанятые фабрикантом архитекторы и строители знали толк в своем ремесле: забегая вперед, следует заметить, что «сшитый» из дубовых бревен дом пережил и самого шизофренично-параноидального вождя, и ХХ-й век целиком, и уверенно продолжает существовать в XXI-м веке. И само здание, и должным образом структурированное вокруг него пространство (сейчас говорят: микроинфраструктура) и поныне служат немым укором современным халтур-Нимейерам от архитектуры, во множестве наплодившим безликие фабрично-заводские микрорайоны и убогие рабочие поселки. Из разменявшего вторую сотню лет дома нынешних жильцов не удалось выманить в новый панельно-бетонный егорьевский микрорайон даже сдобными калачами.
В 1953-м году наконец-то откинул свои грузинские чувяки усато-рябоватый всесоюзный пахан Иосиф Виссарионович. Дед Геныча поехал в Москву на похороны тирана. Есть сведения, что певший в церковном хоре Ефим Яковлевич просто хотел плюнуть на могилу засношавшего русский народ вождя всех остальных народов. Приблизиться к «мёртвому мясу» недоучившегося семинариста дедушке не удалось. Толпа фанатеющих от запаха трупа зевак чуть не раздавила Ефима в лепешку. С помятыми боками, с отдавленными ногами и без оставшихся в Москве новеньких галош дед возвратился в родные пенаты.
Ефим Яковлевич пережил Сталина всего на полгода. В середине весны на него упал тяжеленный тюк с пряжей – сорвался с кранового крюка. Все кости остались целы, но дед начал чахнуть. Можно спорить, что именно дало толчок развитию раковой опухоли: удар, полученный при падении тюка, или дурная наследственность, но бабушка Геныча Екатерина Леонтьевна до самой своей смерти почем зря костерила злополучный тюк.
Диагноз был суров: рак желудка. Дедушке сделали операцию, и бабушка забрала его домой. Домашние пребывали в депрессии, но Геныч по причине несознательного малолетства не мог разделить с ними весь ужас и горе. Мальчика просили не докучать угасающему после операции дедушке, но он не слушался и постоянно забегал в огромную, как ему казалось тогда, залу, где на высокой кровати лежал любящий его дедушка Ефим. Комната действительно была немаленькой – аж с тремя «французскими» окнами в одном простенке, смотревшими на мощенный булыжником тихий переулок, куда выходили парадные подъезды дома. При трёх с половиной метровых потолках и непоколебимом полу из двухдюймовых досок пятидесятисантиметровой ширины здесь прекрасно смотрелась старинная мебель: буфет, стулья, в том числе и венские, и особенно поражающий размерами и статью обеденный стол с чрезвычайно массивной столешницей и мощными ножками, который не могли оторвать от земли и два здоровенных мужика.
Бабушка не могла забыть злосчастный тюк с пряжей, а Генычу навсегда врезалась в память картина, исполненная не умиления, но скрытого в то время от малыша подлинного трагизма. С бумажным «фунтиком» обсыпанных сахаром подушечек «дунькина радость» несмышлёныш Геночка в беспричинно-неуместной жизнерадостности стихийно оптимистичного козлёночка бегал кругами вокруг уникального стола, время от времени притормаживая у дедушкиной постели, чтобы предложить ему конфетку. Дедушка мягко отказывался, ослабевшей рукою ласково гладил внука по не знающей забот головёнке – и Геныч опять пускался в нескончаемый забег против часовой стрелки: бессознательно боролся с жестоким всесильным временем? В те минуты простыня была почему-то откинута, и на левом боку Ефима Крупникова чётко выделялся тёмно-коричневый послеоперационный шрам. Иссохшее тело дедушки имело цветовой оттенок, из романа в роман называемый писаками «пергаментным». Подросший Геныч сначала в точности так его и называл, потом дал оттенку кожи умирающего деда другое, может быть, неуклюжее, определение: цвет прогорклого сливочного масла в летних сумерках. Хоть сопливая метафора, зато своя.
«Дунькина радость» в руках резвящегося малыша, снова и снова пытающегося угостить вновь и вновь отказывающегося от такой вкусной
штуки ожидающего избавления от страданий деда – эпизод мог бы стать классикой, выйди он из-под кинопера Федерико Феллини. Геныч попытался сказать пару добрых слов о дедушке в романе «Гуттаперчевая Душа в страдательном залоге», но не сумел ярко и пластично отобразить потрясающий высокий драматизм внешне непримечательной сцены. Не удалось ему сделать это и сейчас, когда он поминал деда Ефима добрым словом на страницах продвигающегося вперёд муравьиными шагами лувсепока. Вышло опять совсем не то, и Геныч понимал: ему не хватает писательского мастерства и таланта – он понимал это всегда. Таланта, мастерства да ещё способности беззастенчиво «заголяться». Стеснительность для писаки неуместна и даже вредна: хочешь вышибить из одетого в кевларовую броню равнодушия и скепсиса читателя горючую слезу, оргастический стон или вызвать у него ощущение леденящего вяло текущую кровь ужаса – отбрось к чёртовой матери всякий стыд и стань нравственным стриптизёром, моральным эксгибиционистом, психологическим обнаженцем.
Забеги малолетнего идиота против часовой стрелки не приостановили неумолимого хода времени: осенью дедушка в муках скончался.
Геныча старались держать подальше от места печальных событий, но это ещё большой вопрос: надо или не надо отягощать нежную душу ребенка с самых малых лет? Ни предпохоронной суеты, ни выноса тела Геныч не видел. Его вместе с соседским мальчиком-одногодком Воликом Кочновым (тем самым, оказавшимся впоследствии Рогволдом) привели в осиротевшую, любимую дедушкой залу, только к началу поминок. Сцена явления малышей-приятелей траурно одетому народу получилась не менее инфернальной, нежели психоделический эпизод «дунькина радость». Два малолетних кретина с пучками опавших тополиных веточек в руках «шумною толпой» вступили в полную скорбящих людей комнату, дуэтным унисоном беспрестанно повторяя во весь голос недавно услышанные, но уже перековерканные слова: «Поминки вспоминать! Поминки вспоминать! Поминки вспоминать!». Щёчки приятелей пунцовели с осеннего холода, наивные глазёнки были распахнуты шире «французского» окна, души были безгрешны и чисты, – в общем, это был полнейший атас!