Чижову хоть тяжко было, но он, слушая сестру, скупо улыбался, а потом снова подумал, почему столько людей собралось в палате, спросил с обнаженной тревогой в голосе:
— Опять… потрошить… меня… собираетесь?..
— Трошки придется, раз ты такой храбрый да выносливый, — сказал Дмитрий, старательно протирая руки спиртом. — Ишь, герой нашелся, третьи сутки спать не изволит.
— Чем добро… такое… на мытье рук… переводить… лучше бы мне… мензурку налили… Тогда, може… и засну… — в тон Дмитрию выдавил Чижов.
Все разом засмеялись, и потом сестра с няней стали осторожно и по-женски нежно переворачивать Чижова на правый бок. А разбинтовывая, сестра ласково говорила, какой он молодец, все бинты у него сухие и шов такой хороший, прямо хоть отправляй парня на специальную выставку — золотая медаль ему обеспечена. Остальные ей поддакивали и тоже его нахваливали, а Жора Кравченко даже хватил через край: сравнил Сергея с Рахметовым, уверяя, что и он может свободно спать на гвоздях.
Скоро Чижов краем глаза узрел, как медсестра подала Дмитрию большой шприц, а когда получше рассмотрел его тускло блестевшую иглу и понял, что она толще вязальной спицы, у него похолодели руки. Эта игла нагнала на него столько страху, он до того взвинтился, что начал весь дрожать. И только вспомнив про мать, которая так убивалась о своем последыше, он закрыл глаза, стиснул плотно зубы и, повторяя про себя: «Ничего, вытерплю!», стал успокаиваться.
Потом все трое, кроме няни, стоявшей чуть в стороне с эмалированной посудиной, склонились над ним, собираясь делать то, ради чего пришли. Сестра взяла его руку, согнула в локте и, слегка ее поглаживая, стала так держать; Жора открыл широкий пузырек с новокаином и поднес его Дмитрию, и тот окунул в него тампон, зажатый пинцетом, тщательно протер им лопатку Сергея и попросил его немного потерпеть, если будет больно. И тут Чижов отчетливо услышал, как в его тело с хрустом вошла игла, но, к своему удивлению, почти не почувствовал никакой боли. Не было ее и потом, а только он иногда ощущал, что ему не хватает воздуха и словно бы тянут его за душу. Но это, к счастью, длилось недолго, и Сергей окончательно успокоился.
Хлопотавшие вокруг него люди все делали без суеты и почти молча, лишь изредка тишину взрывали уже привычные для него слова: «пинцет», «тампон», «зажим», которые вполголоса произносил Дмитрий. Чижову не было видно, что и как они делали, поскольку те колдовали над ним сзади, со стороны спины, но он слышал, как Дмитрий несколько раз сливал нечто жидкое в ту посудину, которую держала пожилая няня, смотревшая на него с тревогой матери. А через какое-то время он почувствовал, что легче стало дышать и вроде потянуло ко сну, и потом уже будто сквозь туман видел лицо сестры, которая его забинтовывала, и все слабее и слабее слышал голос Дмитрия.
Когда Чижов наконец заснул, все с облегчением вздохнули и стали на цыпочках выходить из палаты. Дмитрий, которому давно хотелось курить, спустился с Жорой во двор, и они сели за дощатый стол в тени старых лип, образующих аллею, что начиналась сразу от парадного крыльца больницы. Из распахнутых окон палат слышны были голоса, видно, больные после тихого часа уже собирались на прогулку. У Дмитрия еще не совсем прошло нервное напряжение, и он, разговаривая с Жорой, почти не выпускал изо рта сигарету.
— Нет, он должен жить, должен!.. Знаешь, если б что случилось, — сказал Дмитрий, — мне трудно было бы его забыть, он почему-то вошел в мою душу…
— Угомонись, совсем раскис… — отмахнулся Жора. — Запомни, врач не должен сострадать. Его долг — правильно и хорошо лечить при холодном, трезвом рассудке.
— Но не забывай, у врача еще есть душа.
— У врача, как и у судьи, не должно быть души, — с убежденностью говорил Жора. — Ему надобно иметь лишь сочетание разумности с высоким профессионализмом. Ведь больному не душа твоя нужна, а твоя непогрешимость в лечении, абсолютная безошибочность.
— Нет, Жора, не согласен я с такой философией, — возразил Дмитрий. — Ты повторяешь чужие и неверные мысли. Их придумали люди бездушные, выдающие себя за технократов. Они бы всех в автоматы-роботы превратили, дай им волю. Но ты же сам врач, я не ожидал от тебя этого услышать. Как можно с холодным рассудком прикасаться к самому трепетному и чувствительному существу природы — человеку? Притом к тому, у которого несчастье. Ведь все больные, по сути дела, люди несчастные, пусть временно, но несчастные. А нередко находящиеся, прямо скажем, на грани. Так как же здесь обойтись без души?
— Ну ладно, ладно… — Жора откинулся на спинку скамьи, не спеша достал сигарету. — А все-таки я тоже прав, согласись, твой риск, если разобраться, никому не нужен. Ведь не взялся оперировать Чижова, допустим, Калинцев, хотя по опыту ты ему в ученики годишься. Он уже двадцать лет полосует этих кроликов, — Жора кивнул на открытые окна палат, — и не знает ни одной неудачи, у него не бывает осечки. Недаром больные о нем говорят: «Если к этому попал, жить будешь».
Дмитрий с минуту молчал и смотрел на Пирата, который разомлел от жары и валялся рядом под кустом сирени. Этот пес от овчарки с лайкой был ничейный, приблудный, но он так усердно облаивал перелезавших через забор в больничный парк мальчишек и неизвестно как попадавших туда захмелевших гуляк, что все в больнице давно считали Пирата своим, а повара столовой, не скупясь, подбрасывали ему не только сахарные косточки, но и приличные шматки мяса. Больные тоже щедро отваливали собаке всякой всячины от своих гостинцев, которые приносили им родные. Сейчас Пират так изнемогал от жары, что ленился даже прогонять одолевавших его настырных мух. Сядет муха ему на живот либо на спину, пес чуть приподнимет голову, посмотрит недовольно на эту муху и, щелкнув зубами, пугая ее на расстоянии, снова уткнется мордой в траву.
— Ну, брат, обленился ты совсем, — сказал Дмитрий.
— Что ты бормочешь? — вскинулся Жора.
— Это я Пирату, — усмехнулся Дмитрий. — А тебе что могу сказать? Не хотел бы я быть таким хирургом, как Калинцев. Вот он трезвый, разумный… а печется лишь о себе, как собственную репутацию не подмочить. Если у кандидата на операцию кроме основного диагноза есть другие болезни, то он ни за что не возьмется за скальпель…
— Зато у него никакой смертности, — опять напомнил Жора, рассматривая импортную сигарету.
— А знаешь, с кем я его сравниваю?
— Ну?
— С тем метким охотником, который без промаха попадает в привязанного к дереву зверя.
— Лихо, — ухмыльнулся Жора.
— Ты знаешь, Жора, у меня за пять лет две смерти, — продолжал Дмитрий. — Это были люди, которым без операции жить оставалось полтора-два месяца. У каждого столько набиралось болезней, что если посчитать, не хватит на руках пальцев. И все они со слезами просили сделать операцию… Но зато четверых я, можно сказать, вернул с того света. Все они мне присылают письма. Одна женщина верующая, так она — смешно сказать! — в церкви за меня молится и пишет: «Теперь вы мой второй бог». Представляешь, кто перед тобой — живой бог. Вот сейчас взмахну крылами и вознесусь на небеса…
В это время что-то зашуршало в листьях липы, под которой они сидели, и вдруг на ботинок Жоры шлепнулась серо-белесая лепешка, быстро расползлась по мыску, увеличилась в размере до пятачка.
— Эй ты, господь, уже караешь? — Жора толкнул Дмитрия в плечо.
И только теперь они увидели, что на ветке липы сидит с видом глубокого мыслителя нахохлившийся Яшка, можно сказать, тоже старожил больничного парка. Года три назад кто-то подломал птице крыло, скорее всего мальчишки, и с той поры поселилась она в этом парке. Летать Яшка почти не мог, а только с горем пополам перепархивал с дерева на дерево да сносно бегал по земле, приволакивая левое крыло. Питался Яшка в основном с Пиратом, который охотно делился с приятелем своими обедами, позволял ему все, что понравится, брать из-под самого носа. Другие вороны, здоровые, не любили Яшку, били его, наверное, мстили за то, что он калека, не такой, как они, а может, не прощали ему дружбы с людьми: ведь Яшка прямо из рук больных брал сыр и всякую иную вкусную еду. И когда здоровые вороны нападают на Яшку, он тотчас шмыг с дерева на землю и посеменил к Пирату, а тот сразу лай поднимает, защищая друга, бросается на разбойников, высоко подпрыгивая в воздух.
Надо полагать, Яшка наконец сообразил, что друга пора выручать, слетел с ветки на землю и, кособочась на одну сторону, приковылял к Пирату, примостился у его брюха и стал пугать мух, а которых и ловить, глотать, прикрывая круглые глаза от удовольствия. Жора, тоже наблюдая за птицей и вытирая травой ботинок, сказал неожиданно зло:
— Вот сейчас оторву голову этому з…у Яшке.
Тут Дмитрий вспомнил о разных коварных проделках Яшки, которыми тот давно славился. Великий поклонник всего блестящего, Яшка чуть не каждый день ловко воровал через открытые окна и форточки брошки, кольца, перстни, а чуть зазевается медсестра, так не побрезгует и пинцетом, зажимом, иголкой от шприца. Однажды у одной больной даже похитил и осилил дотащить до «склада» золотые часы с браслетом. Словом, крал Яшка все сверкающее, что волновало и радовало его глаз, и хоронил это в парке, закапывал под листья, пни, в траву, а не то и где-нибудь на дереве пристраивал. Когда случается пропажа, потерпевшие и болельщики толпой ходят по парку, хохочут, вороша листья, обшаривая траву, задирают головы, простреливают глазами ветки деревьев и, бывает, находят украденное, а бывает, что день-другой ищут, да все напрасно. Но никто никогда не обидит Яшку, только стыдят его все и смеются.
Дмитрий подумал, что человек в беде намного добрее, нежели в радости, в чем он не раз убеждался в жизни. Вот больные щадят калеку Яшку и все ему прощают, а Жора с такой злостью сказал о несчастной птице. А не дай бог, укради Яшка у него золотые часы или, скажем, серебряный браслет, тогда Жора, пожалуй, и на самом деле отвернет ему голову.
Жора, как оказалось, не на шутку рассердился на Яшку и, нагнувшись, выбирал под столом покрупнее катышки гравия, которым было усыпано место беседки, приговаривая вслух, что сейчас проломит башку этой глупой птице.
— Перестань, Жора, не обижай бедного Яшку, — попросил Дмитрий.
Тот разогнулся, но катышки еще держал в руке, ответил с самой натуральной обидой в голосе:
— Тебе просто говорить, не твои он туфли обделал, а мои. Инга мне их за чеки достала в «Березке», это французские. Почище лаковых блестят, а теперь носок у правого ботинка, гляди, сразу потускнел. Ты знаешь, какая ядовитая гадость птичий помет.
— Все равно не расстраивайся, — сказал Дмитрий и, немного помолчав, добавил: — Ты вот смотри, чтоб часы твои не уволок Яшка, ты любишь их снимать да на стол класть…
— Пусть попробует только!.. — пригрозил Жора, пока не выпуская катышки из руки. — Тогда собственноручно повешу тухлого урода под этой вот липой.
Дмитрию уже призревала пора посмотреть, как себя чувствует Чижов, и вообще ему надо было уходить, сколько же можно сидеть и вести бесконечные разговоры с Жорой, на которого был сердит из-за Люси. Ведь все это вышло так из-за Чижова, что они засиделись, но на самом деле Жора не был для него желанным собеседником. Дружба у них тоже давно распалась, всего-навсего тот как бы прилип к нему, часто кружил рядом и в силу этого ходил вроде в приятелях. Другой бы на его месте давно сказал Жоре: «Хватит, не мельтеши под ногами», а он по своей мягкотелости, что ли, врожденной застенчивости терпел его, не приближал и не отталкивал, просто терпел. А Жора тем временем успел заморочить голову Люсе, и теперь попробуй турни дружка-приятеля сестры, ведь она сразу обвинит его во всех смертных…
— Пойду я гляну на Чижова да побреду домой, — поднимаясь со скамейки, сказал Дмитрий.
У Жоры то ли зло прошло на Яшку, то ли ему стало стыдно мстить несчастной птице, но только он сам бросил под стол катышки гравия и пошагал рядом с Дмитрием.
Чижов, оказывается, все еще спал и дышал теперь ровнее, чем особенно порадовал Дмитрия. Они молча постояли с минуту у его кровати и осторожно, чтобы не разбудить, вышли из палаты. В ординаторской Дмитрий снял с себя халат, казавшийся на нем недомерком, и, собираясь уходить, попросил Жору позвонить ему, если что-нибудь вдруг стрясется. Жора в свою очередь посетовал, что слишком засиделся, и вызвался проводить Дмитрия до метро, чтобы поразмять немного ноги.
Когда они вышли из ординаторской, по аллеям парка уже прогуливались больные: мужчины в тонких полосатых пижамах, женщины в легких белых блузках и красных брюках. Некоторые вертелись у самых ворот больницы, поджидая родных и друзей, которые навещали их в это время. Они не сразу узнавали Жору с Дмитрием, с удивлением таращили на них глаза, так непривычно им было видеть врачей не в белых халатах, и оттого немного смущенно здоровались.
Едва они очутились за воротами, в переулке, где не было зелени, как сразу почувствовали неумолимую жгучесть июльского солнца, которое, казалось, сыпало на них раскаленные искры с обнаженно-чистого неба. Первое время им никто не попадался навстречу, совсем не было видно машин, и свободная от них широкая улица, на которую они свернули, хорошо просматривалась из конца в конец. Дикая жара повыгоняла москвичей из каменных стен своих домов в ближайшие леса, на спасительные реки и озера, а те, кому по нужде или немощи пришлось остаться в городе, как можно плотнее занавесили окна, полуоткрыли двери, дабы создать хоть малость сквозняка, и, полураздетые, вялые, старались поменьше двигаться, в основном сидели у телевизоров. Редко кто из них выходил на улицу, и столица казалась пустой и безлюдной, лишь вблизи магазинов да около метро сновали редкие прохожие, и это убеждало, что город не вымер, что жизнь в нем все-таки теплится.
У автоматов с газировкой, от которых пахнуло кислым, они задержались, Дмитрий порылся в карманах брюк, нашел монету и, помыв стакан, облепленный пчелами, нацедил себе воды. Но как ни мучила его жажда, он не мог выпить и полстакана, такой неприятной показалась ему теплая и совсем без газа вода. К тому же в ней еще был явный привкус металла, и, чтобы поскорее отбить его, Дмитрий стал закуривать.
— Брось свою отраву, задыми настоящих, — Жора протянул ему пачку «Филипп Морис». — Как ты можешь курить такой мох?..
Дмитрий не любил зарубежные сигареты, ему казалось, в них много химии, оттого они так быстро горят и не гаснут, пока не сотлеет весь табак. Помимо того, он примечал в них запах тряпок, из которых делалась, видимо, бумага. И Дмитрий не понимал, чем привлекали эти сигареты Жору, да и не только его, он знал еще многих, чаще пижонистого вида, которые тоже гонялись за ними, а еще не мог он объяснить себе, где Жора достает эти сигареты.
— Нет, спасибо, мне нравятся «Столичные», — сказал Дмитрий и отвел его руку с пачкой сигарет. — А где ты всегда добываешь эту химию?
— Инга, добрая душа, меня выручает, — признался Жора и, щелкнув зажигалкой, раньше поднес огонь Дмитрию. — Кстати, она чего-то на тебя дуется… Ты чем ее обидел?
— Не знаю, не помню… — пожал плечами Дмитрий.
— Я так понял, она чуть ли не ребенка ждет от тебя, — с деланным безразличием сказал Жора.
В памяти Дмитрия опять всплыла та безумная ночь, в которую он так низко пал, постыдно запутался, причем все случилось не по чьей-либо вине, а по собственной глупости, видно, радость, вызванная защитой диссертации, совсем затуманила ему голову. Нет, его пугало вовсе не то, что может стать отцом, а то, что не умел себе объяснить, как все это случилось, если у него не было никаких чувств к Инге.
В то утро, когда Инга сказала ему насчет билетов на шведский ансамбль, он едва-едва не взбесился. Ведь на самом деле раньше он не вел с ней речи о каком-то там ансамбле, а она так говорила, будто и не нуждалась в его мнении, словно уже имела право решать за него. Он тогда дошел до двери, резко обернулся, чувствуя, как кровь прилила к лицу, и готов был закричать на Ингу, но все-таки взял себя в руки, сдержал зародившуюся вспышку и потом уже по дороге в больницу окончательно убедил себя, что поступил правильно: нельзя было срывать на ней зло за то, в чем виноваты оба.
Вечером он позвонил ей, предупредил, что не сможет пойти на концерт, поскольку сильно занят, и тем самым еще больше усугубил свое падение. Он был свободен в тот вечер, но не осмелился сказать правду, что никуда не хочет с ней идти. И получалось так, что вроде легче вступить в связь с нелюбимой женщиной, нежели признаться ей честно: не люблю тебя. И он, подогревая себя этой мыслью, снова набрал номер Инги и поспешно выпалил, что вчера обезумел от вина, бог знает что позволил, и попросил ее забыть ту сумасшедшую ночь. Она была прежде веселая и смеялась, а тут долго молчала и потом уже с дрожью в голосе медленно произнесла: