При этом никуда не девается истинно лондонский снобизм. Он проявляется, например, в весьма снисходительном отношении к американскому акценту. Да и вообще ко всем американцам. Меня этот снобизм не коробит. Оглядываясь на годы, проведенные в Америке, могу утверждать: приобретенное в Оксфорде никуда не девается. Мое произношение не испортили никакие американизмы. В стиле одежды для меня, как и прежде, важен не престиж, а качество. С того дня, когда я смог себе это позволить, туфли заказываю в Аргентине, а галстуки и костюмы — в Оксфорде. Выдержали проверку временем лояльность и верность в дружбе. В 1979 году, когда я вернулся в Лондон из Америки, я нашел тех же друзей. Перерыв никак не повлиял на их отношение ко мне. Я влился в столичную светскую жизнь, как будто никуда не уезжал. В других странах Европы, в той же Франции, это неосуществимо — там друзей забывают быстро. А ведь в круг лондонских друзей, которых я обрел в Оксфорде, входят, скажем, консервативный член Парламента Тим Рэтбоун, лейбористский член Парламента Бен Виттикер, бизнесмен сэр Иан Рэнкин, писатель Колин Кларк…
Что касается коренного типа лондонца — тут, на мой взгляд, их всего два. Первый — это таксист кэба, который говорит на диалекте кокни. И второй тип лондонца — представитель номенклатуры. Его символом для меня является лорд Каррингтон. Под его началом мне довелось работать в аукционном доме «Кристис». Не все там сразу сложилось. Я терпеть не могу бестолковое администрирование. Когда я собирался уходить, к руководству аукционным домом пришел бывший министр иностранных дел Великобритании лорд Питер Каррингтон, титан британской политики и гигант аристократической мысли; стиль его работы пришелся мне по душе. Я и сегодня вспоминаю об этом периоде моей жизни с удовольствием. Например, лорд проводил блиц-совещания, которые длились десять минут. В течение пяти-семи минут вы имели возможность изложить свой взгляд. Остальное время шло на вопросы-ответы. После чего следовало его решение. Оно было окончательным. Таков стиль ведения дел Каррингтона. Он остается в моем представлении эталоном настоящего лондонца, суть которого — дипломатия. С англичанами трудно вести переговоры, потому что у них первоклассная дипломатическая школа. Но зато, если договоренность достигнута и соглашение подписано, можно быть уверенным, что решение не будет меняться. Оно будет выполнено. Эту школу я хорошо почувствовал именно благодаря лорду Каррингтону.
Легко ли стать настоящим лондонцем? Нет, потому что эталон настоящего лондонца — принадлежность к клубам. Стать членом престижного лондонского клуба — это верный показатель интеграции, или, правильнее по-русски, — слияния со средой. Быть избранным в клуб — большая честь. В Оксфорде я стал членом «Буллингдон-клуба», известного своими нашумевшими «разгромными» банкетами. Кстати, членами этого клуба являются нынешние премьер Великобритании Дэвид Кэмерон и мэр Лондона Борис Джонсон. Я имею честь также состоять в членах старейшего и престижнейшего клуба «Уайтс». История этого клуба насчитывает три сотни лет. Хотя широко распространено мнение, что клубы — институт чисто англосаксонский, первый из них, «Уайтс», был основан в 1693 году итальянцем Франческо Бьянки. Его члены известны прежде всего экстравагантностью пари, тщательно зафиксированных в огромном фолианте, хранящемся в библиотеке клуба. Например, три тысячи фунтов стерлингов поставили два уважаемых «клабмена», поспорив, какая из двух дождевых капель упадет раньше другой… В истории клуба сохранилось имя графа Портлендского, который выиграл полмиллиона в карты, а член Парламента Саттон — приличную сумму за то, что в час пик ему удалось докатить мяч для гольфа от портика Английского банка до подъезда клуба всего за сто девяносто семь ударов… Таких баек множество. С ними до наших дней сохранилась неприкосновенность условия приема новых членов в «Уайтс»: кандидату необходимо терпеливо дожидаться приема десять лет, не получить при голосовании ни одного черного шара и не запятнать биографию коммерческой деятельностью. Кстати, кроме меня в членах этого клуба из русских состоит только Юрий Голицын. Я также состою в членах престижнейшего «Бакса» — маленького политического клуба, расположенного на Клиффорд-стрит, 18, созданного в июне 1919 года. Членом этого клуба был в свое время Уинстон Черчилль.
Что меняет привычки лондонца? Только время. В 1979 году, вернувшись в Лондон после двадцатилетнего перерыва, я заканчивал ужин гаванской сигарой, предпочитал живое пиво из бочки. В понедельник я читал «Дейли телеграф», во вторник покупал «Индепендент», в среду — «Таймс», в четверг — «Гардиан» и вечерний «Ивнинг стандарт», в пятницу — опять «Таймс», в субботу — «Интернейшнл геральд трибюн» и «Файненшиал таймс». Новости слушал по «Би-би-си»…
Сейчас другие времена — все заменяет Интернет. Из-за диабета не пью… Но кое-какие предпочтения остаются неизменными. Любимое время года — классическое лондонское лето, когда тепло, солнечно и нет жары. Любимое блюдо, которое помогает ощутить Лондон на вкус, — смоукт хэддок. Слыша название этой копченой рыбы, иностранцы не могут поверить, что речь идет о банальной пикше (род трески). Мой любимый завтрак — яйца с жареным беконом. Но у себя дома в Лондоне это блюдо мы не готовим: запах жареного бекона пропитывает все стены. А вот в командировках я заказываю непременно яйца с беконом. Кто из писателей лучше всего выразил душу Лондона? Думаю, непревзойденным остается Джек Лондон. Где лучше всего селиться? Конечно, в Челси и Кенсингтоне. Но тут многое определяют средства, круг интересов и этническая принадлежность. Скажем, магазин «Хэрродс» теперь — собственность Катара, и в этом районе селятся богатые арабы. Состоятельные русские предпочитают Вест-Энд. Я в свое время жил в Ноттинг-хилл, но сейчас перебрался в тихий район, двухэтажный особняк с большим садом.
Как настоящий лондонец, я остаюсь невозмутимым, даже оказавшись на улице единственным, кто одет в твидовый пиджак с цветным платком в нагрудном кармане и в галстуке. Я не имею надежды на подарок — принятие закона, по которому из Лондона все-таки выселят экономических мигрантов с их ларьками, так портящими вид города. Закон должен вернуть муниципалитету жилье в районах, где будут селить работающих лондонцев со скромным достатком на льготных условиях. Настоящий лондонец — это тот, кто приумножает культуру города, это инвестор и благотворитель. К последним отношу себя: в 2011 году я пожертвовал миллион фунтов Оксфордскому университету на создание кафедры планетарной геологии. Кроме того, в моем колледже Christ Church я финансирую должность преподавателя органической химии в размере двухсот пятидесяти тысяч фунтов. Это грант имени доктора Поля Кента, моего учителя по предмету. Инаугурация финансирования состоялась в день девяностолетия доктора Кента…
Во времена Ивана Грозного мои предки княжили в Ростове Великом. Им была дана уникальная привилегия въезжать в город под звон колоколов. Со временем обычай был забыт. А когда один из Лобановых захотел его возродить, царю это не понравилось. Спасаясь от царского недовольства, Лобанов покинул Ростов Великий и уехал во Францию. Я же не исключаю, что в какой-то момент повешу колокола на собственном автомобиле, чтобы въезжать в Оксфорд, где я часто бываю, под их звон. Предполагаю, что англичане спокойно примут эту мою причуду и никуда ни от чьего неблаговоления мне бежать не придется…
Терпимости в этой стране нет предела. Потому в Лондоне удобно чувствуют себя все — монархисты, анархисты, до последнего времени террористы и даже гомосексуалы, которых недолюбливают в современной России. Я вырос в царской Болгарии, где гомосексуалистов не преследовали. Более того, 2 февраля там считалось национальным праздником гомосексуалов. Традицию эту страна унаследовала от пятисотлетнего турецкого ига. Я привык к толерантности по отношению не только к гомосексуальным меньшинствам, но и к евреям и армянам в тогдашней Болгарии. Но я отрицательно отношусь к однополым бракам. Я считаю неразумным разрешать лесбиянкам и гомосексуалистам усыновлять детей.
Вся моя жизнь связана с прекрасными женщинами. Тридцать лет я прожил в браке с дочерью французского посла в Америке Ниной. Она научила меня очень многому: в частности, понимать живопись, разбираться в винах и в гаванских сигарах… Последние пятнадцать лет я живу в счастливом браке с английской аристократкой Джун. Ее предок — лорд Сидней, основатель городов Сидней в Австралии и в Канаде.
Я и на смертном одре буду восхищаться женской красотой и считать мужскую похоть нормой, делом чести и геройства. Притом не собираюсь свою грядущую старческую немощь повесить на плечи моей более молодой супруги. Тут я, следуя английской традиции, заранее обо всем побеспокоился. Придет час, и обо мне будет заботиться, разумеется за оговоренное вознаграждение, умелая сиделка, которая пока работает у нас приходящей домработницей.
Так что уникальная атмосфера независимости и терпимости, которая сложилась в Лондоне, организует и смиряет мой взрывной русский характер, менее всего отличающийся терпимостью.
Литературная запись Эдварда Гурвича.
Зиновий Зиник. Встреча с оригиналом
В моей лондонской квартире до сих пор в углу лежат тома полного собрания сочинений советского Диккенса в зеленых картонных переплетах. Я до сих пор не знаю, что с ними делать. Места на полках и так не хватает. Кому нужен Диккенс на русском языке в Лондоне? Это сувенир из моего советского прошлого, но и в юные годы, когда я зачитывался этим переводным Диккенсом, он завораживал меня языковой неестественностью. Это был странный русский язык (где автор «любопытствовал увидеть», как «верхняя половина отца перегнулась через борт лодки»), с нагромождением сложно-придаточных предложений, экзотическим словарем и невероятной галереей уродцев, эксцентриков и монстров, своего рода кунсткамерой манер, ситуаций и лиц. Многотомный «зеленый» Диккенс вышел в свет под редакцией Евгения Ланна — мужа главной переводчицы этого собрания сочинений Александры Кривцовой.
Ланн был загадочной фигурой. Кроме занудных сочинений о диккенсовской Англии он издал любопытную монографию под названием «Литературная мистификация» (1930), своего рода энциклопедию литературных розыгрышей и фальсификаций. Он долгие годы был морфинистом — боролся с неизвестной нам хронической болезнью. Это выяснилось в 1958 году, когда он решил покончить жизнь самоубийством, приняв фатальную дозу морфия. К этому моменту у его жены Кривцовой врачи обнаружили рак, и она тоже решила положить конец мучениям, наколовшись морфием. И тут начался диккенсовский абсурд. Кривцова умерла, но рака у нее при вскрытии не обнаружили. Ланн же, инициатор самоубийства, выжил, поскольку его организм привык к морфию. На него было заведено уголовное дело по обвинению в отравлении супруги. Он довольно быстро после этого скончался. После смерти Кривцовой и Ланна в советских писательских кругах появился термин «выход Ланна», когда речь шла о самоубийстве как единственном выходе из сложившейся проблематичной ситуации.
Все эти подробности я узнал относительно недавно, но о самом факте самоубийства Кривцовой и Ланна мне рассказывал еще в Москве в шестидесятые годы Александр Асаркан, мой старший друг и наставник, эссеист, человек театра и бродячий философ. Согласно его, Асаркана, макабрической версии, эта супружеская пара решила покончить жизнь самоубийством, когда они перечитали собрание сочинений Диккенса в собственном переводе и ужаснулись содеянному. Ни Кривцова, ни Ланн никогда в Англии не были. Они не знали, как произносятся некоторые английские слова. Кто бы мог подумать, что «пуб» — это «паб», а «ползучее растение» — это заурядный вьюн, что бандой карманных воришек, куда попадает Оливер Твист, распоряжается еврей по имени Фейгин (Fagin), а вовсе не Феджин — именно так облагородила его фамилию, ее «англизировав» в своем переводе, Александра Кривцова. Переводчики плохо представляли себе и топографию Лондона. Район Уайтчепел, где находился воровской притон еврея Фейгина, располагается к востоку от Сити, в Ист-Энде; но Ланн с Кривцовой в примечании переместили Уайтчепел в «северо-восточный Лондон». Перечислять эти переводческие промахи уже поздно и, в общем-то, неблагородно: именно из-за того, что российские переводчики не знали реальной Англии, они создавали с неутомимой изобретательностью некую фикцию — новую удивительную страну под тем же названием. Именно так, на выдуманном «ангрусском» — как будто в переводе с английского в духе Кривцовой и Ланна, — и стали говорить в моих романах (например, в повести «Русская служба») герои-экспатрианты, из тех, кто потерпел поражение при встрече с загадочной английской цивилизацией.
Я прибыл в Лондон из Иерусалима через Париж. Я знал, что мой паром из французского Кале должен причалить в английском порту Дувра с его легендарными белыми скалами. Оказавшись на другом берегу Ла-Манша, я не понимал, куда я попал. Это было раннее зимнее утро, стоял густой туман, и никаких белых скал Дувра я не увидел. Я сошел с парома и был проведен на железнодорожную станцию, где столкнулся впервые с удивительным феноменом британских поездов той эпохи. Я знал, что мне надо попасть на поезд в Лондон, но для этого надо было найти правильную платформу в указателях механической таблицы расписания поездов, где таблички переворачивались в зависимости от состояния дел на железной дороге. В конце концов мне указали платформу с поездом, которого в расписании не было, как не было указано ни одного из четырех лондонских вокзалов, куда этот поезд мог прибыть. Сами поезда были устроены странно, как улицы террасной застройки в английских городах: дом по сути один, длинный, но разделен дверьми на отдельные купе; в каждом купе своя дверь, но приватность эта — видимая, потому что хотя двери и разные, но купе отделены друг от друга лишь спинками сидений. Для выхода из вагона нужна была особая смекалка: чтобы открыть дверь, надо было опустить стекло, высунуться и дотянуться до дверной ручки снаружи. Все это было придумано, чтобы пассажир не открыл случайно дверь и не вывалился на рельсы. На рельсы я не вывалился, но сначала не мог понять, на какой из лондонских вокзалов я прибыл. В результате я попал не в то здание «Би-би-си»: я попал не в Буш-хаус, где располагалась Всемирная служба (через мост Ватерлоо рядом с Ковент-Гарден), куда, собственно, меня и пригласили работать, а в здание со статуей Ариэля (из шекспировской «Бури») в двух шагах от Оксфорд-стрит, где до сих располагается внутреннее радиовещание «Би-би-си». Эта путаница понятий внутреннего и внешнего до сих пор составляет и сущность, и стиль моего пребывания в Англии.
Буш-хаус отделен полукруглой улицей Олдвич от бывшего овощного рынка Ковент-Гарден, где Элиза Дулиттл из «Пигмалиона» Бернарда Шоу продавала фиалки знатоку английских диалектов профессору Хиггинсу. Ковент-Гарден в те семидесятые годы был далек по своему виду от «нашего маленького Парижа» или игрушечного диккенсовского Лондона, каким он смотрится сейчас. Это были руины, окруженные огромным строительным забором. По вечерам весь район был погружен во тьму, а мимо обветшалых зданий бродили алкоголики (здесь до сих пор несколько приютов для бродяг) и метались тени спешащих прохожих. В Лондоне очень быстро становится ясно, что кроме строительных заборов есть еще и заборы невидимые, как некие театральные кулисы, за которыми открывается еще одна театральная жизнь. Всемирная служба «Би-би-си» — это тоже своего рода театральная сцена, эфирные подмостки, где все нации бывшей Британской империи обрели свой голос и расположились у микрофонов. У нас у всех, особенно в эпоху железного занавеса, было лишь эфирное существование: мы существовали для России лишь в эфире, бестелесно. Тело было в Англии, а наш голос — душа своего рода — витал над просторами России. Само слово «иновещание» — вещание в иной мир — намекает на нечто потустороннее, готическое.