Пир на заре - Бурносов Юрий Николаевич 5 стр.


Раскроются окна и будут медленно качаться над озером, поблёскивая стёклами. Поскрипывает лодка, причаленная к берегу, из лодки тоже пахнет, пахнет смолой. Прыгает по лодке синица. Выискивает она там что-то или торопится узнать, кто на лодке плыл, кто приплыл на ней и ушёл каменистой дорогой в лес, под сосны, с ружьём и патронташем? А следом бежала девочка в стоптанных тапочках, в холстинковом платье, всё время поправляя рукой волосы, которые падали и падали ей на глаза.

Теперь эти двое уже далеко, там, где озеро прячется за мыс и уходит на юг, чтобы сверкать на солнце, рябить волну да ловить опадающие с берегов листья. Охотник уже строит шалаш и забросил в озеро удочки. Он строит шалаш из веток и поглядывает на поплавки. Не дай бог лещу теперь потянуть поплавок — шалаш так и останется недостроенным. А девочке нужно спать в шалаше, потому что ночью придёт мелкий дождь и зашумит по берегам, как листопад.

Девочка разводит костёр из тонких еловых веток. Она подсунула спичку, и пламя заиграло. Только ветер не раздул его, а погасил. Встала девочка на колени, раздувает пламя. А волосы всё падают на глаза и на ветки. Такие рыжие волосы, того и гляди сами подпалят сучья. Девочка собрала стоймя ветки, она тоже строит шалаш среди огня и треска еловых сучьев. Чтобы лучше горело.

Теперь она побежит за водой с большим котелком. И зачерпнёт. А в котелке вместе с водой — карась. Жирный, маленький, как старинный пятак. И что теперь с ним делать: оставить или выплеснуть? Девочка думает: выплеснуть. А жалко. Девочка сядет на берег и станет смотреть на карася. А костру гореть в стороне.

Тем временем удочку дёрнет лещ. Отец оставит шалаш недостроенным и выбросит леща на берег. Такого большого, что берег закачается, когда лещ ударит в него. Ударит сначала одним, потом другим боком. И вспыхнет и запляшет на берегу. Где его тут поймать? У него холодные и скользкие бока. За ним нужно бежать, и бежать, и ловить не то руками, не то шапкой.

А с того берега кто-то смотрит и требует оглянуться. Попробуй оглянуться — увидишь лисицу. Она сидит в красном платке и поглядывает с усмешечкой. Вот и садись на берег и тоже смотри на неё. И тянись одной рукой за ружьём. А лещ твой ушёл далеко в сосняк и там ходит по травам, пощипывает клюкву и блестит на всю поляну, будто всходит над лесом луна.

Стоит шалаш совсем недостроенный, и девочка сидит и смотрит в котелок, а человек загляделся на ту сторону озера и всё тянется за ружьём.

Между тем уже стелются дождевые облака и дело идёт к вечеру.

А синица всё прыгает и прыгает по лодке, всё болтает и болтает про ружьё, про леща, про красный лисичкин платок.

— Пошла ты вон, синица, мне нужно работать.

— Разве ты не работаешь?

— Не работаю, ты мне мешаешь.

— Ты работаешь, а я тебе не мешаю. Посмотри, бежит катер, а там сидят в платках да ещё с гармошкой. Смотри, как вон та, в широкой кепке поверх уложенных кос, растягивает гармонь. И сама смеётся, и гляди, как запоёт. Они скосили целое поле овса, и теперь их волосы и руки пахнут овсом.

— Я тебя не слушаю, синица.

— Хочешь, я её позову?

— Зачем она мне? Я хочу работать.

— Ты работай, а я её позову.

— Лучше перестань прыгать по лодке. Ты её утопишь.

— Я эту лодку утоплю, ты сделаешь другую.

— Другая будет хуже.

— Тогда давай позову ту, с гармошкой.

— Да катер уже ушёл.

— Ушёл и лису напугал. Вон, видишь, как лиса побежала, размахивая красным платком.

— Теперь уходи, ты мне мешаешь, синица.

— Я не буду мешать. Я другой буду ждать катер или лодку.

— Я этого не хочу.

— Тогда давай сыграю тебе на дудке. Я заплету свои волосы в косы, я брошу их вдоль спины, сяду на корму и свешу ноги в воду.

— Делай что хочешь.

— А ты послушай мою дудку. Слышишь, у меня босые ноги, у меня длинные косы. Я умею петь и заглядывать в глаза, играя на дудке. И глупый ты, если тебе при этом захочется спать. Даже если ночью дождь придёт и кто-то постучится в дверь.

— А если кто-то постучится в дверь, синица?

— Пусть стучит.

— И ты откроешь?

— Да, я открою.

— Ты спросишь, как его зовут?

— Спрошу, если захочешь.

— А если он попросит пить, синица?

— Я дам ему стакан воды.

— Ты дашь ему стакан воды и спросишь, где он оставил свой шалаш и догорел ли там, на берегу, костёр.

— Хорошо. И я спрошу ещё, не под плащом ли под своим он спрятал девочку, которую нельзя брать на охоту осенью в тапочках и в одном лёгком платье.

— Ты играй, синица, до рассвета на своей дудке, чтоб рано утром опять прошла от лодки девочка, и распахнулись бы окна, и в доме запахло бы озером.

— Я и буду играть, — отвечает синица, — только тебе пусть кажется, что я зажгла в избе огонь, варю тебе уху в широком чугуне, уже начистила картошки, нарезала хлеба. А окна распахнутся сами собой, когда встанет солнце.

СВЕТИЛЬНИК НА ЛАДОНИ

Если шагать из дальней деревни с самого утра, на полпути сойдутся сумерки. Соберутся у росстани, поглядывают по сторонам глухими, мутными глазами и собирают, собирают по перелескам тоску. Они крадутся, как старухи в тусклых дымчатых одеждах, отовсюду, на какой-то тайный сговор.

Я обхожу их стороной, но не могу обойти. Они толпятся уже вокруг, рядом, они стелются и обступают. В лесу они начинают мне что-то нашёптывать, почти касаясь лица холодными губами. Мне становится одиноко. Мне начинает казаться, что я потерял дорогу.

И тогда я сорву с клёна обмягчавший ласковый лист. Я поставлю его на ладонь. И я подую. Он тонко засветится, заколышется на ладони, он засветит ровным жёлтым пламенем. И сумерки расступятся.

Но, выйдя в поле, я встречусь на опушке с ветром. Он уже давно сговорился с этими сумерками. Он ждёт меня здесь, запахнувшись в брезентовый плащ, который подобрал на гумне у забывчивого тракториста. Он поёживается от прохлады. Я только выйду в поле, он налетит, подхватит лист и понесёт его над жнивой, над оврагами, вдоль ельника. И долго я буду видеть, как исчезает и трепещет среди ночи моё доброе, моё кленовое пламя. Совсем как блуждающая звезда.

Но мне теперь не страшно. Невдалеке стоит рябина. И листья на ней уже багровы. Я найду рябину в темноте, сломлю ветку и так пойду, конечно, дальше, освещая тропинку красным её трепещущим пламенем.

ГРИБНЫЕ ВРЕМЕНА

Сквозь чистый соснячок я вышел на поляну. Поляна сухая, устланная синим серебром исландского мха. Сидят вдоль поляны маслята. Заслышали меня, насторожились. Лишь я шагнул, врассыпную бросились, как белки. Только треск по валежинам.

Дальше иду. Пробрался ельником. Стоит на опушке боровик. Широкий, рослый. Плотный, как бубен. Я к нему. А боровик, что заяц, так и поскакал без оглядки по полю. По ту сторону поля, вижу, старушка в кустах притаилась. Пожалуй, так оно и есть — старушка полевушка. А боровик её не замечает. Остановился, прихорашивается, шляпу разглаживает. А старуха шасть из кустов, хвать его за ногу и в свой берестяной кузов за спину посадила.

И решил я тогда ходить по грибы не один, а с друзьями.

Осенним утром солнце встаёт одиноко. Оно даже не похоже на солнце, а напоминает лёгкий кусок речного льда, который тает и растворяется над еловыми берегами. Трава сухая, ломкая, ещё не тронутая инеем. Она громко шелестит под сапогами, и начинает казаться, что шагаешь по ней не ты, а торопливо и размашисто стелется табун лошадей. Волнушки пылают куда ни посмотришь. Но девичьи их лица холодны и, даже если не было росы, в их молоденьких улыбках замерло по крупной твёрдой капле. Волнушки брать пока не надо. Их много. Пусть они посидят.

А там, в перелесках, уже показался полевой ветер. Он идёт высоким полем в лёгких широких одеждах, с дорожной палкой. Как юноша покинул дом и вот ушёл в далёкую дорогу. Счастливого пути тебе, ветер. Скажи нам что-нибудь на прощанье издали. Вдоль перелесков красный гул, осины сыплются в поля и катят листья. Здесь нужно выбрать перелесок такой, чтоб с ёлками, зайти со всех сторон и уж не выпустить ни единого гриба. И мы заходим.

Боровики, молодые, коренастые, стоят под ёлками крепко, как маленькие борцы. Чуть поодаль эти крепкие братцы столпились возле моховой кочки, а другие рассыпались прямо по открытой земле, ни на кого не смотрят и никого не ждут. Сухая толстая ножка боровика ложится на ладонь, как пряник. Холодная и звучная, она шелестит в пальцах и обрезается с хрустом.

Боровики видят, что бежать некуда. Они спокойно садятся в лукошко, деловитые, важные. Они делают вид, будто ничего не случилось. А по лукошку распространяется от них тепло. До чего же они радуют моих юных друзей Серёгу и Гелю. Эти новоиспечённые учителя, родившиеся и до последнего месяца жившие в городе, никогда не видели, чтобы так обильно рождались белые грибы. А Геля сокрушается, что ей никто на свете не поверит, что все сочтут её за выдумщицу, если она расскажет в Костроме, сколько встретила грибов.

Грибы же и впрямь как в сказке. Рядами, рядами выстроились вдоль перелесков, нахлобучились и, кажется, лезут в руки сами. Сергей стонет, как человек, у которого мучительно заболело сердце, он больше теперь не может жить, а готов лечь и умереть. Геля охает, будто на каждом шагу наступает на зайчонка. Зрачки её мечутся, как бабочки вокруг лампы.

А грибам всё нет конца.

Между тем ветер уселся на берёзе, свесил ноги, размахивает широкими складками одежд и никуда не хочет идти. Насвистывает какую-то песенку.

Подходим к реке. Наступает самая тяжёлая минута: лукошки полны, а грибов не убывает вокруг. Теперь маслята, маслята, маслята рассыпались в оловянных, скрипучих кустиках мхов. Маслята! Они хотят нас убить здесь, на берегу реки, они смеются над нами, сами подбираясь под руки, чтобы мы упали все враз и скончались от разрыва сердца. Сбрасываем плащи. Грибы торопятся. Мы их уже не собираем. Только смотрим, как они сходятся и рядами, рядами ложатся в разостланные плащи. Только хруст по всему лесу.

Ветер спрыгнул с берёзы, подкрался, захохотал, свернулся в клубок и огненным лисёнком покатился с обрыва к реке, подбрасывая над собой и размётывая листву.

Шагаем домой под тяжестью, а ощущение такое, будто там, на берегу, мы по крайней мере построили город. Осенние кульбабы, робкие и еле приметные, уже сложили свои цветки. Теперь они мерцают в лёгких сумерках среди полей, что крошечные свечки, которые плывут и раскачиваются в воздухе.

Поздним вечером на хуторе при лампе мы будем обирать грибы. Под окнами будет вздыхать озеро и томиться в своих индевеющих берегах. Будет снижаться над крышею ветер и долго шелестеть крыльями, эта большая и добрая птица ясной осенней ночи. А ночью страшно закрыть глаза. Грибы, грибы, грибы. Стоят, бегут, притаились, одетые бурым светом вечернего солнца.

Наутро да и позже среди дел приходит грусть. Неужели прошёл этот день? Такой он был большой, такой светлый. И вот уже нет его. Как будто его и не было, только сладостное ощущение лёгкости, удачи, гула перелесков и походки ветра, который то сидит на берёзе, то катится под гору, то снижается над тобой, как птица.

Неужели всё это прошло? А может быть, ещё снова когда-то вернётся?

НАША РОЖЬ

Нам выдадут мешок тяжёлой ржи. Почему бы нам не сварить пиво? Мы рассыплем рожь по длинным половицам, и накроем её мешком, и плеснём сверху из ковша воды.

Мы будем ночью спать. Наша рожь зашевелится, и зашепчутся зёрна друг с другом. Ты проснёшься, приложишь палец к губам, показывая глазами на пол.

— Да это рожь, — скажу я.

И опять усну.

А ты не уснёшь. Ты пройдёшься босиком по ржи, присядешь перед ней на корточки. Станешь слушать. Будешь засыпать и не засыпать. Ты будешь слушать и не слушать, как прорастают зёрна.

И вдалеке поднимется поле, над которым из берёзника бьёт соловей. Тут зелёные человечки покажутся из чёрной земли, оглядываясь изумлённо вокруг, приветливо кивая друг другу и протягивая руки, как бы желая познакомиться. А соловьи тоже кивают с берёз и рассыпают по полю серебряные крошечные серьги. Серьги катятся по полю, как пузыри по заливу при тёплом крупном дожде. Они бегут и уходят в землю.

А человечки всё растут, колышутся и сами звенят на ветру, как те серьги. Потом зарница одевает всё тяжёлым жарким духом, и они склоняются от собственной тяжести, усталые и ленивые.

И тут проснёшься ты.

Мы рассыплем рожь вдоль печки. И ночью она опять зашевелится, зашелестит и станет усыхать. Но ты уже не проснёшься. Нам будут сниться старички, которые идут широким полем и нехотя переговариваются. Поглядывают из-под руки и ждут ненастья. И шепчутся, не зная, что такое происходит.

Теперь осенью мы станем солод молоть в сенцах, между двумя каменными тяжёлыми жерновами. И солод будет пахнуть жарким летом, а руки отяжелеют, как от косьбы.

Пускай теперь приходят к нам соседи. Под рябину. Мы варим пиво. У нас большой котёл стоит на костре, и вода уже в нём кипит. Поднимем его двое, опрокинем в кадку. Вон парень с чемоданом. Он в отпуск едет из Якутии — повидаться с матерью, а после уедет назад собирать алмазы, мелкие и тяжёлые камни, собирать в ладони, будто верес.

— Вот, парень, сусло.

— Такое сусло! Это сусло!

— Да. Это тебе не алмазы — хлебнёшь и закачаешься, как рожь среди ветра. Дай срок.

Теперь по лагунам разольём это сусло и поставим в избу. Пусть бродит там, чтобы нельзя было спать. Чтобы казалось, будто избу осыпает снегом и шелушатся стены от метели. И чтоб в избе запахло пашней.

И вот уж мы с тобой пива не дадим ни лосю возле стога, ни сороке на колу под окном, ни зайцу среди леса под сугробом, ни вон тому снегирю, который сидит на пустой рябине.

Мы соберём соседей и прохожих и сядем все за стол. И будем пить это пиво большими кружками, и чтобы шумела наша рожь в каждой кружке и припекала губы, и чтобы каждый вдруг услышал, как весной над полями поёт соловей.

А теперь пока давай по стакану выпьем вдвоём и послушаем, что говорят эти пузатые человечки, они гонят пузыри со дна стаканов, и шепчутся, пройдохи, и уже готовы похихикать над нами.

ДАЛИ СЕНОВАЛА

Не в тот вечер, когда на крышу сыплется мелкий дождь. Не в тот, когда садится и будто инеем закладывает перелески туман. И не тем вечером, который гонит низкие сухие тучи холода над полями. А когда небо вызвездит, когда синими глубинами пойдут над головой созвездия, переговариваясь, протягивая друг другу руки, подгоняя тельцов и подстёгивая коней. В такой вечер я ухожу спать на сеновал.

Такой вечер осени всегда прохладен, от сена пахнет стыло, словно от старого воска, и постель холодна, так и похоже, что она слегка заледенела. Раздеваться страшно, однако раздеваешься с лёгкостью и даже радостно. И ложишься, словно кидаешься в прорубь, и закрываешь глаза, ожидая дремоты. Она приходит, однако, не сразу. Обступают звуки леса, полей, реки. Всё становится близким и до боли ощутимым.

Вот шелестят, стекая, быстрые широкие листья клёнов, и слегка касаются друг друга, и кружатся, подталкивая один другого плечами, а после расходятся, врозь плывут и уж больше никогда не увидятся. Вот лось прокричал и задохнулся. Попискивает одинокий комар, неизвестно как оставшийся до такой поздней поры. Того и гляди завопит филин, не то устрашая, не то сам дрожа от страха. И кот ползёт по углу, громыхая лапами, пойдёт по крыше и там сядет, чтобы смотреть на звёзды.

И тут засыпаешь. Может быть, чуть раньше, а может быть, и позже. И тогда неслышно к тебе подплывает лодка. И ты в неё садишься. Тебе не нужно ветра. И вёсел нет. И трудно вспомнить потом, где ты плыл, и что ты видел, и кто тебе заглядывал в лицо, и кто тебе аукал издали, и что за птицы окликали тебя из-под самого солнца. Только перед рассветом она исчезает, эта лодка. Когда начинают гаснуть звёзды.

И один ты очнёшься где-то далеко от дома. Ты долго там озираешься, потом только поймёшь, как до дома добраться, чтобы успеть наколоть немного дров для печки, черпнуть из озера воды для чугуна, да так, чтобы синица не заметила, что ночью тебя на сеновале не было, а где-то далеко ты плавал в лодке.

Назад Дальше