Пир на заре - Бурносов Юрий Николаевич 7 стр.


Я даже огорчился. Но потом представилось мне, что эхо всё-таки ходит вдали. И даже его, пожалуй, слышно.

Конечно, слышно.

Я слышу его до сих пор — под дождём и под снегопадом, среди грохота и гула проспектов. Я слышу его и сию минуту, только стоит немного уйти в себя.

И ПОШЁЛ СВОЕЙ ДОРОГОЙ

То случилось на берегу Архыза. Мы шли рослым лугом, цветы которого горели где-то высоко над головой. Цветы тяжёлые. Каждый не меньше снегиря или сизоворонка. Я шёл впереди, мой друг немного приотстал.

Луг обрывался на высоком берегу. И стоит среди спокойного, но всё же быстрого, очень синего, я помню это, потока олень. Рыжий, статный. Пьёт, слегка коснувшись речки лёгкими губами. А сам о чём-то думает.

Это было на западном склоне Кавказа.

Там олень рассекал теченьице губами, словно плыл вверх по реке. Я окликнул его, он поднял голову. Олень этот раскинул рога над водой и смотрел на меня. Он рога раскинул так, как это делают порой для широкого приветствия. А один греческий юноша своими бронзовыми руками так приветствовал бога.

— Пойдём со мной, — сказал я. — Пойдём шагать вместе. Нам будет веселей.

— Пойдём, — сказал олень.

И вышел из реки. Но тут подоспел мой приятель, он показал голову и плечи среди цветов. Олень замер. Он длительно посмотрел на меня, молча покачал головой, улыбнулся и пошёл своей дорогой.

АПЛОДИСМЕНТЫ

На заре лотосы раскрывают свои девичьи лица. Они алы, росисты от сна. Ветер обдувает лотосы, и далеко пахнет над водой их свежим, их тонким и юным дыханием. И чем выше встаёт солнце — это массагетское, это ногайское солнце степей, — тем бледнее, тем туманнее становятся лотосы и только перекатывают по широким площадчатым листьям капли воды. В неглубоких тёплых водах чилим плетёт свои когтистые узоры и прячет в илистой тьме линей, налитых бронзовым жиром. К вечеру лотосы побледнеют и выцветут совсем.

Весь день стоит неподалёку под берегом цапля. Она присматривается к лотосам, словно одряхлевший, переживший своё время носатый дворцовый служака в потёртом сером камзоле.

С моря в небо взлетает реденькая взлохмаченная тучка. Прозрачная, как поздний табунок тумана. Однако тужит из себя гром. Это смешное облако, которому здесь не собрать грозы, тоже хочет быть похожим на тучу. Оно приглушённо пугает. Две-три капли упадут из неё в дельту. Одна — возле Дамчика, вторая — в Сазаний култук, а третья — неизвестно где, может, возле Астрахани.

Туча рокочет, а тебе кажется — она просто громко хлопает в ладоши дыханию лотосов или внимательности цапли, а может быть, просто всему этому благословенному краю.

ТАНЕЦ ОСТРОВОВ

Вот я и подумал, что мне делать с этими островами. Даже не выберешь, к которому плыть. Хоть плыви ко всем сразу — к тому, с которого, как из пушки выброшенные, вылетают тетерева, или к другому, что приподнял на каменном мизинце рябинку, или к тому, где ходит лось и трубит...

Что за беда? Никак ничего не решишь. Или, может быть, всё оттого, что светит прямо в глаза ослепительное солнце? Белое пустое солнце сентября.

И они всё поняли. Они сами двинулись и закружились вокруг меня. Я только сидел в лодке. А они подняли над озером листву, зашелестели ею, так что стало представляться, будто в лицо тебе улыбается веснушчатая девушка. Они подходили ко мне близко и потом удалялись. Друг за другом, никому не мешая. И продолжали кружиться вдали.

Иногда мне на лицо падала ягода рябины, лёгкая, словно капля. И стекала на дно моей лодки. Порой ложился в ноги лист и замирал, как птенец. Потом он вспархивал и где-то исчезал над озером.

Так продолжалось до тех пор, пока не зажглись над лесами созвездия. Вспыхнула Северная Корона, показался и зашествовал Волопас, а Телец поднял свои серебряные рога...

Теперь всю жизнь, когда я вспоминаю Вуоксу — это длинное озеро Карельского перешейка, — всегда я думаю об удивительном танце, о таком сияющем шествии островов.

МОРСКИЕ ОБЛАКА

Склон, травянистый, вскинутый, оцепленный, обставленный башнями, уходил из-под ног и вздымался. Мы шли Судакской крепостью и выходили на вершину скалы. Ветер подхватывал, звал над морем.

А из-за моря шли облака, рваные, редкие, белые. Ветер гнал их стремительно. Облако закрывало склон от солнца на какое-то время, и становилось тревожно. В облаке слышались какие-то голоса. И чувствовалось, что ты летишь сквозь них. Набегал запах морской воды, на губах оседал вкус её, а на щеках сырость.

Облако пробегало, и впереди опять простиралось море, как бесконечный чей-то взгляд. Облака же всё шли и шли по нему. Казалось, они стелются по самому морю, как стая разметавших паруса кораблей. Внизу кружились чайки и были хорошо видны отсюда с вершины крепости.

И всё слышались голоса аланов, хазар, генуэзцев и пахло парусами.

ПОЛДЕНЬ МАЯ

Далеко над поймой женщины поют, шагая лесом. Они поют и побрякивают пустыми вёдрами. Видно, в поле идут, на работу, коров доить среди стада.

Зацвела купава

Среди наших дол...

Полдень медлительно играет на рожке, стоя над рекой, и как бы засыпает в звучании собственной песни, от молодости ли, от пения, либо и впрямь от рассыпчатого чистейшего золота купав, что гуляют вдоль берегов, толпятся под берёзами и горят на весь полдень так, что ломит глаза.

Где же ты,

моя купава?..

Тихо, только лишь для себя одного выговаривает полдень, покачивая голубыми глазами. А получается громко — над бочагами, вдоль быстрин... Так и расходится, отшёптывается по лесу:

Где же ты,

моя купава?..

И женщины слышат издали. Петь перестают, а хохочут. И одна громко передразнивает.

Полдень приходит в себя, рожок прячет. А гулким длинным бичом бьёт в поляну лопающимся рясным ударом. И уходит по угорам, окликивая пастухов и подстёгивая стада.

ОМУТ РУСАЛОК

В наших чистых реках сегодня купаются и хохочут. В наших реках шумно, и рыба ушла под коряги. Только мальки суетятся и ловят губами за ноги купающийся люд. Они щекочут и хихикают.

В наши чистые воды сегодня опустилось лето. Лето распустило волосы, течёт под берегами, жарким дыханием улыбаясь каждому и глядя в небо. Теперь мы каждое утро бегаем на речку и бегаем на речку каждый вечер, порой мы бегаем и ночью, когда нас никто не видит, и долго отыскиваем друг друга среди берёзников, ивняков, среди осоки, далеко вперёд протягивая руки да окликая друг друга шёпотом, чтобы никто посторонний нас не услышал.

СОВА, И СНЕГОПАД, И КОВШ САМСОНА

В парке пусто. Сумеречно. Старик с граблями сгребает листья в кучи; он поджигает их. Ещё свежие, совсем волглые листья горят пахуче, дымно, так что глохнет запах моря. Только слышно, как стеклянно лопаются волны залива, ложась на валуны.

В Большом дворце пустынно бродит ветер. Фонтаны не шумят. И лишь плавятся жаром вдоль каменной лестницы золотые тела — движение и молодость. Они совсем не замечают пустынности парка, заколдованы Самсоном, который вот уже два столетия единоборствует здесь, символизируя Полтавскую баталию. Ковшом Самсона прозван этот каскад вместе с водоёмом. Ковш светится из-за стволов, словно в него садится солнце.

И шелест в темноте в верхах деревьев. Сова. Сова ушастая летит растяписто, бесшумно, как подушка. Села на липу. Смотрит отёкшими веками. Молчит. Говорят в народе, что живут эти совы по двести лет. Неужели уж двести лет вот так она смотрит на каждого, поправляя пальцем серые очки? Полетела.

Ещё какой-то шум. Зашелестел над головою сухой, но крупный снегопад. Всё принимается звенеть, как будто колется на мелкие былинки. И сова проплывает, петляя в сторону Ковша. Снегопад густеет, от снега пахнет и листвой, и дымом, и морем.

Так стоишь сухой холодной осенью на берегу Финского залива, и смотришь на сову, и пьёшь под снегопадом из этого Ковша Самсона.

В СУМЕРКАХ

Когда склонится Пан с обрыва и тяжеловесной лапой полезет в нору, он будет вынимать птенцов стрижей, дуть им в глаза, подбрасывать на ладони и потом долго следить, как те пока ещё неуклюже, но уже решительно суетятся в небе.

Потом он свесит с обрыва ноги, покачивая копытами, он станет дуть в ладони и насвистывать песню — так себе, ни о чём. Просто лишь о том, что крадётся вечер, прорезался над лесами месяц, тонкий, словно хитрая улыбка, улыбка девушки, бегущей за огороды в полусумрак берёзовых чащ.

И когда уже смеркается, я подкрадусь по ломким и разлапистым щёткам тысячелистника и наклонюсь над ним. Тут Пан привскочит, вскинет рожки, протягивая руки навстречу сумраку, пойдёт плясать в тумане, всё на меня оглядываясь, как бы спрашивая глазами — хорошо ли он пляшет.

КЛЕНОВЫЙ ЛИСТОПАД

Ещё в полдень с клёнов стали сыпаться листья. Стоило ветру шевельнуть плечом, как они целыми стаями летели в долину, катились по крыше и по бревенчатым стенам избы. Листья садились в травы и на дорогу. Скоро невозможно стало ходить. Эти листья усыпали всю тропинку до колодца. Я с ожиданием смотрел в окно, когда же ветер унесёт их.

На дороге показалась девушка. Она издали спросила, нет ли у меня напиться. Я сказал, что у меня воды осталось немного и можно её поделить. Девушка шла тропинкой по щиколотку в листве, как через ручей.

Пока она пила воду, наступил вечер. Я видел, что клёны всё сыплют и сыплют листья, что вокруг шумит уже настоящее половодье.

— Если вам далеко идти, — сказал я девушке, — то вы рискуете не попасть туда, куда вы держите путь.

Но девушка среди всего этого шума и шелеста не расслышала моих слов. Так мы остались вдвоём. Мы боялись раскрыть нашу дверь, чтобы вся эта шелестящая золотая вода не хлынула в дом. Только издали мы слышали, как, уже глубже в осень, зазвенели осины. Над лесами стали подниматься их пустынные листья. Они летели под самое солнце, словно красные воздушные шары.

ПИР НА ЗАРЕ

Туман густеет, он ложится в два, в три, в четыре слоя, он собирается отовсюду, он бродит и неспокойствует. Словно что-то замышляет.

Земля едва проснулась. Земля только двинула силу: травы, листву, дыхание рек. Листва берёз нежна даже в тумане, в ночных сумерках чувствуется её робкая девичья нежность. И всё молчит, всё ждёт часа, своей минуты, но живёт. Ох как живёт эта удивительная, эта юная весна, утренняя и такая свежая.

Но солнце ударило оттуда снизу, как бы из-под леса, пошли не лучи, а отсветы их. Всего лишь только краешек зари. Туман вспыхнул, плотнее прильнул к земле и задвигался, будто костёр дымного серебра. И молчание лопнуло, исчезло, со всех сторон — с боков, сверху, откуда-то из-под кустов — грянули голоса.

Невозможно понять — кто поёт и о чём? Дрозды, синицы, даже слышится запоздалый снегирь, тетерева за ельником, лес, ночные фиалки, ландыши, каждая былинка. И всё поёт, всё воспевает и требует. И всё звучнее, всё голосистее, но не яростней. И не видно ничего из-за тумана, но рядом всё, и всё твоё и с тобой.

Слышу, как выходит на крыльцо, гремит вёдрами невыспавшаяся хозяйкина дочь. Она только вернулась, была на танцах. Мать доить корову её подняла. Дочь злым голосом говорит навстречу заре: "Ишь, разгорланилась, нечистая сила".

Я становлюсь к ней спиной, спиной к её голосу невыспавшегося человека, и говорю сам себе, про себя, но так, чтобы меня слышали:

— Здравствуйте и пойте. Какая вы удивительная, какая вы чистая сила!

И солнце наконец является из-за леса.

ПРИСУТСТВИЕ БЕССМЕРТНИКА

Не будем думать о светильниках. Для чего нам факелы? Не нужно даже вспоминать о лучине. Войдём в пустые комнаты, когда на окнах будет искриться изморозь, а сквозь изморозь гранёно светить будут звёзды. В пустынных комнатах шаги пусть звучат, как шорох листьев на осенних полянах. В пустынных комнатах будет слышаться дыхание. И поначалу казаться будет, что в комнатах темно.

Так пройдём в сторону кабинета. В камине тишина. У стены чубуки, рослые, с хорошего турка. Чёрные. Молчат. Уснули. Спят на диване пистолеты. Стол и кожаное кресло. В кресле пусто, но слышится присутствие. И робость охватывает. И замиранье подступает. А на столе яблоко. И яблоко светит. При свете яблока румяном на столе видны перо, лист бумаги.

И снова робость. Хочется перешагнуть порог. Но в спину вроде кто-то смотрит. Оглянешься и увидишь позади на столике букет. Рассыпался букет в широкой низкой вазе. И слабый свет от него, как от луны. Они светят твёрдо и требовательно. И ты стоишь на месте в присутствии звёзд, пистолетов, чубуков, камина, маленького бронзового Наполеона с отломанными носками сапог и яблока.

И долго потом в жизни будешь чувствовать себя почтительно стоящим перед креслом. Зачем же нужно думать о светильниках в присутствии строгом бессмертников?

Кто-то мудрый сегодня сюда принёс эти цветы.

ПИОНЫ

Срезает хранитель фондов Шпинёв на усадьбе в аллее пионы.

— Это как же вам не стыдно! — подшучиваю я, подойдя поближе. — Чем вы занимаетесь, молодой человек?

Немолодой Василий Яковлевич оборачивается и смеётся.

— А что, был такой случай. Владимир Семёнович Бозырёв, вот как я сейчас, в прошлом году срезал тут пионы для музея. К нему человек пять подскочили: "Кто вы такой?", "Как вы смеете!" Бозырёв поясняет, что он заместитель директора по научной части, срезает цветы в Дом поэта. Не тут-то было! Схватили Бозырёва, стыдят и привели в его же кабинет.

Мы некоторое время толкуем о том да о сём. Потом я ухожу своей дорогой. Уже с холма за усадьбой взял да оглянулся. И вижу — ведут моего Василия Яковлевича под руки две пожилые женщины и одна девушка в клетчатых брюках. Василий Яковлевич им что-то доказывает, а они не верят. Укоряют Василия Яковлевича и возмущённо размахивают руками.

Так и увели Шпинёва в научную часть, в кабинет к Бозырёву.

ДЫХАНИЕ ОСЕНИ

Ещё где-то в середине июля, когда во всю ширь не успевают развернуться грозы, вдруг просыпаешься и чувствуешь, что воздух уже не тот. Ещё ничего не изменилось, ещё всё по-летнему: и листва, и травы, и птичьи гнёзда — но уже слышится, что лето пошло на убыль.

Неужели вот так одна ночь и решила этот перелом? Спустишься к Шелони, тронешь пальцами — вода холодна. Травы над берегом озабочены, смотрят куда-то вдаль и ждут, как будто кто-то должен прийти. А луг ещё не верит, ещё цветут ромашки, цветут последним светом васильки и силятся шуметь, благоухать, как всего лишь две недели назад. И лён ещё не совсем отцвёл, но лишь кое-где тронута голубыми искрами его зелень.

В глубине лесов за Плюссой уже свежо, от низин и болот тянет холодом, и уже не дышит оттуда бражистым запахом трав. Вокруг Изборска в родниках вода попрозрачнела, как-то притихла, наберёшь в пригоршню, а пить не хочется. Комары исчезли.

И ночи становятся сонными, лёгкими, видишь какие-то незапоминающиеся просторные сны, будто стоишь на башне, высоко над городскими стенами, внизу равнина, озёра, озёра и стяги. А ты отталкиваешься и куда-то летишь. Идёшь вдоль стен, идёшь под самыми стенами, словно провожаешь друга, который уезжает всего на неделю. Но кажется, что ты не увидишь его никогда. Таков он, этот город. И ничего не хочется говорить, только смотреть на него и запоминать каждую складку на валуне, улыбку нехитрых окон, походку мостовых. Тишину Запсковья в травах и под облаками. Внезапно замечаешь, как за эти несколько столетий он повзрослел. Да неужели проходит молодость? А ведь казалось, что никогда ей не миновать, всё будет в сердце сила, всё так же легко будет смеяться над прохожей прибауткой, вспоминать, что было и чего не было. А присмотришься, в косматых башнях и руинах что-то мудро напоминает седину.

Неужели и на тебя самого так же смотрят сегодня знакомые люди и молча думают, что ты уже немного не тот. Но ты отстанешь, а город пойдёт всё дальше и дальше — в века, в тысячелетия. Он будет долго смотреть на тебя из этой дали. И ты поднимешь в небо руку, и будешь махать ему в путь, и словно целую вечность будешь стоять вот так с поднятой рукой на ветру.

Солнце разгуливается, но ветер всё прохладен. Уже появились вдоль Великой и Ловати осенние робкие одуванчики. В траве сидят девочки в беленьких платьицах, крошечные, и смотрят на эти цветы, смотрят долго, будто спрашивают, почему они такие.

Назад Дальше