Пир на заре - Бурносов Юрий Николаевич 9 стр.


А между кирпичами портика как раз под окном проросла берёзка. Когда смотришь из комнаты, кажется, что выросла она из подоконника. Берёзка совсем юная, ей года три или четыре. Жизнь у неё только начинается. Берёзка словно маленький эпиграф к моему окну. Что-то вроде:

Волновать меня снова и снова —

в этом тайная воля твоя.

Радость ждёт сокровенного слова,

и уж ткань золотая готова,

чтоб душа засмеялась моя.

А из земли под самой стеной и вдоль валунов её тянется клён. Клён уже юноша. Он дотянулся до окна и чуть закрывает берёзку. Так что можно подумать, сидя у окна, что клён тоже растёт из подоконника. И клён как эпиграф к моему окну:

Очарованный музыкой влаги,

не могу я не петь, не плясать,

и не могут луга и овраги

под стопою твоей не сгорать.

Так растут клён да берёзка, а на подоконнике пляшет ветер. Я не удержусь и нарисую портрет моего окна. И этот портрет в золотой сверкающей раме я повешу над озером. Высоко над водой держать будут портрет этот с двух сторон два жаворонка. Те серые птички, что виснут ранним летом над полянами. Они висят в тёплом воздухе и поют свои песни.

И за кружевом тонкой берёзы

золотая запела труба.

ВЕТЕР СРЕДИ САМОГО ПОЛДНЯ

Сегодня полдень, и солнечные тени клёнов трепещут по всему посёлку. Они трепещут не только на дорогах, лужайках, крышах, берегах, они вьются в воздухе, словно счастливые стаи птиц, которые собрались в дорогу, но никак им не хочется улетать. Это видит каждый. И каждый, конечно, знает, что в конце концов улетать им всё же приходится.

Поэтому люди заняты делом, они выходят на дорогу, взбираются на крыши, они ловят эти кленовые тени, рассовывают их по карманам, за пазуху, складывают в мешки, сундуки, под кровати. Я только что видел девушку, которая сгребала за посёлком стог из летучих кленовых теней. И грабли пели у неё в руках. Но девушка пока молчала.

Она работала. Девушка сгребла стог до самого неба, встала на него, выше холмов, крыш, сосняков. Она встала на стог в самом небе. Её белые волосы рвались вдаль вместе с ветром, и платье рвалось и хлопало, как знамя. А стог журчал у неё под ногами. Так журчат ручьи, когда их много и сливаются они вместе, чтобы смеяться, пировать и хлопать друг друга по плечам.

Вот теперь девушка запела. Она пела без слов, но во весь голос. И руки подняла над собой, как два маленьких солнца. И освещала ими все дали, направо и налево.

И люди останавливались, кто где был. Они смотрели на девушку, и губы их шевелились. Люди тоже пели. Не подпевали девушке, а каждый свою песню пел для себя. И лица их были счастливые.

Теперь счастья недоставало только клёнам. Именно полного счастья в такой ветреный полдень. И тогда отовсюду клёны сдвинулись со своих мест и пошли к девушке, к её стогу за посёлком. Ах, как это было радостно! Клёны шли и шумели во весь ветер. Они переговаривались друг с другом, друг друга окликали и приветствовали. Они встали вокруг стога. А ветер сорвал с девушки платье и понёс над озером, как птицу.

Тогда клёны враз поднялись, мгновенно выросли в небо и закрыли девушку на стогу, чтобы никто посторонний её не видел.

Пусть она стоит там, в небе, и поёт свою песню.

ОЗЕРО И БРИЧКА

Кто-то вогнал в озеро бричку и бросил её передком к берегу. И та смотрит из воды на песчаную пологую полосу, развернув передок и раскинув оглобли. Среди синей осенней воды бричка смотрится как нечто совершенно сокрушённое, оставленное навсегда и потерявшее всякое значение. Бричка смотрится как конец целого мира или по крайней мере какого-то значительного дела. Какого? Трудно сказать. Подождать следует вечера, и тогда, на заре, многое сделается явным и понятным.

Когда красное солнце коснулось леса по ту сторону озера, стало ясно, что это тачанка. Тачанка вся залита кровью и брошена здесь, у берега. Пулемётчик висит вниз головой и с передка касается воды руками. "Максим" уткнулся дулом в озеро. Кони валяются в воде, полумёртво сопят, и один, гнедой, бьёт окровавленными мослами в песок и силится поднять голову. Скоро солнце сядет, и кровь перестанет гореть на передке, на колёсах и вдоль оглобли.

Синие сумерки, кутаясь в синие тени, соберутся к берегу. И тогда я увижу чёрное проломленное ложе, полевой разбитый катафалк. Там, на ложе, раскинувшийся и насквозь пробитый, лежу я сам. Меня пробило уже мёртвого. Правая рука немного вскинулась и застыла в воздухе, как в крестном знамении. Так замерла на полпути. Внизу холодная плещет вода. Меня откуда-то везли и бросили от страха. И нет уже ни лошадей, ни провожатых. Всё брошено и страшным каким-то ударом опрокинуто в воду.

Ночью над озером загорится окно. Там вспыхнет звезда. Одна во всём окне. И там вдруг повиснет на одной руке, перевернувшись через голову, молодая наяда. И слышно будет, как она смеётся полушёпотом. И спрыгнет в озеро.

И вот уже выскочит она из озера на колеснице. Стоит. Высокая. Расставив ноги, размахивая над головой ременными вожжами. Но вожжи в темноте мерцают чешуйчато. Кони с чёрными гривами. Гривы мраком полыхают. Вылетает колесница из озера, как из океана. Кони веером высыпают и несут к моему крыльцу. Кони храпят и хохочут. Быстрые шаги, и кто-то громко стучит в дверь.

Рано утром, когда туман снежными паутинами поднимется с озера, придёт бригадир Николай Семёнов. Он уже пришёл. Он привёл на берег высокую белую лошадь. На шее лошади сидит хомут, а Семёнов несёт в руке дугу. Синюю дугу с тремя небольшими колокольцами. Семёнов в высоких резиновых сапогах. Он заходит в воду и на берег вытаскивает бричку за оглобли. А лошадь стоит и ждёт, как школьник, вызванный к доске. Семёнов закладывает лошадь в бричку и с грохотом уезжает в посёлок.

ОТРАЖЕНИЕ

Воды среди тишины ровны и отзывчивы. Облако стоит в небе, оно стоит и в Глубоком. Сосна висит над водой, висит она и в воде.

Сорвалась откуда-то белая бабочка и летит низко над озером. Бабочка танцует. А следом за ней по воде тоже бабочка танцует и летит. В воздухе так чисто, что видны эти бабочки, сколько бы ни уносил их полёт.

Две вороны от посёлка летят — одна над водой, а другая по воде. Самолёт свой след белый теряет над лесами. Два самолёта. Лягушка прыгнула с берега в воду, а из воды навстречу ей тоже лягушка. И посёлок. Один на берегу — другой в озере. Даже голубоватая дневная луна светится в воде, вернее, в синем небе Глубокого.

На мелководье стоит полчеловека с удочкой в руке. Но и полчеловека, тоже с удочкой, под ним.

И сам я, сидящий на камне у берега, наверняка не один. Нас двое. И когда я, сидящий на камне, протяну руку мне, висящему вниз головой в озере, то одна рука протянется навстречу другой, и вот-вот они встретятся в рукопожатии.

БЕЛАЯ ЛОШАДЬ

В сумерках тяжело ходит по берегу и громко жуёт мясистую траву большая белая лошадь. Обычно лошадь ходит на длинном поводу, привязана к ели. При озёрном свечении сумерек лошадь кажется то синей, то серой, то голубой. Сегодня лошадь ходит без повода, и вдруг я её увидел бегущей. Лошадь бежала из посёлка по дороге в гору. Она бежала резво и весело, словно целый день не работала. А после она, мечтательно и бережно неся голову, шагала по бесшумному песку назад. И долго бродила по берегу, громко щипала траву и жевала её, отлягиваясь от комаров.

Странное существо лошадь. Существо какое-то таинственное. С чего это ей понадобилось бежать в гору, а потом шагать назад и о чём-то думать? И вообще — о чём может думать лошадь? О чём, например, могли думать сотни тысяч коней на Каталаунских полях, когда земля дрожала и гудела от победоносных кликов римлян, сокрушающих несмётную армию Аттилы? Что думала та лавина обезумевших животных под кавалеристами Нея, ломая ноги, шеи, хребты и сваливаясь в знаменитый ров под Ватерлоо? Что думает конь в тёмном поле дневного сражения, избитый, обессиленный, с прорванными шпорой боками, а в тёмных кустах и ложбинах стонут, хрипят и задыхаются забытые и брошенные люди, выходят из лесу волки, рыщут, и мёртвая рука вот-вот готова схватить за копыто...

Или стрелою, выпущенной из могучего лука, стелется под всадником степью аргамак, и другой скакун с другим всадником гонится следом. Кто скачет от кого и кто кого догоняет? Кони ли гонятся друг за другом? Сбивают ноги, сердце. И, брошенные, уходят в туман, когда рыцари сошлись и стервенеют. А кони ждут, и какие у них в это время глаза? Кони отвернулись, они дрожат и, может быть, плачут. А эти глаза, этот взгляд умирающей, загнанной лошади, которая всю жизнь скакала, напрягалась, выбивалась из сил. И добро бы на себя...

Когда лошади умиротворённо отдыхают в дубовых горницах своих конюшен, им кажется, что покой разливается по всей ненаглядной земле. Им не думается ни о чём, и если бы они могли, они бы просто пели тихую длинную песню, какую порой поют крестьянки за тягучею пряжей. Тогда можно подумать, что нет нигде ни парадов, ни стражи, ни утомительных повозок, ни упорного плуга, ни злого бича, ни голодного волка и только ластится над берегом, когда блестит излучина в тумане, ластится к ногам добрый, глупый, пугливо-доверчивый жеребёнок.

Ах, если бы лошади могли себе воздвигнуть святилище! Оно бы раскинулось высоко под звёздами, в бесконечно цветущей степи с такими травами, в которых тонет грива, в степи с холодными и сильными ключами, с просторным ветром, и никогда бы на этой равнине не пробежало ни одно живое существо другой породы — ни волк, ни рысь, ни медведь... И только птицы парили бы под самыми звёздами. И тогда хотел бы я взглянуть в глаза того коня, которого грива светится во тьме и сияет на солнце, дыхание горит, копыто гулко и нетерпеливо, а ржание его подобно звуку победоносной трубы!

И тогда я не удивлюсь, когда однажды взгляну в своё окно и увижу, как по озеру навстречу взгляду, то есть к дому, идёт по озеру лошадь, белая лошадь с сияющей гривой, глаза её смеются, а солнечные зубы улыбаются. Лошадь идёт не по льду, а просто по воде!

ШАГИ И РАССТОЯНИЯ

Я всегда с удивлением смотрю на проходящего мимо человека. Меня всегда охватывает изумление. Я хорошо вижу, как он шагает, вижу, как он размахивает рукой и в руке у него газета или висит и покачивается на локте зонтик. Я понимаю, что человек движется, но именно то, что он удаляется, меня приводит в полное изумление.

Что же это такое? Человек был здесь, а теперь вон там. Он был обыкновенного роста, теперь стал совсем маленьким, не больше воробья. Неужели это он? Как он там оказался? И что он там делает? Что он думает там, шагая по песчаному косогору, на что надеется? Может быть, это не он? Может быть, это кто-то другой? С тех пор как он был здесь, может быть, прошла целая вечность и он совсем изменился? И под клёнами, сняв соломенную шляпу и платком вытирая бритую голову, вышагивает уже нечто другое? Может быть, он даже и не человек уже, а какая-нибудь букашка, или кукла, или обыкновенный механизм, или же простое воспоминание обо всём этом?

Или девушка. Проходит мимо. Почему она проходит? Что нужно ей там, куда она спешит? Зачем она так нахмурила веснушчатый загорелый лоб и покусывает губы? Может быть, эти красные босоножки жмут ей ногу? Или ей трудно шагать? Тогда для чего ей шагать? Пусть сядет на крыльцо и смотрит на озеро. Там и поют, и купаются, и ловят рыбу, и о чём-то спорят. Как в кино или как в театре, и всё намного правдоподобнее, чем там. Сиди себе и смотри. А босоножки можно снять и поставить на траву. Можно завести хорошую музыку. Можно слушать какую-нибудь сонату или танцевать танго, на выбор. Кому что нравится. И прямо здесь, на поляне возле дома, можно танцевать. Я тоже могу снять ботинки и тоже танцевать босиком, изредка наступая девушке на пальцы, на такие холодные, ласковые пальцы.

Что удаляются машины, ничего удивительного нет. Для того они и сделаны, чтобы удаляться. У них для этого есть колёса. Но когда удаляется человек, это так невыносимо. И ведь у человека нет никаких колёс, а смотришь — он как раз удаляется. И так не хочется иногда в это верить.

Я временами совсем не верю, что это я лежал когда-то на берегу моря где-нибудь в Гаграх и думал о королеве Христине или сидел на набережной в Ялте и ел мороженое, а у меня болели зубы. Или стоял в кустанайской степи и слушал, как поют украинские песни на закате звонкими голосами студентки, что приехали на уборку откуда-то из-под Киева. Или же плыл на пароходе по Енисею, третьи сутки шёл мелкий дождь, берегов не было видно, и мне казалось, что мы уже вышли в море. Неужели это я когда-то целовал одну красивую девушку, о которой сейчас совершенно забыл? Никогда о ней не вспоминаю. Не целовал я её. И вообще ни с кем ни разу в жизни не целовался. И только ещё готовлюсь кого-нибудь поцеловать, но не могу на это решиться. А когда поцелую, то, может быть, это буду уже не я. И тогда мне будет казаться, что я так всю жизнь стоял среди леса в розовом воздухе вечера и задыхался от смолистого соснового воздуха. И ничего другого со мной никогда не бывало. И так будет продолжаться вечно.

Вот мимо прошла женщина и готовится свернуть за угол. И расстояние так стремительно её уменьшает, что трудно поверить, будто это тот самый человек, что три минуты назад был здесь. И неужели она так и свернёт там за угол и ни разу не оглянётся? Она уже сделалась меньше шариковой ручки, которой я сейчас пишу.

Вот проходит мальчик со школьным портфелем, в белых тапочках, в коротком синих штанишках и в розовой рубашке. Неужто и он через несколько минут станет совсем крошечным? А вдруг всё случится наоборот: чем дальше он будет уходить, тем огромнее и огромнее начнёт он становиться...

Быть может, во время своих рассуждений я что-то воспринимаю не так или чего-то не учитываю? Вполне возможно, я не принимаю всерьёз именно то, что при любой ходьбе человек всё-таки проходит какое-то расстояние, прямо-таки преодолевает его. А временами эти расстояния бывают удивительно большими и с каждой минутой всё более и более увеличиваются.

ПРИЗРАК

Ах, какие дни стоят! Какие стоят удивительные дни! И над окном вьётся жёлтая бабочка.

А дня три назад я видел в лесу одну берёзку. В тишине высокого и светлого леса я её видел. Она стояла, эта берёзка, среди поляны. И листья её поблёскивали. Листья были жёстки, поблёскивали матово, но нежно. Так всегда бывает осенью. Долго я смотрел на ту берёзку и, когда возвращался из лесу, всё время почему-то думал о ней.

А когда я вышел на высокую скошенную гриву, то увидел деревцо впереди, в небе, на самой вершине гривы. Деревцо показалось мне знакомым. Вот оно что! Та самая берёзка теперь там стоит, на гриве.

Я спустился к озеру. Я прыгнул в воду и долго плавал в синей воде. Вышел на берег и опешил. Вот оно как! На берегу стояла среди песка берёзка, она длинно шелестела ветвями. Неужто пришла она сюда за мной?

Я шёл домой просёлочной дорогой. И мне всё казалось, что позади кто-то с шелестом торопится. И стоило мне оглянуться, здесь или там с шелестом замирала на бегу берёзка.

Домой вернулся в полной темноте.

Когда же утром вышел на крыльцо, то увидел, что всё оно засыпано берёзовым семенем. И два или три листочка золотых оставлены для меня на ступеньках.

На следующее утро я проснулся и нашёл несколько влажных листочков на подушке. И на одеяле нашёл. От них слышался сухой винный дух. Мне показалось, будто я слышу, как они дышат, эти листочки.

А по ночам я слышу теперь, как надо мною склоняются ветви, как на них шелестят листья и как они падают вокруг — здесь и там.

ДО РАССВЕТА

Пока не взошло солнце, не проснулся ветер, озеро гладко наливает блистательную ширь своих вод лазурью. Так и хочется спуститься к воде, поднести снизу, из глубины, вытянутые, чуть растопыренные пальцы под эту гладь и бережно поднять её в небо. Поднять вместе с дальней лодкой рыбака, вместе с облетевшими с берега жёлтыми листьями, вместе с младенчески робкими стайками тумана в заливах. Поднять и держать там, высоко в небе, под рассветной луной, высокой и голубовато-снежной.

И тогда станет видна вся глубина. Оплывшие подводные валуны, большие и малые. Коряги, увешанные бахромой светящихся водорослей. Станут видны все кристальные и сильные ключи, что бьют и наполняют озеро жизнью. Будет видна вдалеке и та русалка, что как-то ночью подлетала к моему крыльцу на тройке. Она сидит на голубой, на прозрачной коряге и вышивает вдоль зелёного валуна золотые тонкие узоры серебряной иглой. И на длинной тоненькой цепочке ходит вокруг неё учёный сом с зелёными усами.

Назад Дальше