5
Едва вошли в дом, как забренчал телефон, висевший на стеке у двери. Отец снял трубку, выслушал, мрачнея. Говорили что-то неприятное — в ответ он выкрикивал нервно, отрывисто:
— Антон Степанович, это бардак! Вот только что... Да, да... А ты не перебивай! Я говорю, только что решили не сдавать липовые яйца... Да! Да! Липовые! Это у нас с тобой натуральные... Слушай, не надо смешить людей... Понимаю... Понимаю, пункт в Продовольственной программе... Понимаю! И ты пойми... Дай сказать! И ты пойми. Сами себя — идиотами! Да! Идиотами! Перед народом!.. Тебе отчитаться, а мне... Не угрожай, пуганый... Что?! Ну, знаешь ли!.. Технику зажимаешь. Да, да... Всю Дмитроченкову даешь... Не дави! Давленый... Ну? Ну и что?! Давай не будем, Антон Степанович... Не к лицу!.. Не к лицу и тебе и мне... Тебя? Снимут? Никто тебя не тронет... На бюро обкома?.. Ну ты им и скажи... Так?.. Что ты говоришь?! Да нет, не тронут... Ну ладно, подумаем... Сказал — подумаем! Не я один решаю, у нас правление!.. Хорошо. Ладно!.. Опять ты! Сказал — все! Будь здоров.
Отец грохнул трубкой, в сердцах плюнул, злой, сконфуженный, прошел в горницу, сел за стол. Мать — выпустили на неделю домой — поставила перед ним тарелку с вареной картошкой, подвинула банку со сметаной, нарезанные овощи, огурцы, зелень. Отец машинально пожевал хлеба, тычком отодвинул тарелку, выскочил из-за стола, забегал по горнице из угла в угол.
— Черт бы их всех задрал! Шавку какую-то делают из председателя! Геморрой в ухо! Стройка стоит, значит, подпаивай рабочих, магарыч ставь! Чем их еще сдвинуть? Ври, выкручивайся, ходи на голове. Цирк Шапито! Дерьмо куриное убирать не можем, а все прогресс, прогресс — покоряем, перевыполняем, орденами обвешались. Тьфу! Теперь с яйцами этими, бери, председатель, корзинку, обходи дворы, обманывай самого себя: пустил птичник, первое яйцо повез! Тьфу! Ох ты, ёж твою в три господа старушку! Ну сколь это можно терпеть! А? Мать?
— А чё ты соглашался? — скорбно глядя на него, спросила Татьяна Сидоровна.— Послал бы его подальше,— она кивнула на телефон,— и все тут. Времена-то теперь иные. Может, скорее заметят...
— Ташкина заменят? — криво усмехнулся отец.— Он не заменяемый. Как пень, тут врос, тридцать лет давит район. Его заменить, это, знаешь, полрайона корчевать. Милиция, райсовет, прокуратура, народный контроль, ремзавод, кирпичный, базы — все под ним. Куда ни кинься, всюду его рука. Пойдешь против — фигу дадут. Вон Дмитроченков лижет, оттого и в передовиках, и техника — ему, строители, материалы, дороги. Нет, пока Ташкин правит, перемен не жди. Так что никуда не деться, будем врать, спектакли разыгрывать. Но не лизать! Вот этого он не дождется! Не лизал и лизать не буду!
— Чего кипятишься? — устало сказала мать.— Все знают, не лизал и не будешь. Садись поешь. Поди, с утра не евши.
— В горло не лезет... А где Олег? — вдруг спросил отец, оглядывая горницу. Беглый взгляд его прошелся по Николаю, словно по пустому месту. Ему нужен был Олег.
— Я тебе говорил,— сказал Николай.— Оформил на полставки лаборантом. Пусть поработает, пока каникулы.
— Каникулы?! В колхозе дел невпроворот, а они...— Отец выругался.— Чтоб завтра же отпустил парня. Понял?! Каникулы! Это у вас, у городских, каникулы, а тут не до каникул, вкалывать надо. Изнежили вас — каникулы!
— Дай поесть человеку, чего напал? — возмутилась мать.
Отец зло глянул на нее, на Николая, вдруг взял свою тарелку и вышел в спальню, отшвырнув подвернувшуюся табуретку.
Еда застряла у Николая в горле. Эвон как корежит отца. Уже и есть за одним столом не желает. Ну дела... Знал бы, так забежал бы в чайную, перехватил блинов или щей, хотя тут же понесли бы по деревне: Кольку выгнали из дому, питается в столовке. Мать жалко.
Мать села с краю, держась за грудь, растерянная, какая-то серая, несчастная.
— У меня уже сил нет,— тихо сказала она, кивнув в сторону спальни.— Сил нет, Коля.
— Нервы мотаем друг другу, вместо того чтобы радоваться,— сказал Николай громко, чтобы услышал отец.
Отец словно только того и ждал, выскочил из спальни — кулаки сжаты, на губах крошки, торопливо дожевывает, чуть не давится.
— Радоваться?! Ага, ты нас только и радуешь. Всю жизнь! — Задохнувшись, он обтер ладонью рот, указал пальцем на мать.— Смотри, какая радостная. И я — тоже. Что ж ты прикатил, красавчик, один? Почему до сих пор ни жену, ни внука не кажешь? Мы что, басурманы какие-то? Или глаз у нас дурной?
Даже мать, которую, казалось, уже нечем не удивишь, и та удивилась такому повороту. Николай невольно улыбнулся — ожидал, но этого? Отец действительно странный человек.
— Чего лыбишься? — взъелся отец.— Что, не имеем права на внука поглядеть? Не из благородных? Не тех кровей? Ежели твои так думают, то предупреждаю: вот, как говорится, бог, а вот — порог. И чтобы больше никогда, никогда...
— Ваня! — крикнула мать.— Ваня! Опомнись!
Отец уставился на нее, выпучив глаза. На него порой накатывало — бывал не в себе. Рубанув стиснутыми кулаками, он дергано прошел около стола, мимоходом скользнул рукой по согнутой спине матери и вышел из дома. Вскоре со двора донеслись хрякающие удары топора — отец взялся за дрова, сбить злость.
Из своей клетушки вышла, держась за стену, бабка Марфа. Седые космы висели, как у ведьмы. Левый глаз со вчерашнего дня затек кровью и болел — бабка весь день лежала, как мертвая, и только к вечеру выползла из своего угла.
— Опять бушует? — спросила, передвигаясь к столу.
— Хоть бы вы, мама, сказали Ивану,— обратилась к ней Татьяна Сидоровна.
— Ага, скажешь,— проворчала, постанывая, старуха.— Он ить сам себе, самее нетути. Как скажешь, так и отскажешь.— Она присела у стола, завела двумя руками пряди за уши, пригладила волосы и на лбу. Горб не давал ей распрямиться, и она согнулась, опершись локтями в колени.
— А ты, пока здеся, не перечь ему, помалкивай,— сказала сердито.
— Да разве я перечу! — воскликнул в сердцах Николай.— Разве в этом дело?!
— В этом — не в этом, а молчи и все. Будто никаких сомнений. Ты — как он: он киват и ты кивай, он умолк и ты молчи,— поучала старуха.— Сам по себе он ить не злой, его люди злят, дурость ихняя. Сколь крови-то попортили ему, а он — нам. И все из-за людей. Встрял в колхозную команду, вот она его и ест. Людям добро, а оне — пакости. Люди-то говенькие нонче, завистливые, ме-елкие, пакостливые. А он все как мальчик Христовый, верит кажному слову, хорошими всех видит, вот оне и пользуются. Омман на оммане, корысть на корысти, а ему все хорошо. Кнутышев Степан уж вор-перевор, морда, как у крысы, его по одной морде под арест сажай, а наш Ваня все заступничал, под защиту брал — хороший работник! А хороший-то так проворовался, что из кладовщиков прям за решетку. Раньше ночами брали, а тут днем приехали — пожалте в кутузку. И не посмотрели, что партейный. Теперь Галька его толстопузая посылки ему шлет из наворованного, силы поддерживат, чтоб вернулся да снова за свое. Их, воров-то, в старину метами метили: кому на лоб, кому руку воровскую отсекали, кому ноздрю долой. А нонче тужурку теплую — на, завтрак, обед и ужин — на, постельку мягкую с одеяльцем — на. В кино-баню — пожалуйте. Чем не жизнь? Он от такой тюрьмы еще пуще воровать станет. На воле — как сыр в масле, и в тюрьме — малина.
— Мы о чем говорим-то? — устало вздохнула Татьяна Сидоровна.— При чем тут Кнутышев и все это? О сыне вашем разговор.
— Верно,— согласилась старуха,— о сыне. Сколь я ему говорила: ох, Ваня, смотри, такие ценности на шею взял, гляди в оба, воров да жуликов не подпущай. Фамилья-то наша лихая, Непомнящие мы, чтоб на грех ненароком не нарваться. Непомнящие мы! — подняв палец, повторила старуха и кивнула себз, как бы закрепив значение сказанных слов.
— Ну уж вы скажете! Когда это были Непомнящими-то! Уж сто лет как Александровы,— сказала Татьяна Сидоровна.— Да и фамилия сама по себе не помеха и не укор.
— Это смотря кому,— отбила старуха. Она глядела на Николая, будто говорила только с ним.— Вон пусть Коля скажет: возьмут в начальники с нехорошей фамилией? А? — И так как Николай молчал, вяло пережевывая мясо с картошкой, сказала за него:— Нету таких начальников, нету! Фамилия очень даже сказывается. Вот был у нас в приходе поп, отец Вениамин, а в мирской жизни Андрей Иванович Бесов. Умной мужчина и батюшка серьезный. Ни рюмку, ни папирёску в рот не брал, пост блюл, не то что нынешние, а уж службу вел — заслушаешься. Голос душевный и подход знал. Сам с бородкой, видный, кра-аси-и-вай! А вот Бесов, и все тут. Так по сельским церквам и служил, в город не пущали — фамилия!
— Может, сам не хотел, —сказал Николай.
— Хотел! Он умный был поп, статейки сочинял, в Москве, в патриаршестве признавали. Признавать-то признавали, а ходу — нет. Из-за фамилии. Да он мне сам как-то признался. Я к ему на исповедь стала, очередь большущая, он спешит, а мне чего-го и ударило в голову, дай спрошу. И спросила. «Отчего,— говорю,— батюшка, ты в город не перебираешься?» А он этак кротко вздохнул, положил ручку свою мягоньку мне на спину, аж до сердца тепло дошло, да и говорит: «Я,— говорит,— родителев знак имею нехороший, фамилию, опа-то мне и вредит»,— «А поменять?» — говорю я. «Фамилия,— отвечает,—знак божий, как ни меняй, а суть — с тобой».— «Но разве ж,— говорю,— вы имеете что с нечистой силой?» А сама крестом себя, крестом. Он тоже истово так перекрестился и меня — тоже. «Конечно,— говорит,— не имею, но знак есть, а потому, добрая душа, надо о спасении думать особо, не предаваясь соблазнам гордыни и плотских удовольствий».
— Ну, бабаня, ты даешь! — невесело рассмеялся Николай.— Поп сам себя боится! Ну ты и фантазерка!
— Не веришь? — чуть ли не подпрыгнула старуха. И, повернувшись к иконе, висевшей в красном углу, трижды перекрестилась.— Вот те истинный крест!
— Да не тебе не верю — ему! Чтоб из-за фамилии торчал в сельской церквушке — чепуха это! — Николая стал злить весь этот разговор про попа.— Бездарь или дефективный какой-нибудь. Пил по-тихому или с девочками баловал. Вот его и придерживали. А может, ленивый был.
Бабка даже задохнулась от возмущения. Ее куричье лицо с острым тонким носом, сощуренными глазками и морщинистым круглым ртом задергалось вперед-назад, словно она хотела сглотнуть застрявшую в горле еду.
— Антихрист ты! — прошипела она.— Антихрист, хоть и крещеный.
— Это я-то крещеный? — расхохотался Николай.— Мама, я крещеный?
Татьяна Сидоровна, поставившая в печь чугунок с молоком, оперлась об ухват и, держась за него обеими руками, сказала:
— Отец не дал. Бабушка хотела, а отец не позволил.
— Нанося! Выкуси! — с ехидством, злорадно прокричала старуха, метнув кулачком с выставленным кукишем.— Это Ванька-то не позволил? А я и не спрашивала. Вы в клуб, а я,— она кивнула на Николая,— в одеяльце да к батюшке. Раныне-то, до пожара, у нас своя церковь была. Отец Вениамин и крестил. За спасибо, правда, ничо не дала, а он и за спасибо окрестил. Хороший батюшка был, царствие ему небесное. Так что ты, Коля, у нас крещеный.
— Мама, это правда? — спросил Николай.— Не сочиняет бабаня?
— А ну вас. Ну, крещеный. Откуда я знаю? И что за охота споры разводить? Неужто нельзя спокойно говорить, обязательно надо сцепиться. Устала я от вас ото всех! — сказала Татьяна Сидоровна и стукнула ухватом об пол. — И что вы за люди! С утра до ночи гыр-гыр-гыр, гыр-гыр-гыр. Никаких нервов не хватит.— Она прислонила ухват к печи, локтем обтерла лицо и виновато улыбнулась Николаю.— Не серчай, Колюшка, и правда устала я. Ты сыт? Может, оладушек испечь?
— Спасибо, мама, сыт, ничего не надо.
— Ну тогда я приберусь да пойду прилягу. Неможется мне что-то.
Бабка исподлобья поглядела на нее, на Николая и, подморгнув, глазами указала на свою комнату. Поднявшись кое-как, она поплелась, опираясь на корявую, отполированную за долгие годы палку. Николай поднялся, обнял мать и прошел вслед за бабкой. Хотя старуха и казалась ему временами выжившей из ума, все же была занятной, знала тьму всякой всячины, а главное — была великой выдумщицей.
Старуха улеглась на кровать, вытянулась, расслабилась, даже рот приоткрыла от благости, которая на нее снизошла. Николай сел на табуретку у оконца, в просвет между кустами черноплодки ему виден был их двор, огород, угол соседского дома, поросенок, лежащий в старом корыте, кот, крадущийся вдоль изгороди за пригревшимися в пыли воробьями, колодец с распахнутыми створками и рукояткой ворота, повисшей в верхней точке,— весь этот тихий теплый мирок, в котором прошло его детство. От сарая доносились хрясткие удары топора, запалистая ругань отца. А тут, перед ним — бабка, всю жизнь, сколько себя помнит, была точно такой же, как и теперь,— немощной, вздорной, с утра молодой козой несущейся в огород, в лес за грибами и ягодами, а к вечеру умирающей. Доброй вещуньей, истово верующей .в бога, боящейся его страшной кары за какие-то старые грехи, то ли свои, то ли дальних предков...
«Чудны дела твои, господи!» — подумал он с улыбкой. Сам физик, идущий мыслью к межзвездным далям, сознанием и душою впитавший самые новейшие понятия о сложной, изменчивой структуре материи, дерзновенно рискнувший прожечь атмосферу своими плазменными жгутами, сидит в этой затхлой комнатке, пропахшей ладаном, табаком и нафталином, рядом с темной суеверной старухой, и старуха эта — его родная бабушка! Не слишком ли мы обольщаемся своими научно-техническими достижениями...
Бабка лежала на спине, скосив на него прищуренные глаза, и оттого казалась настороженной и злой. Но вот она вытерла кончиком платка рот, посмотрела на свои руки, на одну, на другую, сдунула мошку, вытянула руки вдоль по одеялу и затихла, бездвижная и почти бездыханная. Николай тоже затаил дыхание, зачарованный тишиной и каким-то нервным током, исходившим от старухи.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
— Ты, Коля, садись туточки, чтоб видать было, а я вот так вот повернусь, передохну да кой-чего тебе расскажу, потому как никто, ни отец, ни мать тебе этого не скажут, одна я. Ты сны какие видишь?
— Сны? Вижу.
— В цвете?
— Всякие. И в цвете бывают. А что?
— А старика какого-нить видишь?
— Старика? Не знаю, не помню.
— А ты вспомни. Такой невысоконький, сам темный, а глаза белые, как с бельмами. Старый старик.
— Старый? С бельмами? Нет, никогда не видел.
— А я вижу. Знаешь, кто это?
— Кто?
— Предок твой. Прадед отца. А твой, значит, прапрапра...— и не выговоришь. Ходит. Смотрит. А глаза — пустые. Во страх-то... Ты там на болоте, в часовне сидишь, гляди в оба, не подпущай. Крестись! Начнет наплывать на тебя, крестись! А сам не беги — нельзя! Бежать ни-ни — обовьет и придушит. Он ить колдун.
— Зачем же ему меня душить? Я ведь его прапраправнук.
— Так это ж не он! Это ж злой дух бродяжит. Добрый-то в могилке лежит, а злой по свету мотается, мстит.
— Кому мстит? Нам, что ли?
— И нам, и людям вообще. На кого бельмы наведет, тому и лихо. Злодей потому как. Злодеи ить безо всякого выбора действуют, им лишь бы страхом, кровью насладиться. Они ж смертью чужой живут.
— Как это «смертью живут»?
— Ну как, как. Нам жизнь нужна, а им — смерть. Для нас родиться, для них — умереть. Оне вроде тоже люди, только наоборот. Меченные дьяволом.
— Интересно. И как же они выглядят?
— А так и выглядят. Ходют, вроде нас с тобой, на двух ногах, пищу едят людскую, голосом говорят человечьим, а тут, в нутре все по-другому. И видят по- другому, и слышат, и чуют, и время наперед знают — чего как с кем сотворится. Беду напущать умеют — и на одного, и на всю деревню,— мор. Скот потравят — падеж пойдет. Молнией ударят в избу, али в человека, али в скотину, али в стог сена — как схочется. И человек тут неволен, одно спасение — молитва.