Заброшенный полигон - Николаев Геннадий Философович 15 стр.


— Как же угадать таких, если встретишь?

— Как? А никак. Бабушка отца твоего, а моя свекруха, Пелагея Никитична сказывала, будто тут, в нашей деревне, жила одна старуха — бессмертная. Ага. Родители померли, старик ее помер, дети померли, а она живет себе да живет.

Уже внуки-правнуки все повымерли, а она все на заваленке сидит, Зёнками лупает. Так вот, бабушка сказывала, раз к ей один напросился в постояльцы, чтоб, значит, проверить, как и что, откуда такая живучесть. Ну, пустила она его, плату не берет, только говорит, водицы мне будешь носить из колодца да обратно в колодец — и все. Он и обомлел: как то есть в колодец? Из колодца-то понятно: есть-пить, лицо смочить, рубашонку простирнуть там или чо. А в колодец-то пошто? И каку-таку воду в колодец лить?! Что за наважденье! Ну, парень, гово­рят, лихой был, глазом не моргнувши, вселился. День живет — ничо, два — ничо, а на третий, к ночи, говорит ему эта старуха: ты, говорит, принесь-ка мне водицы ведра с два, а сам ложись спать за перегородку. У ней изба, вишь ли, пе­регорожена была, горница на две половины, по окнам как раз. Ну парень принес ей два ведра воды, улегся, как велено было, на своей половине, а сам ушки на ма­кушку и сквозь сучок-то и подглядыват. Вот старуха раздевацца, берет бочку не бочку, ушат не ушат, а вроде-навроде бадьи, наливает туда воды, сыплет какого-то зелья, мешает на три раза с приговором. А какой приговор — не слыхать. Скидовает исподнюю одежду и голышом в бадью-то и — фур-р! И как только села, так и не старуха вовсе, а утица-кряква. Ну, помылась, поплескалась, поныряла, вылезла — опять старуха, только помоложе стала, пошустрее. Воду эту опять в два ведра слила и спать завалилась. Утром призывает парня. Бери, говорит, эту воду и слей обратно в колодец, только не разлей ни капли и сам не замочись, а то беда будет. Он, конечно, спужался страсть как, воду слил, только все ж таки чуток на ногу брызнул. Так вскорости нога эта и отсохла. Так и шкандыбал по деревне, Шкандыбой прозвали. Это моя свекруха сказывала. И про болото баила. Как раз в том болоте, где часовня, обнаружился как-то утопленник. Повешенный. Его, вишь, сначала вздернули, а потом утопили. Веревка-то с годами перегнила, камень оборвался, он и всплыл. Че-ерный, кожа, как у жабы, язык торчком, а глаза — белые. Во страсть-то! Она прямо, конечно, не говорила, но ведь как складывается-то... Мы ведь не Александровы. Мы — Непомнящие. Как Пелагея Никитична сказывала, это, значит, отец деда Егора, Семен Игнатьевич, так на­звался. Фамилию свою истинную скрыл, беглый был, прятался. Бабушка, Анна Степановна, свекровь Пелагеи Никитичны, так и померла, ни словечка, а тетка деда Егора, уж и забыла, как ее звали, кое-чего успела передать. Беглый дедушка Семен, царство ему небесное, колдуном был, мог задумывать человеку беду, даже смерть. Нацелится мыслью на человека и думает: «Умрет, умрет, умрет»,— глядишь, через месяц-другой, говорят, умер. Тетка сказывала, на Псковщине, откуда сам-то, на соседнюю деревню напустил по злобе мор. Народу перемерло — страсть. Отчего злоба — не ведаю. Его, конечно, ловить, казнь устроить лютую, а он — в бега. Бегал, бегал и — сюда, в Сибирь, в самую что ни на есть глухо­мань. Прижился тут в деревне, Непомнящим своего родства назвался, обженился, детишки пошли, а под старость, грех-то покою не дает, прятаться стал — от своих же. Раз в тайгу убег — в зимовье нашли, другой раз — на сосне гнездо устроил, потом — в берлоге сидел. А тут, когда часовенку-то поставили, в нее перешел жить, вроде дьячка или смотрителя какого. Каторжные там молились, и он с имя. Но, видно, неспроста прятался, за ним поиск шел, петелька стягива­лась, он это чуял, скрозь землю, что ли,— не нам знать. Только как-то, это тетка сказывала, приезжают урядник с одним каторжным, дескать, куда опять девался старичок. А он, по рассказам, во такой маленечкий был, ростиком с меня, грудка во, сам черный, а глаза — как вода колодезная, чистые да прозрачные. Глаза его все боялись, говорили — дурной. И верно. Тетка сказывала, будто бабушка не подпускала его ни к детям малым, ни к скотине, когда, к примеру, корова или свинья плодиться должны. Про него так говорили: взглянет на беременную бабу, та три года разродиться не может, пока в церкву не свозят, свечку не поставит. Или вот: живет-живет ничего и вдруг такая напасть — не может выносить тепло, лезет в погреб, на самый ажно лед, ложится и лежит — день, два, не емши, не пимши. Застудится как следует и снова как ни в чем не бывало. Что, почему — никто не знат. Прятался долго, а нашли скоро: камень на шею — да в болото! А у него грех такой, что и болото не берет. Бумаги-то не глядел отцовские?

— Все некогда.

— А ты глянь, глянь — не уму, душе надобно. И вот еще чё... До ночи на болоте не сиди...

— Почему?

— Потому. Тамо-ка огни бывают.

— Какие?

— Нехорошие. Ходют, плавают, хороводятся.

— Правильно, бывают на болотах огни, болотное электричество. А ты сама-то видела?

— Сама не сама, люди видели! Огни-то пляшут, заманивают и, бывали случаи, в трясину заводили людей. И одно средство: увидишь огни — глаза закрой и ни с места.

— Ладно, бабуля, так и буду, заберусь в палатку, глаза закрою и — ни с места!

— Ну иди, насмешник, притомилась что-то.

2

Мать вытирала на кухне посуду. Отец перекуривал у сарая, сидя на чурке. Рубаха его висела на гвозде. Он был кожа да кости, но под кожей, когда поворачи­вался, натягивались железные жилы. Николай взглянул на часы — пора было ехать на полигон, наверняка Пролыгин уже включил линию, можно продолжать опыты. Мать отрезала хлеба, посыпала солью, как будто снаряжала на сенокос, налила бутылку молока, отломила куриную ногу, сложила все в полиэтиленовый пакет и, отдавая, попросила:

— Будешь проходить мимо отца, скажи хоть слово. Тяжело так, молча- то. Ладно?

Николай обнял ее.

— Скажу, мама, скажу.

Он надел куртку — от ночных комаров, выскочил на крыльцо. Отец, прищурясь, глядел перед собой.

— Поехал двигать науку,— сказал Николай.

— Давай двигай,— отозвался отец.

— Если завтра нужен, я готов, скажи, что делать.

— Чего готов? — не понял отец.

— Яйца сдавать и вообще.

— Без тебя обойдемся. Еще и тебя позорить...

Николай подошел поближе, присел перед отцом на корточки, заглянул в лицо.

— Устал нынче,— сказал отец.— Только отсеялись, активами, заседаниями замучили. «Жить стало лучше, жить стало веселее». Знаешь, кто это сказал?

— Знаю, крылатая фраза.

— М-да... Когда-то думали рывком, одним махом взять барьер. Р-раз и — тама! А жизнь показывает — нет, братцы, рывком только сопли утереть можно, а жизнь новую рывком не сделаешь. Теперь вот подряд надо вводить, а как? Никто не знает и не хочет знать! Для галочки давят, а по сути подряд это целая революция, переход к истинному народовластию. Наши зачуханные начальники этого не понимают, им кажется — очередная кампания, пошумят, бросят и забу­дут.

— А люди? Народ?

— Люди? Народ? Людям сейчас и так неплохо живется, честно говоря, надоело дергаться. Столько шороху было за все эти годы, что теперь, когда по­дошло действительно стоящее — подряд, энтузиазма не больно-то много. Он, механизатор, скажем, только-только приспособился работать, хорошую деньгу гонит, а его снова дергают, давай, дескать, соображай, как шалопаев обрабаты­вать, ухарей, алкашей проклятых. Да на хрена ему это надо, когда он за посевную тыщи полторы сробил! На хрена потеть за какого-то обормота?! Это, конечно, низовое, нутряное понимание. На самом-то деле артель всегда была выгоднее, лучше: артель и выработку давала, и качество — при строгом расходчике, то есть хозяине артели. И воспитать при случае могла, если надо, и по шее дать, и в три шеи, особо злостным! Один горюет, а артель воюет — так в народе говорят. Но так просто это дело не пойдет, забуксует. Руки надо развязать мужику.

— Раньше ты был за перемены...

— Я и теперь — за. Только не за всякие. За такие, которые для дела, а не для галочки.

— Стал разбираться, что к чему?

— Если нашего брата не тормошить, не тянуть на аркане, так, знаешь, далеко не каждый будет шевелиться. Как идет, так пусть и идет, а так нынче нельзя. Уже и так дошли до точки.

Николай поднялся, вслед за ним поднялся и отец.

— Послушай, батя, а что если и вправду, как мать говорит, послать их подальше с этими яйцами? — спросил Николай.

Отец вздохнул, плюнул, потихоньку выматерился. Раздумывая, как ответить, взялся было за дрова, но бросил, заговорил:

— Послать, говоришь, подальше? Это в городе вольница: с одним начальни­ком не ужился, плюнул, ушел к другому, а тут, Коля, деревня...— Он помолчал, печально глядя на сполохи вечерней зари, пылавшей над лесом за огородами.— До-олго еще надо встряхивать нас, покуда начнем жить по-людски. То воры одолевают, то чинуши, мать их в три господа!

— Ага! — не без злорадства воскликнул Николай.— А что ж ты меня поливал, когда я тебе то же самое говорил.

— То же, да не про то же! Смотря как говорить! Ты — с подковыркой, злопыхательски, а я варюсь в этом, болею. Есть разница?

— Может, потому мы такие, что вы такие,

— Какие «такие»? — не понял отец.

— А больно уступчивые, услужливые, на все согласные. Мы что, без глаз? Не видим, как вами крутят, какие вы пируэты выделываете?

— Ну и что? Это наши дела.

— Правильно, ваши, поэтому и не лезу, не критикую. И тебя прошу: в мои дела тоже не вмешивайся, тут, на полигоне.

Отец удивленно развел руками.

— Вот те раз! Я? Вмешиваюсь? На полигоне?

— А кто дал команду Пролыгину отключать «самовар»?

— Опять! Да подожди малость, пусть засуха пройдет, включим.

— А если до зимы будет засуха?! Я ж твой сын, батя! Мне что, жаловаться на тебя в райком? Ташкину?

Отец нахмурился, помычал что-то невнятное и вдруг рассмеялся:

— Да, забавно будет, Александров против Александрова! И кому жаловать­ся? Ташкину! Ох-хо-хо! Во какие страсти в Камышинке. Ну ладно, сын, как- нибудь решим твой вопрос — мирным путем, без Ташкина. Кстати,— отец потер лоб, вспоминая,— чегой-то такое Ташкин просил насчет тебя. Ах, да, хочет взглянуть на твой «самовар», чтоб в работе, а то все говорят, хвалят, диво, дескать, на болоте, а хозяин района не видел. Как же так? Не порядок! Так что давай-ка устрой кино.

— Когда?

— А на этой неделе. Я скажу. Лады?

— Хорошо, договорились.

— Ну давай, катись. Да не держи на отца зла. У меня и впрямь накипело. И ты прости, если что не так, я, знаешь, могу сгоряча. Так что прости, Коля.

— Да брось, батя! Мы же мужики, понимаю.

Отец раскинул руки, словно распахнул ворота крепости, до этого наглухо, прочно стоявшие закрытыми, и Николай покорно шагнул в отцовские объятия. Отец крепко обнял, прижался щекой, но вдруг разжал руки, оттолкнул Николая, отошел к поленнице, принялся набирать дрова в беремя. Николай быстро пошел к машине, у него тоже першило в горле...

3

Катя поджидала его на лавочке возле своего дома. Едва села, к машине подошли трое парней. Первый был Николаю знаком: лошадиные зубы, бараньи завитушки на голове — тот самый, у которого покупал бензин.

— Катаемся? — спросил он, обращаясь к Кате.

Николай тронул с места, но парень вдруг прыгнул и загородил дорогу.

— Чего надо? — спросил Николай, удерживая машину педалью сцепле­ния.— Отойди с дороги.

— Жду ответа,— с кривой ухмылочкой сказал парень, не спуская глаз с Кати.

— Отойди, тебе говорят,— повторил Николай и, чуть отпуская педаль сцепления, начал сдвигать парня машиной.

Изображая ужас, парень заулюлюкал, повалился животом на капот, вытянул руки. Николай тормознул, взялся было за ручку дверцы, но Катя жестом остано­вила его, высунулась из кабины, сказала спокойно:

— Помнешь машину, родители шкуру с тебя спустят.

— У меня их, этих шкур, знаешь сколь? — Дурачась, парень растопырил пальцы.— Во!

— Все это очень глупо, Ишак. Глупо и неинтересно,— сказала Катя.— Дай дорогу.

— А пропуск есть? — спросил парень, обращаясь только к Кате.

— Есть.

— Покажи.

Катя показала ладошку. Парень удовлетворенно кивнул, сполз с капота и, сделав под козырек, встал чуть сбоку, с Катиной стороны. Николай рванул с места, обдав компанию облаком пыли. Катя дотронулась до его руки.

— Коля, не обращайте внимания.

— Что за идиот?

— Ишак. Прозвище. А вообще-то Клюнин Петька. Недавно вернулся из заключения, работает на самосвале. Ишаком прозвали, потому что кричал, как ишак. Был такой период...

— По-моему, он плохо кончит.

— Да уж наверняка. Ванька, его старший брат, помните?

— Ванька Клюнин? Ну как же, как же. Жлоб, еще здоровее Ишака. Они с того края магазин обокрали. Шпана!

— Верно. Два года дали. Потом вернулся и Москалева — был тут такой пьянчужка, вроде Чиликина,— облил керосином и поджег.

— Ну и... судили его?

— Семь лет дали. Родители его вообще до ручки дошли из-за них, идиотов. Один сидит, другой куролесит.

— Скоро сядет.

— Ой, не надо!

— Почему?

— Ну как же, сядет, значит, натворит что-нибудь, искалечит кого-нибудь. Нет уж, пусть гуляет...

Быстро смеркалось. На открытых местах было еще светло, хорошо различимы были сама дорога, и гравий на бровке, и придорожные канавы, заросшие бурь­яном, но когда въехали в лес, пришлось включить фары. Даль дороги, изгибы и низины затягивало туманом, из болот поднимался пар, пахло прелью, торфяным духом, влагой. Где-то прокричал филин, даже шум машины не заглушил его скорбного воя. Между густыми сошедшимися кронами пятнисто светилось еще яркое небо, а внизу таились мрак, плесень, комарье и лягушки — завели свои ночные трели и трещали без умолку, как цикады.

Проехав между двух корявых, словно отпрянувших друг от друга рябин, Николай вырулил на поляну к часовенке, заглушил двигатель, прислушался. Катя поглядывала то на него, то на освещенный подвесными лампочками «само­вар».

Гудел трансформатор, мигали фиолетовыми огоньками неонки на выносном пульте, брезентовый полог был сдвинут в сторону, над жерлом «самовара» струи­лось оранжевое свечение. Озадаченный Николай вылез из машины, заглянул в часовенку. Там никого не было — басовито гудел главный пульт, светились лампочки подсветки приборов, бегали, перемигиваясь, неоновые глазки счетчи­ков импульсов. Не видно было людей и в палатке. Они заглянули в сарай — никого, лишь многоэтажные полки с банками конденсаторов.

«Самовар» набирал мощность — воздух над ним светился размытой струей. Мерцая, вздрагивая, пульсируя, она то сжималась и тускнела, то вытягивалась ввысь и разгоралась, освещая палатку и баллоны с газом бледным прозрачным светом. Свист постепенно утончался, звук становился свиристящим, в нем проскальзывали басовитые нотки. Уже не слышно было гудения и перещелкивания приборов. Струя тянулась все выше и выше, красные тона отогнало к краям — в центре возник ярко-белый стержень, который, все утончаясь, рвался ввысь, пропарывал острием ночную мглу. Шум перешел в рев, свист — в треск, будто разрывали стеклоткань.

Николай вставил в уши заглушки и хотел было пойти к баллонам, чтобы отрегулировать подачу газа, но тут из темноты на поляну выбежали Вадим и Олег. Оба несли трехлитровые банки, в которых что-то прыгало, шевелилось, дергалось. Вадим пробежал мимо Николая со своей кривой ухмылочкой. Олег, виновато потупясь, пробормотал что-то и припустил за Вадимом к «самовару».

Николай осмотрелся. Они стояли с Катей между сараем и установкой. Все пространство вокруг «самовара» было хорошо освещено. Трава выкошена, вы­топтана, от часовенки к навесу проложены дощатые настилы, чтобы не мочить ноги во время дождя,— ионизаторы питались высоким напряжением, поэтому влажность тут имела большое значение: могло крепко тряхануть при случайном прикосновении к высоковольтным проводам. И только теперь он заметил, что от нижнего, всасывающего конца трубы до часовенки вдоль по настилу выстроились стеклянные банки с завязанными марлей горловинами. Он поманил за собой Катю, подошел поближе. В банках шевелились какие-то существа — зеленовато­бурые, глазастые, пупырчатые. Присев на корточки, он присвистнул от удивле­ния — лягушки! Вяло ползают друг по дружке, пялятся выпуклыми глазами, гладят лапками стекло в тщетных попытках выбраться наружу. Сначала ему стало смешно: при чем тут лягушки, абракадабра какая-то! Но, оглядывая этот странный ряд из банок, он понял, что все это неспроста, тут затеян какой-то эксперимент. Это его возмутило — вместо того чтобы заниматься темой, градуи­ровкой и самими испытаниями, эти два изобретателя развлекаются опытами над живыми существами! И еще тайком от него, главного тут хозяина!

Назад Дальше