Заброшенный полигон - Николаев Геннадий Философович 5 стр.


— Ну что, болота испугались? Эх вы, биологи! — рассмеялся Николай.

— Нет, что вы, ничего мы не испугались,— сказала Катя,— просто это так неожиданно. И что мы должны делать?

— О, пустяки! В солнечную погоду — загорать и ловить бабочек, в дождли­вую — читать книжки и пить чай с бубликами,— с серьезным видом сказал Николай.

Катя посмотрела на него искоса, прыснула от смеха. Олег тоже рассмеялся.

— Ну? Согласны на таких условиях? — улыбаясь, спросил Николай.

— Я — согласна,— сказала Катя, и обернулась к Олегу: — А ты?

— И я! — с восторгом выкрикнул Олег и повалился в приступе неудержимо­го хохота.

Николай поймал Катину руку, крепко сжал. Робко поглядывая, Катя вытяну­ла ладонь, погрозила ему кулачком.

— Шутки в сторону, леди и джентльмены! — объявил Николай.— Работать будем на совесть. И никаких каникул! Олег — в утреннюю смену, а вы, мадам, вечером. Транспорт — мой. Оклад — девяносто рэ на двоих, премия — мороже­ное и карамель. Вопросы есть? Вопросов нет и не должно быть. Вперед! Только вперед! — и Николай прибавил газу.

Показались вырубки, безобразные мусорные свалки в придорожных кустах. И дорога пошла уже не та — выбитая, донельзя разъезженная тракторами и крупногрузным транспортом. Пришлось сбрасывать газ и вклиниваться в уны­лый поток грузовиков, «Нив», «газиков», «Москвичей», тянувшихся из глу­бинки в райцентр, где были склады, базы, РАПО, заготовители, магазины, РМЗ и все районное начальство.

Терапия помещалась в огромном доме барачного типа с боковыми пристрой­ками. На территории больницы находилось еще несколько корпусов: хирургия, детский, кожный, инфекционный — серые, старые, деревянные, какие-то пыль­но-унылые. В ободранном садике на облезлых скамейках сидели старухи и тетки в линялых больничных халатах и драных тапочках на босу ногу. Возле них в ожидании подачек крутились тощие райцентровские псы — бездомные бродяги и попрошайки. Грязный рыжий кот, подобрав лапы, понуро лежал на крыльце терапии.

Николай поставил машину в тень от тополя, росшего в центре больничного двора. Подарок — теплый байковый халат — наверняка будет кстати: вечерами бывает свежо. Халат, банка кубинского компота из ананасов, коробка конфет, реферативный сборник со статьей о лабораторных испытаниях «самовара» — все это Катя помогла Николаю аккуратно сложить в полиэтиленовый пакет, и они двинулись в терапию.

Неловко сутулясь и размахивая руками, Олег уверенно повел по сумрачному коридору. На полу угадывались квадратные клетки — линолеум был зашаркан, стерт, местами продран. На стенах висели плакаты о прививках, о вреде курения и алкоголизма. Как след былых времен на освещенной стенке красовалась сати­рическая стенгазета — в правом верхнем углу хищно улыбающийся Бармалей с огромным шприцем в волосатых ручищах, а слева название — «Укол». Заметки и рисунки выцвели и запылились, разглядеть, что там написано, можно было с трудом.

Дважды повернув, коридор привел их в больничное крыло (а шли они вдоль кабинетов поликлиники). Тут было почище и попросторнее. Застекленная пере­городка делила помещение на ячейки-палаты. Двери во многих палатах были раскрыты — доносились женские голоса, смех, звуки радио. За квадратным свободным пространством, где размещались обеденные столы и стоял бак с пить­евой водой, пошли палаты поменьше: на шесть-восемь-десять человек. В самой угловой, окнами в садик, и находилась Татьяна Сидоровна.

Чуть приоткрыв дверь, Николай сразу увидел мать. Она сидела у окна, подперев голову рукой, одна в пустой палате — остальные женщины где-то гуляли во дворе или ушли в «самоволку», благо местным тут недалеко и до дома.

Мать показалась ему сильно постаревшей, тучной, сутулой и очень грустной. Видно, так глубоко ушла она в свои мысли, что даже не услышала, как заскрипе­ла, открываясь, дверь. Первым вошел Николай, вслед за ним — Олег и Катя. Николай замер, боясь испугать мать своим внезапным появлением. На цыпочках шагнул в сторону, пропустил вперед брата, а сам спрятался за ним. Впрочем, маневр этот мало что давал: широкоплечему, по-мужицки крепкому Николаю никак было не скрыться за хилым братцем.

— Коля...— Татьяна Сидоровна схватилась за горло.— Коля... Сынок мой... Колечка...— Она поднялась и, пошатываясь, протянув вперед руку, а другой держась за грудь, пошла к нему, все повторяя: — Сыночек... сыночек... сыно­чек...

Николай бросился к матери. Ее сморщенное гримасой счастья и боли, такое родное лицо вдруг расплылось у него перед глазами, раздвоилось. Он обнял мать, прижал, прижался сам — лицом к ее припухшему нездоровому лицу, к серень­ким мокрым глазам, к седым прядям когда-то густых волнистых волос, пахну­щим одеколоном...

— Сыночек...

— Мама...

Только это и могли сказать они в первый момент. Потом она подвела его к окну, не выпуская руку, усадила на койку, села рядом.

— Ну? Ну? — все спрашивала она, улыбаясь и глотая слезы.— Как там твои? Фотографию-то хоть привез? Да вы садитесь, ребятки,— спохватилась она, заметив, что Катя и Олег стоят у стола в центре комнаты, как посторонние.— Вот тут,— она прихлопнула по своей постели,— вот тут и садитесь.

Олег и Катя сели на краешек кровати.

Николай достал фотографии: Димкины — от самых первых до последних, сделанных несколько дней назад; они втроем: Аня, он и, конечно, Димка — в центре; они с Аней — после регистрации, во время свадьбы, в парке, на пляже, у автомобиля... Карточек было много, и Татьяна Сидоровна то и дело спрашива­ла: «А это кто? А это?» Аня ей нравилась: «В порядке себя держит, стройненькая и не мажется». А Димка, по ее мнению, раскормленный, ну ничего, с возрастом избегается, хороший мальчишечка, глазки остренькие, мамины... Она передала карточки Олегу, тот — Кате. Николай пододвинул матери пакет с подарками — Татьяна Сидоровна опять всплакнула, но легко, радостно, облегчающими слезами. Карточки от Кати снова вернулись к ней, и пошли подробные расспро­сы: про тестя с тещей, про работу, про квартиру, про жизнь городскую, будь она неладна, что сманила сына из родного гнезда... «Да не город сманил меня»,— возразил Николай, в который раз удивляясь, как это она никак не поймет, что дело не в городе или деревне, а совсем в другом!

— Ну, а ты-то как? — улучил он минутку для главного вопроса.— Что у тебя? Что врачи говорят?

— А что врачи? Разве они что хорошего скажут... Перетрудила, наверное, руку, вот и ноет.

— Рука ноет?

— Ну.

— А рентген? Просвечивали тебя?

— Смотрели... А ну их! Ты лучше расскажи про Димочку, внучека...

— Знаешь что, поехали домой! — вдруг предложил Николай.— На соб­ственном автомобиле! С ветерком! До завтра. А завтра буду возвращаться — завезу сюда. А? Поехали!

— Не пустят, сынок. Я ведь утром просилась у Любовь Ивановны, хотела дома тебя встретить, не пустила,— огорченно сказала Татьяна Сидоровна.

— Я — сейчас!

И Николай опрометью кинулся из палаты.

Любовь Ивановна сидела в небольшой комнатушке, за крохотным столиком, заполняла историю болезни. Была она уже изрядно в годах, тучная, вся седая, с усталым, каким-то тяжелым лицом. В комнате было еще несколько столиков, заваленных историями болезни, рентгеновскими снимками, бланками, старыми потрепанными справочниками.

— Здравствуйте! Я — Николай Александров, сын Татьяны Сидоровны, вашей подопечной,— бодро представился Николай.

Любовь Ивановна мельком взглянула на него, кивком поздоровалась, кивком же дала знать, что одобряет сей весьма выдающийся факт, и снова погрузилась в свою бесконечную писанину.

— Я приехал из города на один день, нельзя ли матери побыть денек дома? Я — на машине,— сообщил он.

— Нет, нельзя,— меланхолично сказала Любовь Ивановна, не отрываясь от работы.

— Почему? Кстати, что у нее с рукой?

— С этого бы и начинал, а то «я», «я», «я». У твоей матери предынфарктное состояние. Знаешь, что это такое?

— Знаю,— озадаченно кивнул Николай.— А почему? Она же всегда была такая крепкая...

— Всегда была такая,— меланхолично повторила Любовь Ивановна и подня­ла на Николая сизые, вымученные глаза.— Потому и предынфарктное, что «всегда была такая». Передышки надо давать человеку, а не ездить круглый год. Сейчас ей нужен покой, покой и еще раз покой. Никаких «денечков», пере­бьетесь. Еще выпивать заставите, «за встречу», «за здоровье», знаю я вас.

Николай стоял, ожидая, что Любовь Ивановна хоть как-то смягчит резкость, но Любовь Ивановна вынула из груды бумаг рентгеновский снимок и принялась дотошно разглядывать его на свет, поворачивая так и этак.

— Значит, нельзя? — пробормотал он в неловкости.

Любовь Ивановна молча, как от приставшей мухи, отмахнулась от него снимком, и Николай обескураженно попятился к двери.

Вернувшись в палату, он лишь развел руками, дескать, ничего не вышло. Татьяна Сидоровна, ожидавшая его с надеждой и страхом, вся так и поникла.

— А, поехали! — предложил Николай.— Я тебя, хочешь, на руках снесу!

Но мать не согласилась, благоразумие взяло верх. И опять пошли расспросы:

как, что, когда — все про Димочку, про внучека разлюбезного, которого видела совсем крохой. Помнит ли своих деревенских родственников — бабку с дедом, дядю, прабабку? Николай отвечал, а сам все разглядывал мать — как все-таки сильно она изменилась! И эти темные мешки под глазами, и синева, странная фиолетовость губ — почему? И подрагивание кончиков пальцев, и такая уста­лость во всем бледном, сероватом лице. Она же еще совсем молодая — нет пятидесяти...

Оставив пакет с подарками и фотографии на прикроватной тумбочке, они двинулись во двор — Николай хотел еще съездить на полигон, убедиться, что место подходящее. Мать проводила их до площадки, где стоял, сверкая на солнце, красный «жигуленок». Татьяна Сидоровна разглядывала машину, качая голо­вой. Садиться внутрь она не решилась, лишь осторожно потрогала никелиро­ванную ручку.

— Где ж ты, сыночек, такие деньжищи-то взял?

— В наше-то время? Были б руки-ноги-голова. Мы с Аней три сезона в строй­отряде вкалывали. Остальное добавил Анькин дед.

— И сколько же он добавил? — с опаской спросила Татьяна Сидоровна.

Николай наклонился, сказал ей на ухо:

— Шесть пятьсот.

Татьяна Сидоровна ахнула, ошеломленно посмотрела на Николая.

— Как же ты взял, сыночек? Хорошо ли?

— Не я брал — Анька. И не волнуйся, у них этих денег — как грязи!

— Ой, что это ты говоришь! — растерялась Татьяна Сидоровна.— Разве ж можно деньги так сравнивать?

— А что? Что такого?

— Ну как же, деньги — это ж труд, работа. Им, поди, тоже нелегко даются...

— Нелегко, конечно, но дед — большой ученый, а им знаешь как платят — ого-го! У деда квартира в городе, квартира в научном городке плюс дача — двухэтажная! Плюс два гаража, машина «Волга», не эта консервная банка. И все такое прочее...

Татьяна Сидоровна с неодобрением глядела на него, поджав губы.

— Да он нормальный,— сказал он, усмехаясь,— не капиталист. Аньке дал на машину, а так — никакой роскоши, только для дела.

— Ну а «Волга», гаражи — это как? — недоумевала Татьяна Сидоровна.

— «Волга» — ездить, гаражи — казенные — машину держать, в городе и на даче. Не на улице же!

— А квартиры? Зачем две, да еще дача?!

— В городе — для постоянного жилья, тут библиотека, так сказать, база. В городке — на тот случай, если допоздна задержится в институте. Не в гостини­цу же! Верно? Или, скажем, устал, в город возвращаться трудно, а тут малень­кая, однокомнатная, очень скромно обставленная — диван, стол, три стула, холодильник, телевизор, книжный шкаф. Понимаешь, когда у человека мозги, государство умеет заботиться. А у деда мозги — во! Он с Кикоиным еще сорок лет назад занимался разделением урана. Вот какой дед! Да ладно, мама, день­ги — пустяк! Давай-ка лучше прокатимся!

— Нет, сынок, устала что-то, пойду прилягу. А вы езжайте.

Она кивнула Кате, показывая на машину, дескать, садись. Та деликатно, бочком села на переднее сиденье, Олег уселся сзади. Николай обнял мать, и опять тревожное чувство пронзило его: какая она вялая, ослабевшая, глаза погасшие, тусклые. Раньше вихрем бы полетела с ними! Что-то подкосило ее, сильно подко­сило...

Он сел за руль, а мать потихоньку, чуть накренившись на левый бок, пошла обратно в терапию. На крыльце она задержалась, постояла как бы в задумчиво­сти, низко опустив голову, и, обернувшись, помахала рукой.

4

На полигон вела старая заросшая дорога. Огибая серый блочный корпус птичника, за которым располагалось камышинское кладбище, она втягивалась в лес мимо личных сенокосных делянок с первыми стожками сена, мимо колхоз­ной пасеки, раскинувшейся на луговине перед болотами, скатывалась в сырые широкие низины, поднималась на пологие сухие взгорки, сбегала с них — боком- боком, сторонясь зыбей, приметных сочной осокой,— через замшелые мосточки над прозрачными ручьями, по колышущимся, чавкающим под колесами мочажи­нам и жердинам поперек дороги в топких местах. Почти до самой пасеки, от подстанции, что прилепилась металлической решетчатой оградой к бетонной опоре линии электропередачи, шагали вдоль дороги вкривь и вкось столбы с оборванными проводами. «Вот тут и поведем отвод для запитки самовара»,— решил Николай.

Подле двух корявых рябин дорога резко сворачивала вправо, на сухой пятачок, и упиралась в часовенку, срубленную среди болот и лесов в начале прошлого века. В ней, как сказывали люди, отмаливали свои грехи каторжные ссыльные, работавшие по добыче сапропеля, пластового ила, для сибирских куркулей. Ил этот считался хорошим удобрением и поднимал урожай зерна и овощей в полтора-два раза. Еще тут издавна заготавливали сухой негниючий мох для мшенья изб, складывали его в часовенке, потом возили телегами застрой­щики с окрестных деревень.

Часовенку изрядно потрепали непогоды и время. Бревна посерели, обросли плесенью, свод круглой башенки прохудился, из щелей торчали березки, трава. Застекленное оконце выглядело странно — как монокль на немытом, нечесаном бродяге.

В годы войны тут пристреливали минометы. Их собирали в райцентре в полукустарных мастерских при МТС. Минометы и мины возили на лошадях. Отец — рассказывал — мальчишкой не раз возил и видел, как мужики в военной форме делали на болоте какие-то обмеры. Стреляли каждый день, по чучелам. Чучела эти мастерили бабы на своих дворах — из невыделанных шкур шили балахоны наподобие огромных пугал, набивали их соломой и укрепляли на шесте с заостренным концом. Потом солдаты расставляли на высохшем болоте и по ним фуговали из минометов. Дырки от осколков штопали суконными нитками, так что одна шкура оборачивалась туда-сюда много раз, пока не превращалась в клочья.

Место это считалось в Камышинке лихим: вскоре после войны бабы, хо­дившие за клюквой по болотам, наткнулись на страшного мертвеца с удавкой на шее — веревка перепрела, камень сорвался, и он вылез, красавчик, желто-зеле­ный, как соленый огурец. С той поры и обезлюдели эти болота: ни ягод, ни мхов, ни сапропеля — ничего не надо от худого места, боялись занести в дом, в деревню нечистую силу. Оно хоть и двадцатый век и машин полно по полям-дорогам, но кто знает, что творится по обочинам этих дорог, в таких вот заплесневелых углах, вроде этого чертова полигона.

Николаю эти страхи были неведомы, он и мальчишкой бегал сюда — из дерзкого любопытства, чтоб проверить себя, свою храбрость, а вырос — подружек водил, целовался в часовне по сырым углам; правда, до греха дело не доходило — зазнобы отчаянно трусили и начинали верещать, едва он давал рукам волю. Теперь ему предстояло провести тут испытания своего «самовара»...

Он подогнал машину к часовенке, колеса уперлись в заросшие бурьяном ступени — впереди зиял дверной проем, косяки выщерблены, изгложены време­нем и непогодой. Выключив двигатель, он расслабленно отвалился на сиденье. Катя и Олег сидели притихшие, всматривались в черный проем, ждали. Едва-едва начинало смеркаться, небо над болотами еще было яркое, голубое, но, странное дело, в часовне царил почти полный мрак.

Назад Дальше