— Ну что, болота испугались? Эх вы, биологи! — рассмеялся Николай.
— Нет, что вы, ничего мы не испугались,— сказала Катя,— просто это так неожиданно. И что мы должны делать?
— О, пустяки! В солнечную погоду — загорать и ловить бабочек, в дождливую — читать книжки и пить чай с бубликами,— с серьезным видом сказал Николай.
Катя посмотрела на него искоса, прыснула от смеха. Олег тоже рассмеялся.
— Ну? Согласны на таких условиях? — улыбаясь, спросил Николай.
— Я — согласна,— сказала Катя, и обернулась к Олегу: — А ты?
— И я! — с восторгом выкрикнул Олег и повалился в приступе неудержимого хохота.
Николай поймал Катину руку, крепко сжал. Робко поглядывая, Катя вытянула ладонь, погрозила ему кулачком.
— Шутки в сторону, леди и джентльмены! — объявил Николай.— Работать будем на совесть. И никаких каникул! Олег — в утреннюю смену, а вы, мадам, вечером. Транспорт — мой. Оклад — девяносто рэ на двоих, премия — мороженое и карамель. Вопросы есть? Вопросов нет и не должно быть. Вперед! Только вперед! — и Николай прибавил газу.
Показались вырубки, безобразные мусорные свалки в придорожных кустах. И дорога пошла уже не та — выбитая, донельзя разъезженная тракторами и крупногрузным транспортом. Пришлось сбрасывать газ и вклиниваться в унылый поток грузовиков, «Нив», «газиков», «Москвичей», тянувшихся из глубинки в райцентр, где были склады, базы, РАПО, заготовители, магазины, РМЗ и все районное начальство.
Терапия помещалась в огромном доме барачного типа с боковыми пристройками. На территории больницы находилось еще несколько корпусов: хирургия, детский, кожный, инфекционный — серые, старые, деревянные, какие-то пыльно-унылые. В ободранном садике на облезлых скамейках сидели старухи и тетки в линялых больничных халатах и драных тапочках на босу ногу. Возле них в ожидании подачек крутились тощие райцентровские псы — бездомные бродяги и попрошайки. Грязный рыжий кот, подобрав лапы, понуро лежал на крыльце терапии.
Николай поставил машину в тень от тополя, росшего в центре больничного двора. Подарок — теплый байковый халат — наверняка будет кстати: вечерами бывает свежо. Халат, банка кубинского компота из ананасов, коробка конфет, реферативный сборник со статьей о лабораторных испытаниях «самовара» — все это Катя помогла Николаю аккуратно сложить в полиэтиленовый пакет, и они двинулись в терапию.
Неловко сутулясь и размахивая руками, Олег уверенно повел по сумрачному коридору. На полу угадывались квадратные клетки — линолеум был зашаркан, стерт, местами продран. На стенах висели плакаты о прививках, о вреде курения и алкоголизма. Как след былых времен на освещенной стенке красовалась сатирическая стенгазета — в правом верхнем углу хищно улыбающийся Бармалей с огромным шприцем в волосатых ручищах, а слева название — «Укол». Заметки и рисунки выцвели и запылились, разглядеть, что там написано, можно было с трудом.
Дважды повернув, коридор привел их в больничное крыло (а шли они вдоль кабинетов поликлиники). Тут было почище и попросторнее. Застекленная перегородка делила помещение на ячейки-палаты. Двери во многих палатах были раскрыты — доносились женские голоса, смех, звуки радио. За квадратным свободным пространством, где размещались обеденные столы и стоял бак с питьевой водой, пошли палаты поменьше: на шесть-восемь-десять человек. В самой угловой, окнами в садик, и находилась Татьяна Сидоровна.
Чуть приоткрыв дверь, Николай сразу увидел мать. Она сидела у окна, подперев голову рукой, одна в пустой палате — остальные женщины где-то гуляли во дворе или ушли в «самоволку», благо местным тут недалеко и до дома.
Мать показалась ему сильно постаревшей, тучной, сутулой и очень грустной. Видно, так глубоко ушла она в свои мысли, что даже не услышала, как заскрипела, открываясь, дверь. Первым вошел Николай, вслед за ним — Олег и Катя. Николай замер, боясь испугать мать своим внезапным появлением. На цыпочках шагнул в сторону, пропустил вперед брата, а сам спрятался за ним. Впрочем, маневр этот мало что давал: широкоплечему, по-мужицки крепкому Николаю никак было не скрыться за хилым братцем.
— Коля...— Татьяна Сидоровна схватилась за горло.— Коля... Сынок мой... Колечка...— Она поднялась и, пошатываясь, протянув вперед руку, а другой держась за грудь, пошла к нему, все повторяя: — Сыночек... сыночек... сыночек...
Николай бросился к матери. Ее сморщенное гримасой счастья и боли, такое родное лицо вдруг расплылось у него перед глазами, раздвоилось. Он обнял мать, прижал, прижался сам — лицом к ее припухшему нездоровому лицу, к сереньким мокрым глазам, к седым прядям когда-то густых волнистых волос, пахнущим одеколоном...
— Сыночек...
— Мама...
Только это и могли сказать они в первый момент. Потом она подвела его к окну, не выпуская руку, усадила на койку, села рядом.
— Ну? Ну? — все спрашивала она, улыбаясь и глотая слезы.— Как там твои? Фотографию-то хоть привез? Да вы садитесь, ребятки,— спохватилась она, заметив, что Катя и Олег стоят у стола в центре комнаты, как посторонние.— Вот тут,— она прихлопнула по своей постели,— вот тут и садитесь.
Олег и Катя сели на краешек кровати.
Николай достал фотографии: Димкины — от самых первых до последних, сделанных несколько дней назад; они втроем: Аня, он и, конечно, Димка — в центре; они с Аней — после регистрации, во время свадьбы, в парке, на пляже, у автомобиля... Карточек было много, и Татьяна Сидоровна то и дело спрашивала: «А это кто? А это?» Аня ей нравилась: «В порядке себя держит, стройненькая и не мажется». А Димка, по ее мнению, раскормленный, ну ничего, с возрастом избегается, хороший мальчишечка, глазки остренькие, мамины... Она передала карточки Олегу, тот — Кате. Николай пододвинул матери пакет с подарками — Татьяна Сидоровна опять всплакнула, но легко, радостно, облегчающими слезами. Карточки от Кати снова вернулись к ней, и пошли подробные расспросы: про тестя с тещей, про работу, про квартиру, про жизнь городскую, будь она неладна, что сманила сына из родного гнезда... «Да не город сманил меня»,— возразил Николай, в который раз удивляясь, как это она никак не поймет, что дело не в городе или деревне, а совсем в другом!
— Ну, а ты-то как? — улучил он минутку для главного вопроса.— Что у тебя? Что врачи говорят?
— А что врачи? Разве они что хорошего скажут... Перетрудила, наверное, руку, вот и ноет.
— Рука ноет?
— Ну.
— А рентген? Просвечивали тебя?
— Смотрели... А ну их! Ты лучше расскажи про Димочку, внучека...
— Знаешь что, поехали домой! — вдруг предложил Николай.— На собственном автомобиле! С ветерком! До завтра. А завтра буду возвращаться — завезу сюда. А? Поехали!
— Не пустят, сынок. Я ведь утром просилась у Любовь Ивановны, хотела дома тебя встретить, не пустила,— огорченно сказала Татьяна Сидоровна.
— Я — сейчас!
И Николай опрометью кинулся из палаты.
Любовь Ивановна сидела в небольшой комнатушке, за крохотным столиком, заполняла историю болезни. Была она уже изрядно в годах, тучная, вся седая, с усталым, каким-то тяжелым лицом. В комнате было еще несколько столиков, заваленных историями болезни, рентгеновскими снимками, бланками, старыми потрепанными справочниками.
— Здравствуйте! Я — Николай Александров, сын Татьяны Сидоровны, вашей подопечной,— бодро представился Николай.
Любовь Ивановна мельком взглянула на него, кивком поздоровалась, кивком же дала знать, что одобряет сей весьма выдающийся факт, и снова погрузилась в свою бесконечную писанину.
— Я приехал из города на один день, нельзя ли матери побыть денек дома? Я — на машине,— сообщил он.
— Нет, нельзя,— меланхолично сказала Любовь Ивановна, не отрываясь от работы.
— Почему? Кстати, что у нее с рукой?
— С этого бы и начинал, а то «я», «я», «я». У твоей матери предынфарктное состояние. Знаешь, что это такое?
— Знаю,— озадаченно кивнул Николай.— А почему? Она же всегда была такая крепкая...
— Всегда была такая,— меланхолично повторила Любовь Ивановна и подняла на Николая сизые, вымученные глаза.— Потому и предынфарктное, что «всегда была такая». Передышки надо давать человеку, а не ездить круглый год. Сейчас ей нужен покой, покой и еще раз покой. Никаких «денечков», перебьетесь. Еще выпивать заставите, «за встречу», «за здоровье», знаю я вас.
Николай стоял, ожидая, что Любовь Ивановна хоть как-то смягчит резкость, но Любовь Ивановна вынула из груды бумаг рентгеновский снимок и принялась дотошно разглядывать его на свет, поворачивая так и этак.
— Значит, нельзя? — пробормотал он в неловкости.
Любовь Ивановна молча, как от приставшей мухи, отмахнулась от него снимком, и Николай обескураженно попятился к двери.
Вернувшись в палату, он лишь развел руками, дескать, ничего не вышло. Татьяна Сидоровна, ожидавшая его с надеждой и страхом, вся так и поникла.
— А, поехали! — предложил Николай.— Я тебя, хочешь, на руках снесу!
Но мать не согласилась, благоразумие взяло верх. И опять пошли расспросы:
как, что, когда — все про Димочку, про внучека разлюбезного, которого видела совсем крохой. Помнит ли своих деревенских родственников — бабку с дедом, дядю, прабабку? Николай отвечал, а сам все разглядывал мать — как все-таки сильно она изменилась! И эти темные мешки под глазами, и синева, странная фиолетовость губ — почему? И подрагивание кончиков пальцев, и такая усталость во всем бледном, сероватом лице. Она же еще совсем молодая — нет пятидесяти...
Оставив пакет с подарками и фотографии на прикроватной тумбочке, они двинулись во двор — Николай хотел еще съездить на полигон, убедиться, что место подходящее. Мать проводила их до площадки, где стоял, сверкая на солнце, красный «жигуленок». Татьяна Сидоровна разглядывала машину, качая головой. Садиться внутрь она не решилась, лишь осторожно потрогала никелированную ручку.
— Где ж ты, сыночек, такие деньжищи-то взял?
— В наше-то время? Были б руки-ноги-голова. Мы с Аней три сезона в стройотряде вкалывали. Остальное добавил Анькин дед.
— И сколько же он добавил? — с опаской спросила Татьяна Сидоровна.
Николай наклонился, сказал ей на ухо:
— Шесть пятьсот.
Татьяна Сидоровна ахнула, ошеломленно посмотрела на Николая.
— Как же ты взял, сыночек? Хорошо ли?
— Не я брал — Анька. И не волнуйся, у них этих денег — как грязи!
— Ой, что это ты говоришь! — растерялась Татьяна Сидоровна.— Разве ж можно деньги так сравнивать?
— А что? Что такого?
— Ну как же, деньги — это ж труд, работа. Им, поди, тоже нелегко даются...
— Нелегко, конечно, но дед — большой ученый, а им знаешь как платят — ого-го! У деда квартира в городе, квартира в научном городке плюс дача — двухэтажная! Плюс два гаража, машина «Волга», не эта консервная банка. И все такое прочее...
Татьяна Сидоровна с неодобрением глядела на него, поджав губы.
— Да он нормальный,— сказал он, усмехаясь,— не капиталист. Аньке дал на машину, а так — никакой роскоши, только для дела.
— Ну а «Волга», гаражи — это как? — недоумевала Татьяна Сидоровна.
— «Волга» — ездить, гаражи — казенные — машину держать, в городе и на даче. Не на улице же!
— А квартиры? Зачем две, да еще дача?!
— В городе — для постоянного жилья, тут библиотека, так сказать, база. В городке — на тот случай, если допоздна задержится в институте. Не в гостиницу же! Верно? Или, скажем, устал, в город возвращаться трудно, а тут маленькая, однокомнатная, очень скромно обставленная — диван, стол, три стула, холодильник, телевизор, книжный шкаф. Понимаешь, когда у человека мозги, государство умеет заботиться. А у деда мозги — во! Он с Кикоиным еще сорок лет назад занимался разделением урана. Вот какой дед! Да ладно, мама, деньги — пустяк! Давай-ка лучше прокатимся!
— Нет, сынок, устала что-то, пойду прилягу. А вы езжайте.
Она кивнула Кате, показывая на машину, дескать, садись. Та деликатно, бочком села на переднее сиденье, Олег уселся сзади. Николай обнял мать, и опять тревожное чувство пронзило его: какая она вялая, ослабевшая, глаза погасшие, тусклые. Раньше вихрем бы полетела с ними! Что-то подкосило ее, сильно подкосило...
Он сел за руль, а мать потихоньку, чуть накренившись на левый бок, пошла обратно в терапию. На крыльце она задержалась, постояла как бы в задумчивости, низко опустив голову, и, обернувшись, помахала рукой.
4
На полигон вела старая заросшая дорога. Огибая серый блочный корпус птичника, за которым располагалось камышинское кладбище, она втягивалась в лес мимо личных сенокосных делянок с первыми стожками сена, мимо колхозной пасеки, раскинувшейся на луговине перед болотами, скатывалась в сырые широкие низины, поднималась на пологие сухие взгорки, сбегала с них — боком- боком, сторонясь зыбей, приметных сочной осокой,— через замшелые мосточки над прозрачными ручьями, по колышущимся, чавкающим под колесами мочажинам и жердинам поперек дороги в топких местах. Почти до самой пасеки, от подстанции, что прилепилась металлической решетчатой оградой к бетонной опоре линии электропередачи, шагали вдоль дороги вкривь и вкось столбы с оборванными проводами. «Вот тут и поведем отвод для запитки самовара»,— решил Николай.
Подле двух корявых рябин дорога резко сворачивала вправо, на сухой пятачок, и упиралась в часовенку, срубленную среди болот и лесов в начале прошлого века. В ней, как сказывали люди, отмаливали свои грехи каторжные ссыльные, работавшие по добыче сапропеля, пластового ила, для сибирских куркулей. Ил этот считался хорошим удобрением и поднимал урожай зерна и овощей в полтора-два раза. Еще тут издавна заготавливали сухой негниючий мох для мшенья изб, складывали его в часовенке, потом возили телегами застройщики с окрестных деревень.
Часовенку изрядно потрепали непогоды и время. Бревна посерели, обросли плесенью, свод круглой башенки прохудился, из щелей торчали березки, трава. Застекленное оконце выглядело странно — как монокль на немытом, нечесаном бродяге.
В годы войны тут пристреливали минометы. Их собирали в райцентре в полукустарных мастерских при МТС. Минометы и мины возили на лошадях. Отец — рассказывал — мальчишкой не раз возил и видел, как мужики в военной форме делали на болоте какие-то обмеры. Стреляли каждый день, по чучелам. Чучела эти мастерили бабы на своих дворах — из невыделанных шкур шили балахоны наподобие огромных пугал, набивали их соломой и укрепляли на шесте с заостренным концом. Потом солдаты расставляли на высохшем болоте и по ним фуговали из минометов. Дырки от осколков штопали суконными нитками, так что одна шкура оборачивалась туда-сюда много раз, пока не превращалась в клочья.
Место это считалось в Камышинке лихим: вскоре после войны бабы, ходившие за клюквой по болотам, наткнулись на страшного мертвеца с удавкой на шее — веревка перепрела, камень сорвался, и он вылез, красавчик, желто-зеленый, как соленый огурец. С той поры и обезлюдели эти болота: ни ягод, ни мхов, ни сапропеля — ничего не надо от худого места, боялись занести в дом, в деревню нечистую силу. Оно хоть и двадцатый век и машин полно по полям-дорогам, но кто знает, что творится по обочинам этих дорог, в таких вот заплесневелых углах, вроде этого чертова полигона.
Николаю эти страхи были неведомы, он и мальчишкой бегал сюда — из дерзкого любопытства, чтоб проверить себя, свою храбрость, а вырос — подружек водил, целовался в часовне по сырым углам; правда, до греха дело не доходило — зазнобы отчаянно трусили и начинали верещать, едва он давал рукам волю. Теперь ему предстояло провести тут испытания своего «самовара»...
Он подогнал машину к часовенке, колеса уперлись в заросшие бурьяном ступени — впереди зиял дверной проем, косяки выщерблены, изгложены временем и непогодой. Выключив двигатель, он расслабленно отвалился на сиденье. Катя и Олег сидели притихшие, всматривались в черный проем, ждали. Едва-едва начинало смеркаться, небо над болотами еще было яркое, голубое, но, странное дело, в часовне царил почти полный мрак.