Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы - Шефнер Вадим Сергеевич 7 стр.


— Люблю, только у нас, наверно, денег не хватит.

Мы подсчитали, сколько надо за вход в сад Госнардома и сколько — на американские горы. Не хватало восьми копеек.

— Идем, походим и будем все время смотреть вниз, — предложила Маргарита. — Может, и найдем какую-нибудь монетку.

Мы так и сделали. Вскоре возле клетки барсука мы нашли двугривенный.

— Спасибо, дорогой товарищ барсук! — с поклоном сказала Маргарита.

Над американскими горами стоял визг. Некоторые катающиеся визжали так, для интереса, а некоторые взаправду. Мы с Маргаритой молча сидели в открытом вагончике, в первом ряду, и прямо под ноги нам летела пропасть; а потом мы вдруг ехали прямо в небо. Но все окончилось слишком быстро, а больше денег у нас не было. На оставшиеся от находки двенадцать копеек мы купили три арапчика и съели их на ходу. Арапчиками называются отбракованные, битые, почерневшие яблоки; стоили они очень дешево.

Мы вышли из сада Госнардома и пошли проспектом Максима Горького к памятнику «Стерегущему». Когда мы поравнялись со зданием Биржи труда, мы заметили, что перед ним почти никого нет, В прошлом году здесь еще толпились безработные, а теперь их почти что и не было.

— Скоро Биржу труда закроют, — сказала Маргарита. — Когда мы пойдем работать, нам уже никакой Биржи труда не понадобится. Папа мой говорит, что теперь уже от ворот принимают. Прямо на завод приходит человек — и его оформляют. Вот здорово!

— У нас в квартире один бывший безработный живет, он слесарь-инструментальщик, — сообщил я, — Он уже два года работает, даже на мотоцикл копит. Он уже себе подержанного «Индиана» присмотрел. И ты знаешь, как он зимой копит деньги на это дело?

— Ну как?

— Он на себя не надеется, боится растратить. Он после каждой получки стучится к нам и бросает деньги в форточку — не за окно, конечно, а между рамами. Он знает, что до весны тетя Аня раму ни за что не откроет.

— А по-моему, это буржуазная выдумка — рабочему покупать себе мотоциклет, — серьезно сказала Маргарита. — Ведь мотоциклет — это вроде как бы половина автомобиля, а автомобиль — это заграничная буржуазная роскошь. И значит, этот твой сосед хочет стать полубуржуем.

— А я о велосипеде мечтаю, — сознался я. — Это ведь ничего?

— Велосипед — это другое дело, — ответила Маргарита. — Это — спортивный прибор, ты на нем своими ногами вертишь. Папа мой говорит, что в будущем у всех велосипеды будут, как сейчас носовые платки.

Я схватился за карман и убедился, что у меня сегодня носовой платок есть. Ну, значит, и велосипед со временем будет, подумал я.

Тем временем мы дошли до Кировского проспекта, который тогда именовался улицей Красных Зорь и был покрыт не асфальтом, как сейчас, а деревянными торцами. Свернув к памятнику «Стерегущему», мы долго смотрели на него. Он и тогда был таким же, как теперь, — ведь на то это и памятник. Только вода из открытого кингстона тогда не текла — воду провели позже.

— А страшно все-таки умирать так, — сказал я Маргарите, глядя на бронзовых моряков. — Хотя, знаешь, лучше уж так, чем как-нибудь по-другому.

— Лучше уж так, чем по-другому, — согласилась Маргарита, и мы пошли домой.

На обратном пути, когда мы опять шли по Среднему, я показал Маргарите киоск, где торгует папиросами дядя Боба.

— Это замечательный человек, — сказал я Маргарите. — Стихи пишет за пять минут, и о чем угодно. У него даже справка о невменяемости есть. Жаль, что мы все деньги истратили, а то бы я купил сейчас папирос, а он бы стихотворение к папиросам добавил.

За эти годы дядя Боба заметно постарел, но был еще бодр. Ларек его теперь был не оранжевого цвета, а зеленого. И папиросы теперь тоже были другие. Уже не было никаких «Сафо», «Американов», «Сальве» и «Трезвонов». Папиросы теперь назывались «Блюминг», «За индустриализацию», «Шарикоподшипник», «Трактор», «Беломорканал», «Кузбасс».

Едва мы миновали ларек дяди Бобы, как нам навстречу попалась змея Лиза. Она шла с черной папкой для нот, вид у нее был очень деловитый. Когда она увидела нас, вид у нее стал еще деловитее. Она быстро прошла мимо.

— Ты видела Эту, которая нам навстречу попалась? — спросил я Маргариту. — Это мой враг номер первый. Я тебе еще расскажу о ней.

— По-моему, она симпатичная, — сказала Маргарита. — Чего ты к ней придираешься?

— Слишком много я от нее вытерпел, чтобы считать ее симпатичной, — ответил я. — Вот она нас заметила и теперь дома будет надо мной издеваться, что я с кем-то под ручку хожу.

— Что ж тут такого, что под ручку?

— Для нас — ничего такого, для нее — все такое. Она слишком серьезная. Я потому и говорил тебе, чтобы ты не становилась слишком серьезной.

— Ты в субботу приходи опять к Смоленке, — сказала Маргарита. — Может быть, Колька мотор наладит, и мы под мотором в залив поедем. Приходи к одиннадцати.

На следующее утро, когда я умывался в кухне, Лиза сказала:

— Рано ты начинаешь бегать за Всякими. Думаешь, я тебя вчера не видела с Какою-То Там?

— С кем хочу — с тем и шучу, — ответил я, — Ты мещанка, ты не понимаешь товарищеских отношений.

— Это ты мещанин недорезанный. Под ручку гулять — это не товарищеские отношения, это мелкобуржуазный уклон.

— Катись колбаской по улице Спасской со своим уклоном!

— Ты глуп, как рыбий пуп!

— Что за шухер на бану? — спросил пришедший на кухню Шерлохомец. — Кто тут на хавире малину размалинивает? — Последнее время, чтобы в будущем лучше выслеживать преступников, Шерлохомец изучал блатной язык. Он даже сошелся с Васей Нашатырем, известным ширмачом, недавно выпущенным из тюрьмы.

Но Лиза Шерлохомцу ничего не ответила. Она презрительно посмотрела на него и ушла в свою комнату, хлопнув дверью.

— Серьезная девочка! — сказал Шерлохомец и красиво сплюнул в кухонную раковину.

В субботу с утра было ветрено. Ветер дул с моря.

Когда я пришел на берег Смоленки, Маргарита была уже там. Ее брат возился на корме двухцветной и двухименной шлюпки.

— Вот это Коля, мой брат, — сказала мне Маргарита.

— Здорово, — сказал я ему. — Скоро отваливаем?

Тот в ответ качнул головой, но не сказал ни слова.

— Ты с ним не разговаривай, — сказала Маргарита. — Он не говорит.

— Глухонемой, бедняга?

— Нет, он нормальный, — объяснила Маргарита. — Но он хочет стать полярным путешественником, вроде Амундсена. Там, на Севере, может, месяцами не придется ни с кем разговаривать. Он молчит уже девять дней.

Маргаритин брат вынул из нагрудного кармана блокнот, что-то написал там и передал Маргарите. Маргарита прочла и передала блокнот мне.

«А этот твой не сдрейфит? Вада пребывает, ветер бала читыре» — вот что было нацарапано в блокноте.

— Он не сдрейфит, — сказала Маргарита. — Ты же не сдрейфишь?

— Чего мне дрейфить? — ответил я. — Я и в большое наводнение не испугался.

В большое наводнение 1924 года мне, признаться, пугаться было нечего, так как в это время я болел скарлатиной и лежал в темной комнате; о наводнении узнал я день спустя.

Наконец мы с Маргаритой погрузились на шлюпку. Маргаритин брат завел мотор.

— А весла-то забыли взять, — вспомнил я.

— Правда, весла-то, Коля? — сказала Маргарита.

Маргаритин брат вынул блокнот и написал:

«Вы что, в технику не верите? Техника в период реконструкции ришает все! Мой мотор не подвидет!»

Мы уже двигались узкой Смоленкой мимо кладбища — вниз к заливу. Ветер гнул ветви деревьев, надгробные ангелы глядели хмуро и предостерегающе. Они как бы хотели сказать: «Нам-то что, у нас работа не пыльная, где поставили, там и стоим. Вот посмотрим, что с вами-то будет».

Вдруг какой-то живой человек закричал нам с кладбищенского берега:

— Эй, на «Магнолии»! Вертайте назад, перевернуться хотите, что ли?

Потом с правого берега, с огорода на острове Голодае, тоже кто-то закричал:

— Эй, на «Морже»! Куда к морю претесь, дураки! Там волна сильная!

Но мотор работал хорошо, и вскоре мы вышли в Маркизову лужу, в залив. Здесь действительно шла сильная волна. Ветер дул толчками и гнал валы с белыми гребнями. Когда мы миновали Вольный остров, впереди уже ничего не было. Только море в белоголовых валах. Там, где полагается быть Кронштадту, висели серые полосы — шел дождь. Ветер нарастал. Нас подбрасывало, раскачивало, но мотор работал хорошо.

— Ты любишь море? — спросила вдруг меня Маргарита.

— Люблю, — ответил я.

— Вообще любишь — а сейчас?

— И сейчас. Сейчас тоже неплохо,

Она сидела на носовой банке, лицом ко мне. У нее был очень независимый вид. Я смотрел на нее и думал, что с ней мне в этом бурном заливе не страшно, хотя, если что случится, меня она не спасет, а, наоборот, я ее буду спасать.

— Коля, давай к Лахте повернем, — сказала вдруг Маргарита. — А потом — домой. Мне что-то холодно становится.

Маргаритин брат нажал на румпель, шлюпка сразу повернулась левым бортом к ветру и очутилась в ложбине между двумя волнами. Толстая, темная волна не спеша перевесилась через борт и плюхнулась в шлюпку. Шлюпка сразу осела, ногам стало холодно. Я начал вычерпывать воду, но толку от этого было не много.

— Ты, Коля, слишком круто повернул, — мягко сказала Маргарита. Она сняла туфельки и положила их возле себя.

Маргаритин брат молча стал выправлять курс. Теперь мы шли кормой к ветру. Волны догоняли шлюпку и переваливались через корму. Мотор работал честно, но ему трудно было тащить шлюпку с людьми и водой. Это был старательный, но слабый мотор, и вскоре он заглох. И тогда волны и ветер стали вертеть и крутить нас, а мы ничего не могли сделать. Весел у нас не было. Шлюпка все больше наполнялась водой.

«Теперь мне в голову должны идти какие-то красивые мысли, — подумал я. — Я должен думать что-то благородное и необыкновенное». Но в памяти у меня почему-то вертелись стихи сочинения дяди Бобы — из тех, что он вывешивал дома на стену: «Сегодня имеем капризы и многого хочем достичь. А завтра случайно с карниза по черепу трахнет кирпич. Сегодня имеем зарплату и в бане кричим: «Поддавай!», а завтра, быть может, к закату на нас наезжает трамвай».

Я силился вспомнить продолжение этого бодрого стихотворения, как будто от этого зависело наше спасение. Но никак не мог вспомнить. У меня было такое чувство, будто я держу хвост ящерицы, а сама она ускользнула.

— Вспомнил! — сказал я вдруг. — Вспомнил!

— Что ты вспомнил? — испуганно спросила Маргарита.

— Вспомнил! — повторил я и забормотал стихи дяди Бобы: — «Сегодня имеем мы булки и платим за даму в кино, а завтра на водной прогулке пойдем утюгами на дно».

— Какая-то чепуха, — торопливо и невыразительно сказала Маргарита. — Шлюпка тонет, а ты несешь чепуху.

И действительно, шлюпка пошла ко дну. Но, вопреки прогнозу дяди Бобы, мы остались на плаву, побарахтались на месте и поплыли к берегу. Маргарита плыла в середине, а мы с Колькой — справа и слева от нее. Берег был далек, плыть в одежде нелегко. В ложбинах между волнами вода казалась совсем черной, чувствовалась ее беспощадная глубина. Впереди виднелась полоса желтой воды — отмель. Мы понимали, что нам надо скорее доплыть до отмели, иначе нас унесет течением — и тогда нам крышка.

— Ну, как ты? — спросил я Маргариту.

— Я ничего, — отфыркиваясь, ответила она. — А ты?

— Я ничего, — ответил я. — А как он?

— Он тоже ничего, — ответила Маргарита.

Мы доплыли до отмели и встали на дно. Обычно здесь было совсем мелко, а теперь по грудь. Волны шатали нас и били в лицо, а некоторые, самые нахальные, перекатывались через наши головы. Мы замерзли и не знали, что же будет дальше. Отмель была совсем небольшая, между ней и берегом опять шла глубина с сильным течением.

— Надо все-таки к берегу плыть, — сказал я. — Что же нам тут стоять.

Колька закивал головой, соглашаясь со мной, но Маргарита сказала, что она не доплывет.

— Мы же тебя будем поддерживать, — сказал я, и Колька утверждающе помотал головой.

— Нет, я все равно не доплыву, — грустно сказала Маргарита. — Я уж знаю.

Мы остались на отмели, а вода между тем прибывала. К тому же начали плыть дрова — где-то, видно, смыло склад. Поленья плыли, глупые и бесчувственные, волны швыряли их как попало. Недаром говорят: глуп как полено! Мы с Колькой выбрали по чурке подлиннее и защищали ими Маргариту и себя от остальных чурок. А они все лезли на нас, норовя стукнуть по голове. У Кольки из носу шла кровь, у меня вся голова была уже в синяках. Потом дровяное стадо прошло, а взамен его поплыл на нас всякий мусор — какие-то разбитые ящики, доски, щепки. Приплыла и дохлая собака, которую унесло с какой-то свалки. Дохлая собака долго моталась возле нас и один раз даже перекатилась через наши головы. Затем ее унесло, а у нас началась тошнота, нас всех прямо выворачивало наизнанку из-за этой дохлой собаки. Но потом, когда нас перестало тошнить, нам стало еще хуже, потому что теперь у нас уже не оказалось никакого дела. А стоять без всякого дела и ждать неизвестно чего — это самое плохое.

Так мы простояли час или полтора. Потом со стороны залива показался буксирный пароход. Он шел в нашу сторону. Мы с Маргаритой начали кричать, а Колька только махал руками — он ведь должен был молчать. А пароход все приближался, и на его носу уже можно было прочесть его имя. Он назывался «Бурун». Когда-то давно я выдумал для тети Ани пароход с таким названием, и вот теперь этот «Бурун» явился собственной персоной. Очевидно, в детстве надо больше выдумывать — в наш трудный час выдуманные вещи и люди вспоминают о нас и приходят на помощь.

Буксир забрал нас, а потом прямо с него мы попали в больницу. Нас бил озноб, и мы плохо соображали, что делается вокруг, но у меня все-таки хватило соображения соврать в приемном покое, что мне шестнадцать лет. Я очень боялся, что меня отправят в какую-нибудь там детскую больницу — не хватало мне еще этого позора. А Колька в приемном покое молчал, но ему и на вид, и на самом деле было полных шестнадцать. Нас с ним поместили в одну палату, а Маргариту — в женскую, этажом выше. Мы с Маргаритой пролежали в этой больнице довольно долго — у нее получилось воспаление легких, а у меня — плеврит. У Кольки же оказалась простая простуда, и его довольно быстро выписали. В этот день он написал на бумажке: «Скажи мне чесно бредил я или нет?»

Я ответил Кольке, что он не бредил, и он очень обрадовался моему ответу. Перед уходом он написал мне: «Я думал с начала ты трепачь а ты ничего из тебя выйдет Моряк».

На Колькину кровать положили нового больного. Это был молодой человек лет двадцати двух. Болен он был легко, и когда дело у него пошло совсем на поправку, мы с ним однажды разговорились о том о сем, о пятом-десятом. Узнав, что я интересуюсь поэзией, он очень обрадовался и спросил, видел ли я когда-нибудь настоящего, живого поэта. В ответ я рассказал про дядю Бобу и прочел некоторые его произведения.

— Твой дядя Боба — графоман, пошляк и эклектик, вот кто твой дядя Боба! — строго сказал мой новый знакомый. — Если ты будешь плестись в кильватере его творческого влияния, тебя ждет крушение. Хорошо, что ты еще молод и у тебя все впереди. Счастье твое, что ты встретился со мной. Ты знаешь, кто я?

— Нет, не знаю, — ответил я.

— Я Иоанн Манящий.

— Кто? — переспросил я.

— Я Иоанн Манящий. Раз ты интересуешься поэзией, это имя тебе должно быть знакомо. — И Манящий пояснил мне, что он поэт и что стихи его печатаются.

Я впервые увидел настоящего печатающегося поэта и, понятно, был ошеломлен. Только подумать: вот я лежу в больнице, и вот рядом со мной лежит человек. Но этот человек — не просто человек, а поэт, стихи которого печатаются! Я долго не мог прийти в себя от этого чуда. У меня даже повысилась температура.

На следующее утро я робко попросил Иоанна Манящего прочесть мне какие-нибудь стихи. Он согласился и сказал, что прочтет свое новое, нигде не опубликованное произведение, которое называется «Орангутанг». И он тихо, но выразительно прочел мне это стихотворение. Оно было довольно длинное, и я запомнил только начало: «Орангутанг с улыбкой квелой шагал по рытвинам судьбы, и самолюбия уколы его вздымали на дыбы. Бледнели вдруг его ланиты, кричал он недругам: «Уйди!» — и, словно тонны динамита, взрывался гнев в его груди».

Назад Дальше