Значит, Голдсмит все-таки существовал! И может, еще существует?
Глядя на фотографию потерянного, как во сне разгуливающего по институтскому двору Базанова, неуклюже наклоняющегося за щепкой, можно подумать, что Голдсмит — фамилия сказочной красавицы, о которой безнадежно вздыхает незадачливый юноша в очках.
Просто диву даешься, сколь простыми и незамысловатыми в аппаратурном отношении выглядят первые базановские опыты. То, что именно они легли в основу его теории, объясняется только одним: Базанов работал на свободной, чудом никем до него не занятой территории. По меньшей мере безумие с т а к и м оборудованием, какое имелось в его распоряжении, в наши дни приниматься за т а к у ю проблему. Он просто, наверно, не знал, за что берется, не ведал, что творил. Со временем они приобрели несколько новых приборов, наладили связи с другими институтами, но тогда, тринадцать лет назад, отчаянные усилия, как и претензии Базанова на исключительную значимость его работ, казались большинству смехотворными. Какой-то чудак суетился у подножья горы и примерялся, куда бы надавить плечом, чтобы сдвинуть ее с места.
Не в покушении на устоявшиеся понятия и представления (какими покушениями или опровержениями каких понятий и представлений кого удивишь в наши дни?) — хотя, конечно, его теория многое опровергала — причина насмешливого к нему отношения крылась совсем в другом. В конце концов, на своей территории он мог копать, где ему вздумается. «Термодинамическая химия»? Пожалуйста. Столько всяких развелось направлений, что за всеми и не уследишь. Одним больше, одним меньше — какая разница? «Термодинамическая химия» — это, несомненно, что-то очень заумное, скучное, далекое от реальной жизни абсолютного большинства жрецов массовой современной науки, у каждого из которых своя «химия», своя «физика», свои заботы, неприятности. Что-то новенькое? Ради бога. Но вот как юный пришелец осмелился на войну с Френовским, не имея ничего за собственными плечами? Ни моральной, так сказать, поддержки всесильного папаши, ни войска, ни жизненного опыта. С Френовским, который, позволь он себе такую вольность, мог бы украсить грудь увесистым ожерельем из уже высушенных временем черепов побежденных. Об этом не мог не знать новичок. Если и не знал поначалу, то ему наверняка сообщили: свет не без добрых людей. И почему эта война длится так долго? Вот что смешило, смущало, вызывало молчаливое удивление и тайное раздражение толпы. Почему ему можно, а другим нельзя?
Да и Максим Брониславович, пожалуй, мог бы допустить существование какой-то там новой «химии». Пускай себе. Пусть эффект, и даже «эффект Базанова», а не «Базанова — Френовского», хотя совершенно непонятно, почему этот молокосос не боится его, позволяет себе быть рассеянным в присутствии начальника, не терпящего безалаберности, разгильдяйства, всегда аккуратного, подтянутого? Такое поведение не может не раздражать, каким бы естественным ни казалось. Оно содержит тайный намек на некое пренебрежение. Или превосходство?
Где это видано, чтобы способный, обладающий прекрасной памятью молодой человек не мог запомнить шифр своей темы, номер приказа, название ГОСТа? Не хочет? Считает ниже своего достоинства засорять память подобными мелочами?
Почему, наконец, ничуть не смущаясь, он треплет волосы, отряхивает полу запылившегося пиджака или застегивает пуговицу на брюках не только в его, Максима Брониславовича, присутствии, но и в присутствии своей сотрудницы? (Френовский, конечно, не знал об истинном характере их отношений, иначе бы не преминул пустить в ход и этот козырь.)
Здесь могли разгореться бог знает какие страсти, ибо Максим Брониславович пытался ухаживать за базановской сотрудницей и не мог не догадываться, что девушке нравился Базанов. Ей почему-то нравился Базанов с его путаной манерой говорить, с застегиванием пуговиц у всех на глазах!
Успех Базанова у женщин, как и неуспех Френовского, свидетелем которого в конце концов стала институтская общественность, объяснялись, скорее всего, не чем иным, как особого рода женским чутьем к особого рода силе, женской способностью ч у в с т в о в а т ь н а р а с с т о я н и и нечто такое, что однажды, пожалуй, в чересчур уж категоричной форме выразил мой старый приятель, имея в виду одного из участников изнурительной, многолетней войны:
— Этот Френовский просто импотент.
Базанова как следует не знал никто: ни Френовский, ни Лариса, ни Елена Викторовна, ни я, ни он сам. Но порой в его жизни наступали часы и дни, которые, за неимением лучших определений, я бы назвал днями прозрения, просветленности, днями п р е д е л ь н о г о, полного знания самого себя. Едва ли не все эти дни он отдал своему научному детищу. Или следует утверждать как раз обратное, а именно, что такие дни были дарованы ему «термодинамической химией»?
Пытаясь обозначить словами то, что никогда не было понятно мне до конца, я чувствую себя в затруднительном положении современного режиссера, в чьем распоряжении имеются полуистлевшие театральные костюмы какой-то далекой романтической эпохи и нет средств на новые. Отобрав пять лучших базановских фотографий (в том числе «Базанов читает лекцию»), я ощутил всю парадоксальность ситуации: этот человек, как бы явившийся к нам из прошлого, впервые написал и довел до общего сведения те несколько основополагающих формул, уравнений и постулатов, которые без преувеличения можно назвать архисовременными. Возможно, они принадлежат не столько настоящему, сколько будущему, о чем свидетельствует возрастающее с годами число ссылок на его работы.
В такие дни все отступало на задний план. Базановские женщины, словно стайка пугливых рыбок, исчезали из поля его зрения всякий раз, когда он входил в основное, стремнинное русло своей незаконнорожденной теории. Он становился невменяемым. Его больше ничто не интересовало.
Однажды, остановив меня в институтском коридоре, он принялся подробно излагать свои новые соображения, касающиеся эффекта, чем-то напоминающего «эффект клетки», но тем принципиально от него отличного, что клеткой служила не среда, а сам реагент. Собственно, это и был «эффект Базанова», одна из первых устных его редакций.
— Видишь ли, Алик, — махал он своими ручищами, — у молекул меняется конформация. Считай, что факт этот доказан.
Мы двинулись по коридору, дошли до конца и вернулись. Потом снова. И так без конца. Останавливались лишь в тех случаях, когда рассказ требовал графических пояснений. Тогда он бросался к стене, что-то решительно чертил на ней пальцем, чаще же ограничивался воздухом, ибо по воздуху можно было писать на ходу.
— Ты понял? Вся штука здесь в том, что в плохом растворителе сильно разветвленная молекула сжимается в клубок, слипается, замыкается сама на себя, как бы умирает. В таком состоянии она не может «работать», понимаешь?
Он даже не поинтересовался, есть ли у меня свободное время ходить с ним взад-вперед по этому дурацкому коридору.
— Маленькая разница энтальпий. Казалось бы, чего проще, а? — он искательно заглядывал мне в глаза, но ему не нужны были мои ответы, они бы его только сбивали.
— Пожалуй, — тихо отвечал я, понимая, что оказался лишь случайным вспомогательным средством для выполнения текущей работы его мысли.
— Теперь представим себе противоположную ситуацию. Идеальный растворитель. Молекула распрямляется, — Базанов медленно разжимал сжатые кулаки. — Она становится чем-то вроде колючего ежа. Энтальпия какая? А свободная энергия?
Я пожимал плечами.
— Вот видишь, — торжествовал он, — ты тоже считаешь, что в данном случае не они определяют, — хотя ничего подобного, разумеется, я не считал, поскольку с трудом воспринимал то, о чем он рассказывал. — Пространственные затруднения. Давай рассмотрим пространственные затруднения.
— Давай.
— Нет, пока не будем отбрасывать свободную энергию, — размышлял он вслух. — Ты как считаешь? Так вот, — резал он воздух ладонью. — Главное — пространственные затруднения. Сделаем простое допущение. Так. Затруднения в пространстве. Ты понимаешь меня? Если кого-нибудь из нас запихнуть в тесную клетку, где мы не повернемся…
— Меня не надо.
— Что? — спрашивал он рассеянно.
Конечно, я был нужен ему лишь в качестве черновика, на котором он отрабатывал варианты.
— Когда иголки у ежика распрямлены… — медленно продолжал Базанов и осекался.
Мы шли по коридору молча. Потом возвращались — тоже молча. Если бы я вздумал юркнуть в какую-нибудь дверь, он бы, пожалуй, не сразу обратил на это внимание.
Он думал. Потом говорил:
— Ежик почуял врага. Иголки дыбом. В это время пошел дождь.
Господи, — думал я, — еще и дождь.
— Его тело намокнет?
— Не знаю.
— Я тоже, — растерянно соглашался Базанов. Потом вдруг решительно: — Его тело намокнет! Теперь другой случай: иголки опущены, прижаты одна к другой. Идет дождь.
У меня в голове все перепуталось: дождь, ежик, свободная энергия, разветвленная молекула.
— Дождь капает, — ловил Базанов ускользающую мысль. — Трава мокрая. Ежик не намокает.
Мне показалось, что он окончательно тронулся.
— Намокает или не намокает? — оживлялся Базанов. — Видишь ли, Алик, нужно сделать так, чтобы капли застревали между иголок.
— Пусть ежик чуть приподнимет иголки.
— Вот! Необходимо допустить возможность промежуточного состояния. Промежуточный растворитель. Не хороший и не плохой. Средний. Но где тогда находится критическая точка? — вновь углублялся он в свои мысли.
— Еще важно, какой дождь, — говорил я, чтобы не молчать, как истукан. — Крупный. Мелкий. Сильный. Слабый.
— Размер капель постоянный, — отмахивался Базанов. — Это меня не волнует… Кстати, ты предложил интересный ход. Что, если менять не расстояние между иголками, а размер капель?
Вдруг он резко повернулся ко мне:
— Слушай, ты когда-нибудь ел ежатину?
— Нет, — признался я.
Мы снова побрели по коридору.
— Ехал я раз в электричке. Давно. Мальчишкой еще. Дядька ежика вез. Смешной такой ежик, маленький. Дядька гладит его осторожно по иглам и приговаривает: приеду домой, зажарю и съем. Мясо у него нежное… Слушал я его, слушал, и так жалко мне стало этого ежика. Ком в горле, того гляди разревусь. Ты понимаешь, они должны стать ловушками.
— Кто? — окончательно запутался я.
— Начнут работать как обрыватели только при определенном положении. Если я достигну нужной конфигурации — получу эффект, не достигну — никакого эффекта. И на опыте получается так! — хлопнул он меня по плечу. — Можно создать условия термодинамическим путем, можно — химическим. Чуть влево — ускорение, чуть вправо — торможение.
Институт затихал. Отключили вентиляцию, все реже хлопала дверь лифта. Уходили последние. Кажется, только мы и остались на этаже.
— Представляешь, Алик, каких-нибудь две десятых определяют все. Мои системы работают примерно в таком же узком диапазоне. Человеческий интеллект, разум погибают оттого, что всего на десятую долю изменяется кислотность. Достаточно десяти минут, чтобы мозг нельзя было восстановить. Мои системы будут необратимо срабатывать за несколько секунд. Я полагаю, что чем тоньше и сложнее система, тем эффект будет ярче выражен. Жизнь и смерть, болезнь и здоровье находятся совсем рядом. Нужно только найти подходящий регулятор. Безусловно, он есть в каждом, только бы знать, как им управлять. Заболеваем, выздоравливаем, умираем, возвращаемся к жизни, а причина подчас ничтожна — изменение на десятую кислотности среды. Эх, Алик, бросить бы все, заняться биологией, биохимией. Какие там возможности! Да ведь возраст уже не тот.
Базанов загорелся, на ходу построил еще одну новую теорию, прочитал целую лекцию, содержание которой я уже смутно помню. В памяти остался лишь образ: маленький, тесный магазинчик — что-то вроде пригородных керосиновых универсальных лавок. На полках кастрюли, кухонная утварь, галоши, сапоги, гвозди, садовый инвентарь, а посредине, на самом видном месте — яркая расписная игрушка, высвеченная солнечным лучом из приоткрытой двери. Мне кажется, что всю свою впечатляющую лекцию Базанов создал во время нашего хождения по коридору, и многое из того, о чем он говорил, оказалось для него самого полной неожиданностью.
Это был один из тех редких случаев, когда Виктор начинал рассуждать логично, не давал мыслям своевольно перескакивать с предмета на предмет. Обычно пробраться сквозь путаные чащобы его речей оказывалось почти невозможно. Он заикался, начинал об одном, внезапно переходил к другому, возвращался назад, путал других, путался сам. Зато лекции читал превосходно. Вообще он был устроен так, что в минуты волнения, подъема, решения особо сложных задач все расчищалось в нем, распрямлялось, будто заботливый садовник приходил и удалял сорняки, подстригал непомерно разросшийся кустарник, прорежал парковые насаждения. Или лесник прорубал аккуратную, ровную просеку, именно потому богатую солнцем и земляникой, что по соседству с ней стояла стена густого, темного, непроходимого леса.
XIII
Прежде чем перейти к групповым фотографиям (окружение Базанова, его, так сказать, широкие связи с институтской и пр. общественностью), я должен отобрать из имеющихся одиночный портрет Рыбочкина (первый аспирант, первый и, увы, единственный представитель базановской школы, его преемник). На всех фотографиях Рыбочкин находится при деле, у вытяжного шкафа. Для выставки как раз нужен работающий, трудолюбивый Рыбочкин, именно такой, какой он на самом деле. Таким он получился на всех фотографиях. Удивительно, почему нет других. Ведь отрывался же он иногда от своих колб, термостатов, реостатов. Подходил, шутил, мы перекидывались двумя-тремя фразами.
Если не знать Игоря Рыбочкина, может сложиться впечатление, что он специально изображает из себя трудягу. Наморщенный лоб, жесткий взгляд, неизменно направленный на какой-нибудь лабораторный прибор. Герой труда. Стахановец, берегущий минутку. Разумеется, он хотел получиться на фотографиях самим собой. А получалось фальшиво.
Видно, Игорю требовалось еще меньше времени, чем мне, чтобы подготовиться к съемке. Застать его врасплох оказалось невозможно. Нацеленный объектив угадывается во всех снимках по напряженному, неестественному выражению лица. Нефотогеничная личность.
Иногда казалось, что труд не доставляет Рыбочкину такого же удовольствия, как Базанову, хотя оба они любили работать, испытывали прямо-таки физиологическую потребность в труде. Но когда Базанову удавалось свести концы с концами, истолковать очередной опыт, он был на седьмом небе, размахивал руками, шумел, сиял, а Рыбочкин в дни своих удач становился еще более молчаливым и печальным. Радовался ли он? Конечно радовался. Но радость переходила в состояние глубокой сосредоточенности. Он словно боялся спугнуть свое счастье, сглазить. Работать он умел и в работе был сильным, уверенным в себе. Другие состояния сулили много опасностей, перед которыми он мог спасовать. Уж так оказался устроен Рыбочкин. Особенно напряженно и неуверенно чувствовал он себя с женщинами. То, что в наш первый визит к Базанову Игорь решился танцевать с Ларисой, следует расценить как величайшее геройство с его стороны.
Рыбочкина просто было переспорить, но нелегко убедить. Надежным оружием ему служило молчаливое упрямство. В шумной компании он становился скованным. Шутливое заигрывание женщин расценивал как покушение или насмешку. Так оно и было на самом деле, женщины очень чутки к подобного рода настороженности мужчин.
Женился он рано, но не на той, которую любил, потому что та вышла замуж за другого. В день, когда Рыбочкину объявили об этом, он пригласил в кино малознакомую девушку, привел ее домой, оставил на ночь, а утром сделал предложение, которое было принято. Жена родила сына, похожего на Рыбочкина как две капли воды. Инженерской зарплаты семье не хватало, жена стала уговаривать Игоря поискать более высокооплачиваемую работу. Рыбочкин объяснил, что у него интересная тема, хорошая перспектива и к тому же война с Френовским — как он оставит Базанова одного? Жена вполне резонно посоветовала ему пожалеть семью, вместо того чтобы жалеть какого-то Базанова, который еще неизвестно чем отплатит ему, Рыбочкину, за его преданность. Рыбочкин попросил жену довольствоваться имеющимся.