В парализованном свете. 19791984 - Голованов Александр Евгеньевич 35 стр.


— Только мало кто на своем месте сидит, — громко, чтобы услышали все, перебил его Виген Германович.

— Вот как ставишь вопрос! — Губы Капитана мушкетеров нервически дернулись. — Забываешься, Виген Германович. Теряешь меру.

— Мне уже нечего терять, — ответил Виген Германович, как бы в подтверждение своих слов водворяя на стол отекшую руку, безнадежно пораженную неостановимо растущими злокачественными клетками.

Он готов был наконец посмотреть правде в глаза и хотел встретиться взглядом с Никодимом Агрикалчевичем, но лицо бывшего контрольного редактора было уже устремлено вверх, к несуществующему потолку.

— Все хотят казаться хорошими, — продолжал Виген Германович, — справедливыми. А так ли уж много оставивших о себе действительно добрую память? Вот Самсон Григорьевич… Как помог он нам наладить всю работу в отделе! Машины, штаты, новое помещение… Помните?

Сидящие за столом переглянулись, испытывая неловкость. Игорь Леонидович наморщил лоб, как бы пытаясь сосредоточиться.

— Неужели Самсона Григорьевича не помните? — не поверил Кирикиас.

— Не помню, — простодушно признался Игорь Леонидович.

— А вы? — в растерянности обратился Виген Германович к Никодиму Агрикалчевичу.

— Не пойму, о ком ты.

— О Самсоне Григорьевиче. О Белотелове. Вы же на его место…

— Что-то путаешь, Виген Германович.

— Да вон же он.

— Где?

— Не туда смотрите…

Белотелов и Белоуков, оба облаченные в маскарадные арестантские костюмы, за отдельным небольшим столиком, расположенным неподалеку и несколько в сторонке от остальных, приканчивали вторую или третью бутылку искристого.

Никодим Агрикалчевич поспешил переменить тему разговора.

— Почему, товарищи, не все еще у нас идет гладко? — требовательно оглядел он присутствующих. — Кто виноват?

— Чаще всего обстоятельства. — Сирота бесцельно двигал свой бокал по столешнице взад-вперед. — Отсюда отдельные недостатки.

— Это конечно, Игорь Леонидович. В принципе ты прав. Но в чем заключается истинная причина? Не знаете? Я вам скажу. Кто-то влияет, товарищи… — Никодим Агрикалчевич понизил голос до шепота. — Пользуется нашими слабостями. Усугубляет недостатки. — Никодим Агрикалчевич откашлялся. — Было время волюнтаризма, когда обвиняли ученых. Того же Степанова. Мол, кетены во всем виноваты. Но потом выяснилось, что дело гораздо сложнее и серьезнее. Причина много глубже. Говорю вам как на духу. Как материалист материалистам. Как мушкетер мушкетерам…

— Как Капитан мушкетеров, — опять съязвил Виген Германович.

— В данном вопросе не играет значения… Так вот. Постоянные вредные влияния накладывают на нас, товарищи, большую ответственность, заставляя повысить внутреннюю готовность, поднять уровень, ускорить, улучшить…

— Вы какие влияния имеете в виду?

— А взять хотя бы твои интерапторы, Виген Германович. Много есть среди них очень вредных… Вообще нельзя забывать, с каких языков мы переводим.

— С каких же?

— Будто сам не знаешь. С иностранных, Виген Германович. С иностранных…

Впрочем, этому сугубо теоретическому диспуту так недоставало участия какого-нибудь серьезного теоретика. Но где уж было его теперь взять? Имелся когда-то в институте один, да весь, что называется, вышел.

— Танцевать! Танцевать! — послышалось откуда-то сверху. — Все танцуют. Последний танец.

Едва они поднялись из-за стола, как их подхватила и понесла за собой пестрая, шумная толпа, в которой они растворились бесследно.

Последний танец был бесконечным. Он продолжался час, два или несколько дней. Инна снова танцевала с Гурием, Аскольдом, Сергеем Павловичем Скипетровым, доцентом Казбулатовым, с академиком Добросердовым, Андреем Аркадьевичем Суммом и, кажется, с кем-то еще.

Домой она добралась не чуя ног. Ее провожал то ли Гурий, то ли Аскольд. Или на этот раз она вернулась все-таки вместе с Алексеем? Новогодняя юбилейная ночь все спутала, смазала, перемешала.

Проснувшись далеко за полдень, Инна подошла к окну, раздернула шторы и увидела, что все засыпано пушистым искрящимся снегом. В небе сияло по-зимнему далекое, ослепительно белое солнце. Его лучи, проникая в комнату сквозь двойное стекло, несли с собой тепло и ощущение близкой весны, быть может, обманчивое.

— Мама! — позвала Тонечка, осторожно приоткрыв дверь. — Ты уже встала?

ЭПИЛОГ

…И когда, ровно год спустя после той памятной командировки в Приэльбрусье, отправляясь с женой отдыхать на юг, профессор Степанов попытается собрать воедино факты, события, мысли и чувства, которыми жил еще совсем недавно, то окажется, что события не исчерпываются фактами, мысли расходятся с чувствами, а концы никак не удается свести с концами. Пожалуй, не было в тех сумасбродных днях ни правдоподобия, ни капли здравого смысла. Как, например, мог он летать над цветущим лугом без крыльев? А если крылья имелись, то куда они делись впоследствии? И коли появление на поляне перед Домом почетных гостей давно вымерших животных можно было, пусть с натяжкой, объяснить хотя бы тем, что доцент Казбулатов ухитрился вырастить их в инкубаторских условиях Приэльбрусья из найденных где-то в вечных льдах Ошхамахо зародышей, то как было объяснить факт превращения растения-заморыша в гигантскую Музареллу Фестивальную?

Всю зиму и весну Сергей Сергеевич болел. Он стал еще сильнее сутулиться, одевался по-стариковски небрежно и, казалось, с трудом тянул лямку от недели к неделе, из месяца в месяц. Ехать летом никуда не хотелось, но Дина Константиновна настояла, и в самом начале июля они отправились на юг.

Почему-то в последние дни перед отпуском Дина несколько раз вспоминала в сущности невинные, шутливые новогодние нашептывания Сергея Павловича, его обещание помочь ей обрести покой. Состояние здоровья мужа все больше ее беспокоило. По ночам ей снились кошмары. Однажды приснилось, что Сергей Сергеевич провалился куда-то.

Пока самолет, взявший курс в сторону тепла, моря и солнца, продолжал подъем, Триэс чувствовал себя так, как если бы его погрузили в пучину безмолвия, в гнетущую, беспросветную тьму. Все стало прошлым. Будущего не существовало.

Никогда так остро Сергей Сергеевич не ощущал полное свое одиночество. Он никому больше не был нужен: ни сотрудникам, ни дочери, ни Дине, которая еще ждала от него чего-то, а он уже ничего не мог ей дать.

Жизнь исчерпала себя. Он задыхался. Не хватало воздуха. Кислород превратился в углекислоту.

«Это мне за все, — смиренно думал Сергей Сергеевич. — За предательство. За Инну. За Дину. За Таганкова. За Музареллу Фестивальную».

Но и себя почему-то тоже чувствовал преданным.

Дышать стало просто нечем. Он захрипел. Жена бросилась по проходу.

— Помогите! Врача!

И уже кто-то из пассажиров протягивал таблетку, но дотянуться до Сергея Сергеевича оказалось невозможно. Он летел совсем в другом направлении, все стремительнее удаляясь от остальных.

Тем временем внизу, на земле, новый, молодой Сергей Сергеевич Степанов отправлялся в иное далекое путешествие. Светила в небе располагались самым благоприятным для него образом, земные обстоятельства складывались удачно, и удивительное, сладостное состояние, предчувствие решающих перемен вот-вот готово было охватить его душу. И чем дальше улетал, удалялся от протянутой ему таблетки один Сергей Сергеевич, тем вернее приближался другой к звездному своему часу, к неведомой миру истине, к состоянию всевластия, всеведения и свободы, через которое только и дано человеку понять, почему вертится земля, зачем дана ему жизнь, чем приводится в движение колесо дней и явлений. Разлетаясь в разные стороны, оба Сергея Сергеевича тем не менее устремлялись в один и тот же пункт неуловимого пространства, где земля соприкасается с небом, а бесконечные параллельные все-таки пересекаются.

1979

В ПАРАЛИЗОВАННОМ СВЕТЕ

Игра есть усилие, попытка выйти из сферы логики, потому что логика приводит к мысли о смерти… Ничего путного не можем мы ждать, пока человек не станет размножаться почкованием или делением, уж раз ему необходимо размножаться во имя цивилизации и науки.

Мигель де Унамуно

«Любовь и педагогика»

ЧАСТЬ I

КРИЗИСНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ

1

Темным ноябрьским вечером по Четвертому проспекту Монтажников двое странного вида граждан волокли жалкое бесчувственное тело, подхватив под руки с разных сторон. Ноги несчастного, более походившего на тряпичную куклу, нежели на существо, еще подающее признаки жизни, оставляли глубокие борозды в раскисшем, хлюпающем снегу, но тотчас эти неверные прочерки затягивало жидкой кашицей, и уже в нескольких шагах не оставалось следов. Светло-серый ворсистый балахон пожилого, который поддерживал несчастную жертву справа, понизу был изрядно испачкан грязью. Человек тяжело дышал, очки сползли на кончик носа, расширенные от натуги глаза маниакально светились, а щеточка седых усов хищно вздернулась, как у кролика, обнажив ряд неправдоподобно белых и ровных искусственных зубов. Губы же его более молодого напарника в кожаном, поскрипывающем при каждом шаге пальто были презрительно сжаты, будто ему стоило больших трудов преодолеть собственное отвращение. Позади, на некотором удалении, припадая на левую ногу, плелся самый из них молодой — длинноволосый субъект в спортивной куртке, поблескивающей в ртутном свете фонарей, яркой лыжной шапочке и сильно потертых джинсах, обтягивающих его тощие, длинные, кривоватые конечности. Этот тоже был в очках, впрочем совершенно темных и потому неуместных ночью, ибо если в это пасмурное время года солнце случайно и выглядывало днем, то уж теперь оно наверняка находилось недосягаемо далеко, по другую сторону земли. Перевесившись на один бок, самый молодой нес туго набитый портфель, столь же для него нелепый, как и солнцезащитные очки.

Необозримый, безнадежно отсыревший Четвертый проспект Монтажников, залитый жасминовым светом фонарей, пах остывшей баней и отгоревшим топливом, хотя машин, как и пешеходов, не было видно. Лишь редкие светофоры, нервически перемигиваясь, открывали и закрывали путь отсутствующему транспорту. Вскоре подозрительная компания свернула за угол. Молодой человек с портфелем задержался, опасливо озираясь, и вперевалочку побежал догонять остальных.

— Эй, не туда!

Шедшие впереди остановились. Кожаное пальто ослабил поддержку, и обмякшее тело почти целиком оказалось на попечении пожилого. Голова пострадавшего дернулась, беспомощно упала на грудь. Приближающийся молодой человек пальцем свободной руки указывал на дом, громоздившийся в глубине двора, на той стороне улицы, перпендикулярной проспекту. Подойдя, он заглянул в безжизненное лицо.

— Небось уже дуба дал.

Кожаное пальто ничего не ответил, тогда как пожилой сердито засопел, нервно закашлялся.

— Какой же ты пошляк, Тоник… Кхе! Откуда столько цинизма?

Он упрямо встряхнул податливую ношу, Кожаное пальто подхватил, и они двинулись наискосок, прямо на красный свет. Глухо стукнулся о мостовую сначала один, потом другой ботинок пострадавшего, будто с тротуара скатили детскую коляску. Что-то булькнуло, засипело у него внутри, и все трое прибавили шаг.

Улица ползла боком. При рассеянном искусственном освещении глаза седого желто-зелено светились из-за круглых стекол очков.

— Антон! Это безумие. Кхе!

Белый клеклый налет запекся в уголках губ.

— Поменяйся с Тоником, — прозвучало в ответ. — Пока все идет по плану. Только возьми у него портфель. Там документы, ключи от квартир, письма и телеграммы. Отправишь все завтра утром.

— От каких квартир?..

Они едва успели остановиться, заслышав отчаянный перезвон неведомо откуда выскочившего трамвая. Неотснятой кинопленкой стремительно пронеслись пустые, освещенные окна. Громыхнуло, тренькнуло, утробно прогудело, и вислозадый трамвай, виляя красными хвостовыми фонарями, утек по невидимым, затянутым снежной кашицей рельсам.

Земля продолжала дрожать и вибрировать. Трое не двигались с места. Над их головами шипело, испуская мертвенный свет, одно из искусственных неоновых светил, да в некоторых подъездах запертых на ночь магазинов скучно мигали сигнальные лампочки. Дома глядели остекленевшими глазами нижних этажей, множились, размываясь в ореоле зависших над асфальтом стеклянных баллонов со светящимся газом.

Через оптические линзы очков глаза Седого казались огромными. Кожаный Антон сунул свободную руку в левый карман, извлек аптечную упаковку, продавил большим пальцем фольгу, выкатил на язык маленькую таблетку.

— Еще бы чуток — и каюк! Для него даже лучше, — кивнул Тоник в сторону доходяги.

— Ничего умнее не мог придумать? — сорвавшимся бабьим голосом прикрикнул на него старшой.

— Молчи, придурочный.

— Нахал! Сопляк! Кхе! Антон!.. Антон Николаевич, что же это? Кхе! Я ведь ему в отцы гожусь.

— В деды, — невозмутимо уточнил Тоник.

— Что? Как ты сказал? Кхе!..

— Не уподобляйся, — попытался успокоить Седого названный Антоном Николаевичем. — Не обращай внимания. Ну что ты хочешь… Dementia præcox[7]

Колючие усики прыгали. Лязгала вставная челюсть. В гневе Седой — звали его Платоном — едва не потерял контроль над собой. Сказывались последствия старой контузии.

— Ладно, пошли.

Вся компания вновь двинулась вдоль плохо освещенной улицы. Через темный двор подошли к десятиэтажному зданию, возле застекленного подъезда которого сиротливо ожидали две белые санитарные машины с красными крестами по бокам.

Тот, кого втаскивали по ступенькам под козырек, был, казалось, совсем уже плох. Беспорядочно заросшие, землистого цвета щеки запали, нос заострился, плотно сомкнутые, все в лиловых потеках губы завяли, а веки приобрели какой-то мертвенно-синюшный оттенок. Грязный, растерзанный, сбившийся у подбородка шарф и старое, кое-где порванное пальто из такого же серого, ворсистого, как и у Седого Платона, толстого материала имели самый неприглядный вид, тогда как отсутствие на пострадавшем какого-либо головного убора создавало реальную опасность дополнительных затруднений, и без того очевидных. Тоник сейчас же сдернул со своей головы вязаную красно-синюю шапочку болельщика ЦСКА, стал прилаживать ее жмурику. Так оно выглядело все-таки поприличней.

Ввалились в вестибюль, в гулкую тишину больничного аквариума. Необъятных размеров дежурная в белом халате преградила путь.

— Беру на себя.

Сказано это было сквозь зубы и прозвучало едва слышно. Кожа пальто деловито скрипнула, Антон Николаевич склонился, что-то доверительно зашептал санитарке на ухо. Тоник тем временем подхватил пострадавшего за ноги.

— Где направление? Разденьтесь. Нельзя! — опомнилась вдруг дежурная, но пока она разворачивалась, будто тяжелый танк, вскочивший в лифт последним Антон Николаевич успел нажать кнопку.

Мотор взвыл. Их понесло наверх.

Пахло лекарствами. Фанерные стены кабины были вкривь и вкось исцарапаны безобразными надписями. Царапали, видно, исподтишка, второпях, при свидетелях.

Когда с пострадавшего сняли ужасающего вида пальто, еще более непристойными показались его замызганные ботинки и брюки, хранящие следы самого варварского обращения.

После лифта пришлось подняться на полэтажа пешком. Остановились перед обшарпанной дверью с облупившейся белой краской и черной небольшой траурной табличкой «Отделение социально-психологической помощи. Посторонним вход воспрещен». Отдышались. Наконец Антон Николаевич позвонил. Подождали. За дверью все было тихо и безнадежно. Позвонили еще раз. Потом еще.

В конце концов им открыли. Круто загнутые наверх реснички сестры несколько раз удивленно дрогнули. Недоумевающий взгляд задержался на юном Тонике.

Назад Дальше