В парализованном свете. 19791984 - Голованов Александр Евгеньевич 45 стр.


Круглый, выпуклый лоб Ирэн напряжен. Она облизывает губы кончиком языка, с трудом подбирает слова.

— … и рассказы… да… но гораздо реже…

Между указательным и средним пальцами дымит сигарета.

— Рассказы не так интересно… Их меньше читают… Будет лучше издать ваш роман… Можно предложить издательству «Европа»… Оно издает много книг ваших писателей…

— Кхе!

— О чем ваш новый роман?..

— Кхе!.. Тут трудно сказать коротко… Кхе!.. Это история тройника…

— Что такое… «тройника»?..

— Двойник, — говорит Платон, — два, — показывает он на пальцах, — это понятно? Кхе!..

— О, да… Достоевский?..

— Кхе!.. А тут их трое…

— Понимаю… Очень интересно… Что-то новое… Обязательно пришлите… Как только выйдет… Но почему ТРОЙ-НИК?..

Платон Усов задумывается. Платон Усов вертит за ножку пустой бокал, водит по застиранному желтому пятну на белой когда-то скатерти.

— Платон!

Усов не слышит.

— Платон!..

Писатель Усов реагирует не сразу, не сразу отрывает остановившийся взгляд от ножки бокала, поднимает глаза. Он щурится, будто от яркого света, ударившего вдруг в лицо. Пытается вспомнить, сообразить, где он находится, почему и зачем. Молодой человек в темных очках стоит возле столика, криво усмехаясь.

— Ты чё, стронцо?

— Да вот, тебя жду, — шутит Платон устало.

— Кончай травить!

Тоник расплывается в улыбке. Этот пентюх писатель, конечно, загибает, но слышать такое всегда приятно.

— Один? С бабой?

— Что?!

— Ладно, не пыхти. Уже заказал?

— Маша сейчас подойдет.

— Мне второй вариант, — говорит Тоник, откладывая в сторону меню комплексных обедов, отпечатанное на папиросной бумаге. — В кино пойдешь?

— Вряд ли.

— Слышь? Возьми тогда два билета. Эта сука в кассе мне не дает. Порка мадонна! Путана Ева! Только членам твоего профсоюза.

— Мы не состоим в профсоюзе. Кхе!..

— Ну в смысле…

Платон кладет на скатерть два синеньких кинобилета, разделенных точечной перфорацией.

— Во! Ну ты гигант… А для Антона? Он тоже хотел…

— Здесь ведь два.

— Так я не один… И Антон… Соответственно… Будь человеком, сходи. Чё стоит? А я место покараулю. Пиво пока закажу. Тебе пиво брать?

17

— Это я, — отвечает Антон Николаевич на вопрос, заданный женским голосом из-за двери.

Замок щелкает, дверь отворяется — и тайное убежище принимает беглеца.

Так открывается однажды долгие годы сокрытая, неявная, неведомая дверь, и радостный, испуганный, растерянный, осчастливленный человек входит в мир, плачет, кричит, сучит ножками. И тогда дверь захлопывается за ним, исчезает прорезь в стене — будто ее не было. Отныне множество разных дверей — радости и печали, дворцов и тюрем, домов и учреждений — дверей дощатых и цельных, обитых железом и обклеенных фанерой, литых и резных, разукрашенных и грубосколоченных, легких и непрошибаемых, больших и малых — возникнет на его пути, пока, идя по анфиладе жизни, он не дойдет до той последней, за которой уже ничего нет.

Дверь же, в которую собирается войти теперь Антон Николаевич, в некотором роде особенная, хотя и расположена она на девятом этаже самого обыкновенного современного дома. За этой дверью — смерть и новая жизнь. Иное время и иное пространство. Иная логика слов и событий, которую по эту сторону порога логикой никак уж не назовешь. Короче, там, за дверью, Антона Николаевича ожидает любовь. Томление лани на ясной поляне. Звездные миры за синими шторами.

Звездные миры и остановленное мгновение.

Ну и так далее…

Доктор Кустов медлит перед закрытой дверью. Стоит ему только войти — и опрокинется весь смысл прошлой жизни, и строгий, прямой его профиль во встречном, хлынувшем из открытой двери потоке другого времени вдруг расщепится на множество составляющих, чуть сдвинутых относительно друг друга фаз движения, как на смазанном снимке, сделанном со слишком большой, нерасчетливо долгой выдержкой. И привычное, совершенно стершееся за годы ощущение собственного бытия распадется на фантастически яркие, чистые составляющие, как расщепляется, пройдя через призму, белый свет дня.

— Это я, — говорит Кустов немного смущенно, словно бы все еще не решаясь, пугаясь этих маленьких, беличьих, устремленных на него глаз, этих коротко стриженных волос и родинки на щеке.

18

В подвальном клубном ресторане, столовой или кафе — так по-разному именуют этот ведомственный пункт общественного питания посетители — всегда горят подсвеченные электрическим светом витражи, создавая иллюзию то ли бесконечно длящегося дня, то ли вечной бурно-пламенной ночи. Время бойкое, зал полон, и те двое, что сидят за маленьким столиком в углу — одному лет двадцать, а другой много старше, — занимаются тем же, чем остальные: поглощают комплексный обед, попутно о чем-то разговаривая. Вариантов совсем немного, вариантов всего два, но есть все же выбор, который, собственно, и дает ощущение большого разнообразия. Голоса говорящих сливаются в неясный рокот, несмолкающий гул людского прибоя, застревающий в барочных изгибах, закоулках и закутках шумящей раковины.

— Слышь! Надо бы к этому стронцо в больницу сходить, — говорит молодой, левой рукой трогая намявшие переносицу черепашки темных очков, а правой продолжая управляться с закуской. — Может, завтра?

— Только не завтра. Кхе!

— Послезавтра Антон не может. Так ведь опять не соберемся. Ё-мое, какие занятые люди. Порка мадонна! Путана Ева! Получается, мне больше всех надо, да? Или я всех свободнее?

Покончив с витаминным салатом, Платон прикладывает салфетку к своим колючим, неровно подстриженным усам.

— Завтра мне нужно на кладбище. Обязательно.

— Ты же сегодня хотел.

— Сегодня не получилось. Кхе!

— Почему?

— Закрутился с делами.

— С делами…

— Да, представь себе, кхе! У каждого свои дела. Своя специфика работы.

— В рот тебе эту специфику! В рот вам обоим! Поня́л? Ва фан куло! Один за госсчет по заграницам шастает. Другой — вообще… Людями надо быть, поня́л? У него небось гемоглобина уже ни хрена не осталось. Фруктов бы отнести. Соков. Овощей. Тоже вон, вишь? — Тоник подносит палец к распухшему носу. — Физическое истощение, поня́л? Авитаминоз…

За соседним столом обедает оргсектор Бульбович. Оргсектор Бульбович наклоняется к их столу, спрашивает:

— Антон Николаевич придет?

— Сегодня в кино собирался, — говорит Тоник. — Только в кассе билетов нет.

— У вас есть его координаты?

— А как же!

— Дайте телефон.

— У нас беспроволочная связь, — говорит Тоник.

— Можете передать, что билет будет.

— Только ему нужно два.

— Попросите его связаться со мной. Он мне просто необходим.

— Ладно, — говорит Тоник, — я пошел. Чао!

Он оставляет на столе металлический рубль за обед, и вот уже его тощий зад с фирменной нашивкой над правой ягодицей — на вытертых до белизны джинсах — мерно покачивается в проходе, удаляясь.

Писатель Усов крутит перед собой пустой бокал. Писатель Усов думает: «Эх, Тоник, Тоник… Мало тебя в детстве пороли. Кхе!..»

Медленно-медленно ползет, закрываясь, тяжелая входная дверь с возвратной пружиной, и некто в кожаном облачении возникает в пролете. Рядом женщина с тонким, худым, нервным, застывшим лицом. Бледное пятно на фоне застекленных дверей, за которыми — холод и мрак. Мрак и сгустившаяся темнота ранней ночи.

— Антон! — разводит руками Усов, поспешая навстречу.

Клацкает фарфор зубов. Прыгают колючие усики.

— Познакомься вот…

— Да, очень приятно… Раздевайтесь… Идемте… Я уже занял столик… Кхе!

Кустов принимает дамскую шубку, кладет на барьер. Швейцар-гардеробщик ухватывает добычу, уволакивает вглубь. Платон исподволь разглядывает спутницу Кустова. Именно такой он ее себе и представлял. Не очень уже молодая. Скромная. С родинкой на щеке.

По ступенькам они спускаются в ресторан. В гул голосов и струи табачного дыма. Все столики заняты, кроме одного в углу, на котором, как на музейном экспонате, табличка: «Зарезервирован». И белоснежная скатерть. И свернутые в кульки салфетки. И ртутный блеск мытых бокалов, в которых, как в елочных новогодних шарах, отражаются цветные огни витражей.

Кустов по-старомодному галантно отодвигает стул, придвигает стул, дама садится, после чего садится он сам. Платон опрокидывает табличку, теперь не нужную, выискивает глазами официантку. «Зря, — думает. — Лучше бы собраться без женщин. Столько всего накопилось. Целую вечность не виделись».

Вдруг созревает решение. Окончательное и бесповоротное. Никаких женщин! Кхе! Ни почтмейстерши. Ни переводчицы. Ни этой, новой.

«Извините, мадам, — говорит писатель Усов. — И вы, девушка, тоже. Кхе, кхе, кхе!..»

И те вмиг исчезают куда-то, а они остаются вдвоем — писатель Усов и доктор Кустов.

— Привет подпольным людям! — еще издали приветствует их Тоник. — Антон, тобой Бульбович интересовался.

— Какой еще Бульбович?

— Оргсектор. Ведь ты его знаешь.

— Давай, Тоник, присоединяйся. Посидит наконец в мужской компании. Машенька! Кхе! Шесть пива!

19

Новый день — новые хлопоты. Главврач городской больницы и сопровождающие его лица, в порядке инспекции, посетили отделение кризисных состояний. Главврач присутствовал на занятиях аутотренингом. Погрузившись в мягкие кресла, больные погружались в себя. Под руководством опытного специалиста они освобождались от силы тяжести и летали по холлу. Начальство, однако, обратило внимание на то, что пациенты не столько занимаются левитацией, сколько продавливают и протирают дорогие импортные кресла. Такие полеты быстро могли привести к износу казенного имущества и утрате образцовым отделением больницы того статуса, который позволял водить сюда многочисленные делегации и даже приглашать иностранных корреспондентов. Подобное замечание было сделано и относительно лечебной гимнастики. Делать гимнастику на новом паласе, напоминающем шкуру леопарда, выкрашенную в зеленый цвет, было признано нецелесообразным. Профессора Петросяна официально предупредили, что в случае выхода из строя этой уникальной мебели другой приобретено не будет.

В душе у профессора остался неприятный осадок. Выпроводив авторитетную комиссию, профессор Петросян уединился в своем кабинете и принялся изучать специальную схему-картинку, на которой был изображен некий амбивалентный, бесполый субъект (мужчина, женщина — нужное выявить), некое данное в вертикальном разрезе сложное гетерополое электронное устройство с многочисленными входами и выходами, некий электронейтральный homo mensura omnium rerum[42].

Работа всегда успокаивала профессора Петросяна. Профессор любил проигрывать некие трудно комбинируемые варианты. Теперь же он решал, казалось бы, безнадежно запутанный ребус, сложнейший кроссворд, связанный с состоянием больного из палаты № 3. Купировать удавалось только частично. При наличии явных — классических, можно сказать — симптомов шизофрении многое еще оставалось неясным. Желательное, с медицинской точки зрения, купирование одного всякий раз приводило к нежелательной реабилитации чего-то другого. Схема, если можно так выразиться, не прозванивалась целиком, ее части как бы не соответствовали друг другу.

Сестра заглянула в кабинет.

— Грант Мовсесович, там опять… В третью.

— Скажите: нельзя.

— Я извиняюсь…

В узкую щель между дверью и сестрой уже протиснулся тот самый посетитель с редкими, пепельного цвета, мелко вьющимися волосами, обрамляющими высокий покатый лоб.

— Ах, это вы, уважаемый…

— Как договаривались, Грант Мовсесович.

Профессор Петросян недоволен, что его поймали на слове. Профессор Петросян рад бы не допустить, но в данном случае его власти заведующего отделением явно недостаточно. Ее хватает лишь на то, чтобы разрешить нежелательный, явно вредный для больного визит, ибо выдворить посетителя нет никакой возможности.

— Только недолго, любезный…

— Уж как получится, Грант Мовсесович. У нас работа такая. Сами понимаете.

Профессор Петросян отворачивается. Профессор Петросян не слушает. Профессор Петросян ждет, когда наконец освободят его кабинет. Он озабоченно потирает ладонью шершавую щеку. Неприятностей хватает и без этого типа.

Тем временем следователь Александр Григорьевич Скаковцев заглядывает в шпаргалку и прямиком направляется в палату № 3. На нем все те же новый костюм в полоску, белая рубашка, галстук. Будто он их так и носил с тех пор, не снимая, но и не занашивая — вот что интересно. Те же без единого пятнышка блестящие туфли на тонкой светлой коже. Тот же черный кейс с металлической окантовкой без единого следа дорожной грязи на нем.

Больной палаты № 3 оборачивается на вежливый стук в дверь, тянет изможденную руку к тумбочке за очками.

— Можно? — спрашивает Александр Григорьевич.

— Пожалуйста, заходите.

Больной строго смотрит на вошедшего. Александр Григорьевич бодро щелкает запорами кейса, достает толстую книгу в твердом переплете, неловко выворачивая локоть, кладет ее на тумбочку, будто взятку.

— Что это?

— «Итальянский детектив».

— Зачем?

— Как просили.

— Я?!

Александр Григорьевич заглядывает в шпаргалку, спрятанную в ладони. Отвечает уверенно:

— Да, конечно.

— Тут какая-то ошибка, — медленно, с трудом выговаривает больной. — Я не читаю детективов. Это для слабоумных.

— Хм! Хорошо. Не будем терять времени. Итак, в последний раз вы виделись… Виделись в гостях…

— С кем?

— Ну если не с ним, то хотя бы с его женой… Прежде чем это случилось.

— Не понимаю…

— Ну вы знаете. Убийство.

— Он не убивал ее… Нет…

Больной облизал пересохшие губы, снял очки, потянулся к тумбочке, чтобы положить их, а посетитель тем временем достал из черного кейса блокнот, согнулся в три погибели и застрочил, стараясь не пропустить ни слова.

— Не убивал… Это абсурд… Он ее любил… Правда, часто увлекался другими женщинами… Такая уж артистическая натура… Она, кажется, тоже… Тоже, хочу я сказать, любила его… Преподавала музыку… Знаете… По классу фортепьяно… Ревновала… Страдала… Потом как-то внезапно заболела и сгорела мгновенно… Спасти было нельзя…

— А как?

— Что?

— Как ее спасали?

— Понятия не имею.

— Кто спасал? — вкрадчиво спросил посетитель.

— Не все ли равно.

— Э, нет. Очень важно, в какие руки попадешь. …Прошу прощения, запамятовал. Коме ти кьями?[43]

— Как вы сказали?

— Ну да неважно.

— Словом, их отношения… Нормальному человеку иногда трудно бывает понять…

— Что именно?

— Зачем все это… Зачем кому-то требуется двойная жизнь? Причем чаще всего это случается только в определенном возрасте. A quaranta e sessanta anni si diventa un po’ pazzi…[44] Согласны?

Александр Григорьевич несколько раз кивнул, продолжая писать.

— Человек влюбляется, мучается, не решается разрушить семью. А потом — раз! — и никакой семьи.

— Да, да, — чему-то обрадовался вдруг Александр Григорьевич. — Это вы верно заметили.

— Теперь он внушил себе, что был ей всегда верен… Нет, что вы, не мог он убить…

Столь долгая беседа утомляет больного. Больной в изнеможении закрывает глаза. Щека начинает дергаться, из горла вырываются хрип, клекот, бульканье, кашель. Больной задыхается.

— Кхе! Кхе!.. Кхе! Кхе! Кхе!..

И следователь по особым делам Александр Григорьевич, уже в силу своей профессии будучи конечно же не робкого десятка, с ужасом отмечает прямо на его глазах произошедшую разительную перемену. Верхнюю бритую губу больного обметывает седая колючая щетина. Губа вздергивается, обнажая верхний ряд искусственных зубов. Под глазами набухают синюшные мешки. Несмотря на спасительную мысль о том, что всему причиной тень от шторы, упавшая на подушку, Александр Григорьевич, привыкший иметь дело со смертью и человеческими страданиями, как безумный вскакивает со стула, бросается в коридор.

Назад Дальше