— Эй, доктор… там… ему плохо…
Александр Григорьевич устремляется к застекленной двери в тамбур, которая почему-то оказывается открытой, и только тут, у потертого диванчика, возле большой жестяной банки с окурками его настигает голос сестры:
— Гражданин, вернитесь! Портфельчик забыли…
20
Маша приносит пиво. Маша подает раков. Серо-красные раки оккупировали круглое блюдо. Раки в серо-красных мундирах приготовились к психической атаке. Прощупывают усами проходы в минных заграждениях.
Но вот начинается сражение. Начинается планомерное и продуманное уничтожение раков.
— Профессор опять к себе вызывает, — говорит Антон Николаевич, отрывая клешню у одного из них. — Звонил прямо с утра. На работу. Тьфу! — выплевывает он хрустнувший на зубах осколок.
Поверженный рак, будто опрокинутый бронетранспортер, остается на поле брани.
— Меня, между прочим, тоже. Кхе! Надо бы пойти. Неудобно. Да все некогда как-то. Кхе!..
Хрустит раздавленный панцирь. Трещит броня. Булькает разливаемое пиво. Шипит пена.
— Да пошел он куда подальше!.. Баклажанья морда…
Тоник дергает носом, поправляет очки. Руки липкие. Груды уничтоженных вражеских танков. Кладбище разбитой бронированной техники.
— Ваше здоровье.
— Мужики! А что, если нам поселиться вместе? Можно вот так каждый вечер…
— Где поселимся?
— Да хоть у меня.
— Слишком далеко живешь, Тоник. Да и удобства…
— Обменяем.
— Ишь какой быстрый!
— А что? Законная идея?
— Кхе!
— Право на дополнительную площадь есть?
— Кхе?
— Сколько тебе полагается как писателю?
— Двадцать метров.
— А доктору-моктору?
— Тоже двадцать.
— Стало быть, всего сорок. И еще по девять как всем нормальным людям. Плюс шесть на семью. Ё-мое, семьдесят три метра, ребята! На троих! Сдавать можно…
— Подумаешь… У меня у одного столько. Кхе!
— Общим хозяйством заживем. Порка мадонна! Я хорошо готовлю, стронци.
— Тебе это невыгодно, Тоник.
— Почему?
— Я с работы ушел.
— Ничего, хорошую пенсию дадут.
— Самую обыкновенную. И то не сейчас, а когда доживу до Платоновых лет.
— Ну так у нас Платон — писатель…
— Платон, если хочешь знать, зарплаты отродясь не получал. Кхе!
Тоник зло высасывает солоноватый сок из клешни. Еще один подбитый танк. Еще одно выведенное из строя вражеское орудие.
— Стронци! Тоже мне, творческие работнички! На хрен вам было тогда убиваться, из кожи лезть? Писатель. Доктор-моктор. Дерьмо собачье — вот вы кто.
— Ты теперь у нас самый материально обеспеченный, Тоник.
— Ладно, — говорит Тоник, средними, неиспачканными фалангами пальцев вытирая усы в уголках рта. — Ва фан куло! Вы настоящие стронци. Стронци из собачьего дерьма. Любую идею загубите. Чао! Я скоро вернусь. Кадр тут один наклевывается. А ты, Антон, зайди к Бульбовичу.
— Где он?
— Идем покажу.
Писатель Усов снова остается один. Писатель Усов продолжает задумчиво водить ножкой пустого бокала по застиранному ржавому пятну на скатерти. «Сколько же все это продлится? — думает. — Целый декабрь? Или даже весь январь и февраль? Кхе! Потом воздух станет таким легким, прозрачным. Солнце пригреет. Обязательно поедем к Тонику кататься на лыжах. В его игрушечный домик. На станцию Строительную, осененную вроде как тоже игрушечными завитками, крендельками, взбитыми сливками, вырезанными ножичком и аккуратно разложенными на разной высоте бирюлечными, лубочными облачками. В страну слепящего, хрустящего, рассыпающегося, будто крахмал, снега… Многое, конечно, будет зависеть от того, сколько времени он пробудет в больнице. Кхе! И сможет ли потом кататься на лыжах… И чем еще обернется это изгнание женщин…»
— Добрый вечер.
— А?
— Добрый вечер, Платон Николаевич…
Официантка ждет, вертит в пальцах карандашик, уперла блокнот в живот. Ее все еще живые, беличьи глазки выражают бесконечное терпение и милосердие.
— Добрый вечер, Машенька. Наконец-то… Кхе!.. Вспомнили обо мне. Я уж думал, помру от голода.
— Вы же только что сели, Платон Николаевич.
— Как это только что? Кхе! Пиво есть?
— Московское.
— А раки?
— Что вы! Надо же, вспомнили. Раки… Раков давным-давно не было…
Проводив Антона к Бульбовичу, Тоник спускается в гардероб, забирает куртку, обматывает шею и подбородок длинным узким вязаным шарфом, выходит из клуба в мрак, слякоть и сырость, ловит такси.
— Шеф, к ГУМу. Со стороны Никольской… Ну этой… 25-го Октября.
Зеленая «волга» прыскает грязью из-под колес. Зеленая «волга» обслуживает Тоника быстро и надежно. «У второй линии. Вроде так договаривались…»
Ну в общем… Встретил он ее. Она сама его узнала. Причем сразу. По описанию. Насчет блондинки и двадцати четырех лет его, конечно, сильно накололи, но Тоник не больно расстроился. Блондинки с голубыми глазами ему осточертели. Сплошные блондинки за углом. И все, как на подбор, с голубыми глазами… Эта была шатенка. Крашеная. Коротко стриженная. Шубка норковая или вроде того. Вся в бриллиантах. Бесподобная мушка-родинка на щеке. Полумесяцем бровь. Лет ей, конечно, было крепко за тридцать, а то и за сорок. Словом, генеральша. Но что характерно, так это имя. Кому сказать — не поверит. Уж сколько у Тоника было женщин, и никакого разнообразия в именах. До некоторой степени даже удобно: не перепутаешь.
— Ну что, поехали? — сказал Тоник. — Или как? А то ведь фильм с Челентано скоро начнется.
Такси мигом примчало их в клуб. Платон сидел все за тем же столиком в углу, пудрил мозги своей почтарше. Женщина Кустова продолжала изображать испуг и робость.
— Познакомься, — сказал Тоник своему новому кадру. — Это Антошка Кустов, главный член-корреспондент по химии.
— Очень приятно, — зарделась генеральша, перед тем хихикнув.
— Душевно рад, — сдержанно ответствовал Антон.
— Пошли в кино, ребята. Фильм начинается.
— Какое там кино! Бросьте! Присаживайтесь. Маша! Кхе!
21
— Очень прошу вас, Антон Николаевич, — семенил рядом и сбоку оргсектор Бульбович, когда веселая компания в двенадцатом часу ночи вывалилась из дверей клуба. — Выступите! Я вам такую рекламу организую! Будет полный аншлаг.
Шел мокрый медленный снег. Антон Николаевич прилаживал к красным своим «жигулям» стеклоочистители.
— «Генетика и прогресс». А? — не отставал Бульбович. — Или, если хотите, совсем строго. «Geschlecht und Leben»[45]. Исключительно на ваше усмотрение.
— Мы все не поместимся, — беспокоилась толстая Таня со второго этажа.
— Едем ко мне! — орал, разойдясь, Тоник. — Там и организуем… Geschlechtsleben und…[46] Бульбович, как дальше?
— Муж тебя убьет, — добродушно, вся разомлев от тепла и пива, смеялась генеральша. — Застрелит из пистолета.
— Ва фан куло! — тоже веселился Тоник. — Нет у тебя мужа!
— Платон, уйми его. Подействуй как-нибудь. Ты же старший. Иначе нас всех заберут.
— Таня! Киса! — орал на всю улицу Тоник, бросаясь в объятия чудовища в дубленке.
Почтарша зябко ежилась, чувствовала себя неуютно. Генеральша снисходительно усмехалась. Женщина Кустова стояла отдельно, одетая во что-то совсем уж легкое — бледная, прямая и строгая.
— Платон, прошу… Настаиваю… Категорически… — волновался владелец красных «жигулей».
— Хм! Кхе! Ну хорошо… Тоник! На минуту…
— Вспомнил! — вопил Тоник. — И без тебя, Бульбович, вспомнил. Und Liebe[47] — вот как там дальше… Чего тебе?..
— Значит, так, — горячо зашептал ему в ухо Платон, брызгая слюной. — Едем к тебе. Забирай женщин, бери машину и дуй. Кхе! Мы — следом…
— Так у меня доверенности же нет, стронцо!
— Тихо! Не ругайся. Доверенность Антон сейчас напишет.
— Ва фан куло! Кто ее заверит? — не унимался Тоник. — Ты мне мозги-то…
— Я что сказал! — рявкнул вдруг Платон Николаевич.
Он крепко ухватил Тоника за рукав куртки, и на глазах у пораженного Антона Николаевича тот растворился в воздухе, опал на асфальт, рассыпался снежком, а на месте, где еще мгновение назад находились двое, остался один писатель. Мимолетная вспышка гнева на его лице постепенно обретала очертания нахальной улыбки Тоника. Рядом в полной растерянности стояла какая-то женщина, видно из случайных прохожих. Ее беличьи глазки стреляли туда-сюда.
— Бульбович, садитесь за руль! Кхе!..
— Но доверенность…
— Садитесь, садитесь. Он вам доверяет. Мы все вам доверяем. Кхе!..
Красные «жигули» Антона Николаевича укатили. Нескончаемо падали, насыщая воздух прогорклой сыростью и теплом, мохнатые белые мушки.
— Быстро же ты с ним управился, — облегченно вздохнул Антон Николаевич. — Теперь на метро?.. Платон! — обернулся он и осекся на полуслове.
Никакого Платона поблизости не было. Из зияющей пустоты валил невидимый снег. Какое-то размытое пятно, удаляясь, маячило вдали на фоне темных бастионов домов, многократно перечеркнутых белыми штрихами.
Антон Николаевич бредет вдоль плохо освещенной улицы. В заснеженной пустоте возникает горящий малиново-красно неоновый знак: перевернутое русское М, или сдвоенное латинское V. Vale et me ame[48], например. Или: Va fan culo![49]
Антон Николаевич спускается в светлое тепло подземелья, слоняется по платформе в ожидании, когда раскаленная капля, возникшая в глубине черной дыры, проплавит тоннель ослепительным, дымящимся пламенем. Дождавшись, садится в совершенно пустой вагон. Двери закрываются автоматически. Поезд гудит. На хромированных изогнутых поручнях ускоряют свой правовращательный бег блестки подземной иллюминации. И вот уже однообразно, черно мелькает за окнами.
От нечаянного забытья его пробуждает громкий металлический голос. Метро закрывается. Поезд дальше не идет. Так что Антон Николаевич поневоле вынужден покинуть теплое чрево земли.
Какая-то продувная незнакомая магистраль. Снег перестал. Подморозило. Он ловит такси, но не может поймать. Шальная попутка довозит его до улицы Строителей-Новаторов. Вот и его четырнадцатиэтажный дом. Вот светящееся окно, которое лучше бы не светилось.
Антон Николаевич входит во двор, трогает замерзшее стекло выстуженных насквозь красных «жигулей». Снежная крупа хрустит под перчаткой. Неприятно поскрипывает кожаное пальто. Он достает ключи, открывает дверцу, вынимает из кармана тугой прямоугольный бумажный сверток, в двух местах подклеенный липкой прозрачной лентой, прячет под передним сиденьем.
Дальнейшее известно. И то, как он войдет, что скажет, что услышит в ответ. И что будет при этом испытывать. Какой холодящий, парализующий страх. И удушающую ненависть. И разрывающую сердце жалость. А главное — ощущение бездны, обрыва, близкого конца.
ЧАСТЬ II
РЕАБИЛИТАЦИЯ
22
Когда человек загнан в угол, у него остается единственный выход: ринуться навстречу опасности. Когда приходит отчаянье и кажется, что вам не устоять под напором вражеских сил, не вынести разом свалившихся несчастий, не тратьте времени на поиски оружия — все равно подходящего не найдете; не ждите удобного момента — он не наступит; не уповайте на чудесное избавление — оно не придет. Хватайте первое попавшееся под руку и вступайте в открытый бой. Если уж все равно умирать, умрите красиво.
Но ничего действительно страшного вам, пожалуй, пока не грозит. Потому что в комнате страха, откуда из темноты только что ползли на вас, лязгая гусеницами, тяжелые танки, атаковали на бреющем полете штурмовики, наступала пехота, тотчас будет включен свет, и бойкий распорядитель, опасливо косясь в вашу сторону, поспешно объявит, что аттракцион закрывается по техническим причинам. И тут вы увидите жалкую обшарпанную комнатенку с нехитрыми приспособлениями, какие-то наскоро скрученные проволочки, лампочки от карманного фонаря, карнавальные трещотки, гудящие волчки и поймете, что даже случайное, примитивное ваше оружие — обыкновенный, зажатый в кулаке камень — способно разнести вдребезги всю эту бутафорию. Что не бойкий распорядитель, а сами вы — хозяин своей судьбы. Что нужно не выбирать между поставленными кем-то условиями, а самому их ставить.
Когда из хорошо освещенного загородного дома, тепла и шума веселых голосов вас выносит в неподвижную стылую зимнюю ночь, а огромная желтая луна неторопливой рысцой низко бежит по сгустившемуся до черноты синему небу наперегонки с машиной или электричкой — бежит, будто умный зверь, по зубчатой дорожке притихшего темного леса, перелетает закованную в лед речку, высоко взмывает над притаившейся в лощине утлой деревушкой — только тогда, наверно, дано вам по-настоящему испытать грустное и величественное чувство полной свободы, постичь истинную трагичность быстротечной жизни, ибо утром, когда взойдет солнце, вы при всем желании не сумеете этого испытать и постичь. Солнце взойдет, взойдет непременно, оно всходит всегда, in saecula saeculorum[50], а вместе с ним исчезают ночные страхи, верные стражи истины.
Солнце восходит всегда. Именно на этом физическом, астрономическом или, если угодно, метафизическом явлении основана большая часть всех лечебных методик врачей разных стран, времен и народов. Если бы не этот достопримечательный факт, то ни один пациент отделения кризисных состояний не покинул бы, возможно, его больничных пределов, сердечно благодаря докторов и благословляя повернувшуюся к нему солнечной стороной жизнь.
Но порой само солнце, луна и звезды так выстраиваются в астральном пространстве, так высвечивают измучившую самое себя человеческую душу, что ей открываются на краткий миг вековечные тайны еще более высокой истины. И тогда безобразное вдруг становится прекрасным, злое — добрым, невозможное — доступным. На обыденном языке это именуется благом выздоровления. На языке медицины — реабилитацией. Врачи не способны дать вам вторую жизнь. Они лишь помогают отыскать нужные углы между планетами, благоприятствующими вашей судьбе.
Можно, конечно, обойтись и без врачей, если достанет решимости, не мучая себя пустыми сомнениями, укокошить одного из тех непослушных парней, что живут в вас и особенно вам досаждают. Вы имеете на это полное право, черт побери! Все они едят ваш хлеб и обязаны считаться с вашими принципами. При слабых же нервах и жалостливом сердце предоставьте врачам совершить акт возмездия, восстановить справедливость и желанный покой, решительно удалить этого типа из вашего нутра оперативным путем. Разумеется, под наркозом. Не бойтесь, вы ничего не почувствуете. Опытные врачи свое дело знают.
Только не злоупотребляйте собственным терпением. Терпение — самое емкое и эластичное из всех известных человеческих качеств. Оно легко подвергается любым видам механических воздействий и деформаций. Легко раздавливается, растаптывается, растягивается в несколько десятков, даже сотен раз, но может статься, что однажды этот пузырь лопнет, и тогда уже никакие врачи не залатают прореху. Вот в чем тут дело. Такой вариант обязательно следует иметь в виду.
23
За дверью играла музыка. Музыка? В столь поздний час?
Открыв дверь собственным ключом, Антон Николаевич застыл на пороге. Всюду в квартире горел свет. Посреди ближайшей к прихожей комнаты на травянистого цвета ковре, словно на летней лужайке, самозабвенно танцевала сумасшедшая женщина. На ней было воздушное платье палевых тонов, узкие туфельки стерлядкою, а на запястьях позванивали браслеты. Пожалуй, не хватало лишь блюда с отрубленной головой. Все же остальное — извивающиеся змеями руки, ленивое покачивание бедер, закатившиеся в истоме глаза, прозрачная хламида наподобие хитона, остро отточенные ногти, выкрашенные в кроваво-пурпурный цвет, пиршественный стол, сверкание хрусталя, яркие пятна нетронутой снеди — все было примерно таким, как и двадцать, и двести, и две тысячи лет назад.