блудодей ретивый, блудодей спесивый,
блудодей учтивый,
блудодей красивый, блудодей юркий,
блудодей винительный, блудодей творительный,
блудодей родительный,
блудодей живительный, блудодей гигантальный,
блудодей генитальный,
блудодей овальный, блудодей магистральный,
блудодей клаустральный…
Затянутый в стремительный водоворот эпитетов, писатель Усов на минуту оторвался от чтения, сдвинул на лоб очки и устало потер глаза подушечками пальцев. Тотчас перед мысленным его взором замелькали бледные тени: супермен Тоник в вязаной шапочке, кожаный Антон, он сам, писатель Усов, с толстой книгой, и похожий на террориста его alter ego — Платон, и профессор Петросян, похожий на вепря в белом халате. И ее, возлюбленную Ирину, вдруг увидел он снова с пронзительной ясностью. Он увидел ее лукавую, печальную, смеющуюся, запушенную снегом, ее за роялем и на кухне, в раю и в аду, и понял вдруг, что напишет теперь другую книгу, чем собирался, — а впрочем, все ту же, но только уже иначе. Рыцарь печального образа, он стоял между тесными книжными полками с раскрытой посредине книгой и закрытыми глазами, рядом с упакованным в тончайшую бумагу цветком, рядом с наполненным горячим газом, рвущимся в небо воздушным шаром, продолжая видеть непрестанно меняющееся лицо возлюбленной, узнавая в нем тысячу разных ликов — всех женщин, которых он когда-либо знал, встречал и любил. Он,
блудодей общеполезный, блудодей благопристойный,
блудодей жестокосердный,
блудодей неукротимый, блудодей неутомимый,
блудодей неодолимый…
25
Профессор Петросян приглаживает свои жесткие, непослушные волосы. Профессор Петросян зачем-то хочет их выпрямить, подчинить своей воле. Профессор Петросян мучительно размышляет над задачей, которую задал ему больной из палаты № 3. Тут, конечно, не совсем синдром Хруцкого. И совсем уж не Добермана — Пикчера. Наполеоновский комплекс и мания величия это одно, а доктор Кустов, писатель Усов и хулиган Тоник, в общем-то, совершенно другое.
Профессор Петросян чиркает спичкой, зажигает погасший окурок. Профессор Петросян невидящим взглядом упирается в агитплакат «Куренье вредит вашему здоровью», висящий в его кабинете прямо напротив стола. Он беспощадно тычет горящим концом окурка в морскую раковину, никак не может попасть. Уже десять часов вечера. Уже двенадцать. Уже так поздно, что скоро наступит раннее утро. Профессору давным-давно нужно идти домой, но и додумать мысль тоже нужно.
Купировать — это ясно, только неясно что. Реабилитировать — тоже вполне очевидно. Непонятно как. Интеграция приводит к рецидивам. Дифференциация — к необходимости ликвидации. Кого?
Кого? — в который уже раз спрашивает себя профессор. Кого из этих троих? Столпа отечественной науки доктора Кустова? Ветерана отечественной литературы писателя Усова? Трудного представителя подрастающего поколения Тоника? И при этом ведь необходимо действовать в соответствии с нашими нормами морали. А также с международными нормами права личности на самоопределение.
Как ученый профессор Петросян склоняется в пользу Кустова. Как активный читатель и абстрактный гуманист — в пользу Усова. Как врач и отец трех детей он закуривает новую сигарету, в волнении барабанит пальцами по столешнице.
Что взять за основу решения? Социальную значимость? Медицинские показатели? Возраст? Волю больного? Но которого из них? Профессор Петросян, в общем-то, совсем не уверен, что в данной ситуации можно рассчитывать на писательский альтруизм Усова. Профессор Петросян сильно сомневается, что доктор Кустов проявит великодушие и окажется готов к самопожертвованию во имя науки, человечества и отдельно взятой личности, в данном случае — личности Тоника. С последним же вступать в объяснения просто бесполезно, все равно что с неразумным младенцем.
Грант Мовсесович давит окурок в фирменной фаянсовой пепельнице, внутри которой — печатные буквы, составляющие непонятные слова. Эту пепельницу подарили Гранту Мовсесовичу коллеги из Финляндии. Эти сигареты подарили ему коллеги из Италии. Грант Мовсесович расхаживает из угла в угол трехкомнатной своей квартиры, переходит из комнаты в комнату, скользит рассеянным взглядом по штабелям разноцветной стеклотары домашнего бара, наполненного в основном скромными подарками благодарных больных.
Социальную значимость следует рассмотреть отдельно. Социальную значимость следует рассмотреть особо. Затребовать характеристики с места работы, а уж потом решать. Объективно и беспристрастно. С учетом пожеланий трудовых коллективов.
Профессор Петросян понимает, однако, что социальная значимость вещь непостоянная. Социальная значимость — понятие переменчивое. Сегодня человек все, а завтра ничто. Кто может поручиться? Время нередко купирует реабилитированных и реабилитирует купированных. Взять хотя бы реабилитированного итальянца Джордано Бруно. Уж как его купировали при жизни! Или купированного итальянца Муссолини. Что тут сказать? Но бывают ведь и более сложные случаи — например, случай купированного разбойника Франсуа Вийона и реабилитированного поэта, носящего то же имя.
Профессор Петросян думает. Профессор Петросян сомневается. Поможет ли тут иглоукалывание? Чему отдать предпочтение: аутотренингу или электросну?
26
Уже год почти Тоник рисует такие картинки. Никому не показывает. Только Платону. Однажды. Так, между прочим. Не то чтобы он стеснялся. Вот еще! Сосиску им в рот! Кое на каких стенах и не такое увидишь. Собственно, Тоник ведь рисует только для себя, для собственного удовольствия. Под настроение. Он тебе любовную парочку в любых положениях изобразит. Хоть завяжет двойным узлом и обратно развяжет. Как это у него получается — хрен знает. Ведь ни у кого не учился. Рука, что называется, сама ведет. Позы у него выходят самые офигительные, а вот портретного сходства — никакого. И будто все это он одного какого-то парня и одну какую-то девушку рисует. Пробовал и Антона, и Платона изображать. И себя самого. И между прочим, Баклажана. По памяти. Тут уж Тоник особенно старался, чтобы вся баклажанья зверская натура наружу вылезла, но только, обратно же, получилась занимающаяся любовью парочка, а никакой не Кабан-Баклажан.
— Слушай! Кхе! Это ты рисовал? Только честно!
Вот как прореагировал Платон.
— Ну! — сказал Тоник и с ходу нарисовал такое, что аж сам покраснел.
Платон удивлялся. Платон восхищался: да у тебя талант, Тоник! Только бы тебе чему-нибудь еще научиться. Эти, мол, рисунки никакая цензура не пропустит.
— Какая еще цензура? — не понял Тоник.
— Цензура нравов, кхе!
— Мне их пропускать незачем, — сказал Тоник. — Некуда мне их пропускать, стронцо. И на хрен я буду делать другое, если мне это нравится?
Платон перебирал рисунки, качал головой, клацкал вставной челюстью, кхекал, старый хрен, поглядывал то на Тоника, то на картинки, где изображалось как бы одно и то же, но в то же время все разное.
— Давно этим занимаешься? Кхе!
— Этим-то? — переспросил Тоник. — В каком смысле?
— Этим рисованием, — уточнил Платон.
— Так, балуюсь, — отмахнулся Тоник.
Подумал, что девушка на некоторых его рисунках несколько смахивает на ту, которую Платон как-то приводил в клуб. Вот старика и заело. А вообще-то он неплохой мужик. Вообще он свой в доску. Говорят, даже и писатель хороший. Лично сам Тоник ничего не читал, но слышал от людей понимающих. Слава Бандуилов, к примеру, высказывался в том смысле, что Платон, мол, из недооцененных. Говорил, причем за глаза и будучи совершенно трезвым. Стало быть, не врал. Тоник в таких делах за время работы в клубе собаку съел…
Ну а Платон тем временем с видом знатока продолжает разглядывать Тониковы картинки, одни в одну сторону кладет, другие — в другую.
— Почему, — спрашивает, — они у тебя здесь получились зеленые? Кхе!
И так крутит, и сяк, удаляет, приближает, смотрит из-под очков, щурится.
— А хрен их знает! — совершенно честно отвечает Тоник.
— Чувствуется влияние Матисса, — говорит Платон со значением.
— Чего-чего?
— Мазереля, Филонова, Ларионова… Кхе!.. Что-то, между прочим, от Блейка…
— Сам ты…
— Я имею в виду текучесть линий…
И еще много разных слов говорил, фамилии художников называл. Видать, знакомых своих. По клубу. Таких же, видать, придурочных алкашей.
— А вот здесь, — водил заскорузлым от тяжелой литературной деятельности пальцем, — здесь ты уже ни на кого не похож. Кхе!
— Ладно тебе… — терялся Тоник. — Ляля́-то разводить.
— Очень пластично, кхе! Графично. Точно. Кхе! Тонко… Я бы даже сказал: виртуозно. Ну прямо бердслеева линия…
Если по-честному, то самому Тонику эти картинки тоже нравились. Только словечки, которыми сыпал Платон, смущали его. Тут он действительно начинал стесняться. Как девушка. Как на медосмотре в военкомате.
— Давай покажем Антону. Кхе! Может, удастся выставить у него в институте? В науке все как-то проще. Кхе! Больше свободомыслия. Шире кругозор.
— Чтобы мне потом на работу сообщили и выгнали за аморалку? Ке каццо?
— Ну зачем же… Кхе! Дать под каким-нибудь приличным соусом. Как тему любви. Кхе! Здорового секса. Кхе! Они ведь там у себя в лабораториях занимаются почти тем же… Разве что в колбах… Официально… Организованно… По всем правилам науки… Кхе! Тема-то имеет общемировое значение… А для Европы так вообще большая проблема. Повсеместная ранняя импотенция… Кхе!.. Пьют вино с малолетства… Особенно красное влияет… Так что имей в виду…
Платон тут же, буквально в этот день, рассказал о Тониковых рисунках Антону. Тот согласился: мол, конечно, нужно помочь. Мол, Тонику обязательно надо учиться. Биология, мол, прекрасная специальность. Мол, биохимия. Хренофизика. И тут же про клуб прошелся. Мол, этот клуб его окончательно развратит. Мол, там с утра и до вечера полный разврат. Все кофе пьют. Богема. Женщины. Болтается парень без толку, шляется почем зря, теряет драгоценные годы, всякими глупостями занимается. Вот и картинки нехорошие стал рисовать. А после окончания университета я его, мол, к себе устрою, в ИБИ. Потом под моим руководством диссертацию, мол, защитит. И вообще, мол, жалко, что Тоника в свое время не призвали в армию из-за ноги. Мол, армия дисциплинирует, профессионально ориентирует. Мол, для таких, как Тоник, армия — это спасение. И все в таком духе. С научной точки зрения.
А Тонику на хрен это надо? Вся ихняя брехня. В гробу он видал такую помощь. Интеллигенты вшивые. Сосиску им в рот! Всякий каццо, всякая тесто ди каццо будет теперь тут тебя учить, носом в дерьмо тыкать. В армию — не в армию. Нога — не нога. Не твое собачье дело, поня́л? Тоник вшивый твой университет со всей его хреновиной-морковиной имел в виду. В белых тапочках. Поня́л? С прибором. Ва фан куло! Поня́л?.. Тебе, суке, билет как человеку в кино достают на Челентано, а ты, сука, тут начинаешь выдребываться… Ты, сука, рабочего человека не трожь! Ты вон от жены родной гуляешь, на работе ни хрена не делаешь, два месяца профсоюзные взносы не платил. В рабочее время с этим прохиндеем ходите в клуб пиво дуть, насасываетесь, как свиньи, а Тоник вкалывай от зари до зари. Уселись, стронци, на шее у трудового человека! Через вас, может, только и зарплату Тонику не повышают… Ты бы, сука такая, теста ди каццо, порка мадонна, путана Ева, каццо поганый, стронцо недоделанный, вместо того, чтобы ляля́ разводить, отстегнул бы от своей получки кусок. А то: дис-сер-та-ция… Ты сперва со своими бабами разберись. За Тоником присматривать не надо. Не маленький. Поня́л? Тоник сам за кем хочешь присмотрит. Пока, между прочим, не ты Тоника в дребаный свой университет устраиваешь, а Тоник тебя — на итальянский дефицитный фильм с участием своего близкого друга Адриано Челентано. Профессия у Тоника нормальная, ты не бои́сь! Инженер по свету и звуку — это тебе не хухры-мухры. А картинки не трожь, падла! Ты их рисовал? Ну и заткнись. Убери руки. Ва фан куло! Словами-то не больно… Не больно, говорю, образованность-то свою кажи. А за филона и за этого — на б… который — и по морде ведь схлопотать можно. Поня́л? Работнички, порка мадонна!.. У нас, чтобы ты знал, всякая работа почетна. В клубе — не в клубе. В ИБИ — не в ИБИ. Один хрен! И никаких выставок, слышь? Никаких тебе больше картинок не будет… Тоник с тобой, стронцо, как с человеком. Поделился, можно сказать. А ты, сука, на посмешище выставил. Вшивота поганая! В больницу уж который день собираетесь? Человек лежит один-одинешенек, а у них, вишь, времени не хватает. По бабам шастать — есть время. А чтобы навестить больного, гостинец отнести — сосиску в рот!
Сколько уж раз Тоник им говорил, настаивал, убеждал:
— Мужики, будьте людьми! Ведь ни одна живая душа к человеку не ходит. Другим — передачи, гостинцы, то, се… И Обезьян-Баклажан-Армян этот как хошь над ним небось измывается, уколы делает, опыты ставит, потому как некому за человека заступиться, слово замолвить.
Платон, стронцо, совесть совсем потерял:
— Надо бы сходить. Кхе! Надо бы. Скинемся по два рублика? Кхе!
Тоник на это естественно:
— Если ты такой бедный, стронцо, ни хрена не давай, я сам куплю.
А Платон вроде как даже обиженно:
— Сколько же ты предлагаешь?
Будто Тоник для себя. Для друга, сука, пятерку жалеет! Когда Тоник прямо поставил вопрос: под трамвай его — и с концами, чтобы не мучился, — какой этот стронцо поднял вой! Мол, зверь! А ты, стронцо, не зверь? Человека на произвол судьбы бросить — это не зверство? Чтобы Армян-Баклажан как хошь его пользовал: в бога-душу-мать и в порку мадонну!
Ну а другой лучше, что ли? Который на печи сидит, кирпичи долбит. Ну химик этот, физик. Этот, порка мадонна, Кожаный… Ведь денег у него — куры не клюют. Ну так раскошелься на полсотни, раз ты такой богатый! Раз ты доктор наук. На, мол, Тоник, купи, что полагается, а о сдаче не беспокойся. Закуску, мол, соки… Как бы не так! Бумажник, стронцо, достанет, пороется, пошуршит бумажками, вынет десятку — и назад быстрей. Вынет — и снова обратно. А бумажник-то от деньжищ лопается. По швам трещит.
Жмоты! Интеллигенты вшивые. Тоник, конечно, и сам может. Но ему с Баклажаном говорить — все равно что против ветра плевать. Баклажан его в упор не видит. Кто он для Баклажана? Тут надо всем коллективом. И солидно, и человека поддержать. Мол, не забыли. А то лежит один в койке, будто казанская сирота…
Обуреваемый всеми этими тревожными, неразрешимыми мыслями, Тоник идет по улице, сворачивает в переулок, срезает дорогу к метро. Снег в лицо, залепляет глаза. Впереди на тротуаре просвечивает белая собачонка. Прыгает, скулит, дрожит, дворняга безродная. Выбежит на мостовую — и назад. Побежит опять — и обратно. Оглядывается, боится людей и машин.
Снег в лицо. Хлюпает под ногами. Тут он видит другую собачку. Тоже белую. Собачка валяется посреди мостовой в косых, прерывистых лучах снега. Задавлена насмерть. Сбита автомобилем. А эта смотрит на нее и жалобно так тявкает. Бросится к той, что-то заслышит, немного не добежит — и назад. Так и бегает туда-сюда.
Утром следующего дня, когда шел на работу, Тоник опять видел ее на мостовой. Лежит, совсем замерзла, а другая все прыгает на тротуаре, лает, скулит.
К вечеру задавленную собачку с проезжей части убрали. А та, другая — облезлая, коротконогая, маленькая, с мордой сущего выродка, — все лает и лает, голос совсем сорвала. Тявкает, топчется на тротуаре и, поджав хвост, с визгом отскакивает от редких случайных прохожих.
27
Во сне он часто видит теперь эту женщину, рядом с которой становится всем и ничем — чистым листом бумаги, уносимым ввысь легким порывом ветра. Рядом с ней он не остепененный муж, не Антон Николаевич, ему не сорок, не сорок два, он нигде не прописан, ни к кому не приписан, он свободен и вечен, он нигде и везде… Там, за дверью, в комнате с синими шторами…