Гарь - Пакулов Глеб Иосифович 13 стр.


А тут и случай подоспел: с досадой на людей государевых служивых завернул протопоп ввечеру на двор Дениса Максимовича. Жаловал воевода Аввакума — обнял при встрече.

Народу на широком дворе было густо. Тут и стрельцы во всеоружии, подводы с припасом, челядь по кладовым воеводским снуёт — таскает до кучи всякий боевой доспех. И пушкари, прихмуренные бородачи, возле двух пушечек голландских колдуют, на дубовые лафеты прилаживают. Дивился Аввакум на суету.

— Никак, Денис, на Литву ополчаешься?

— Боже упаси, — отмахнулся Денис Максимович. — Тут свои вскрамолились, шалят. С понизовья от Астрахани черемисы да ногайцы с вольными людишками вверх по Волге гребут да грабят.

— Уж не лихо ли новое наваливается. Опять Русь воруют, — встревожился протопоп. — Сам-то как прикидываешь?

— Ништо-о! Лихо нонича мелкое, — зашевелил красой-бородой воевода и, выгордясь — грудь ободом, огладил её, холя. — Тут пред твоим приездом пятерых лазутчиков, воровских мутил, на торжище повязали, да на плотах на глаголы вздёрнув, пустили вниз по Волге острастки для.

— Видел я острастку ту. Ж-жуть. Милосердствуй, Денис Максимыч.

— К ворью? — удивлённо надломил брови воевода. — Их миловать — себе на шею верёвку намыливать. Вот и сбираюсь со стрельцами да двумя пушчонками растолочь ту стервь в зародыше. Ишшо там и казачья шушера с Дону дурит и пагубничает. Но побаивается. Ворьё-то мы в полон не берём: кому секир башка, кому картечь, а шибко гулявым да резвым — удавку. Оченно сволота сия пушек не любит. Вишь, снял со стены две? Боле и не надобно.

— А царь казакам благоволит, как не знаешь? — Аввакум заглянул в бесхитростные глаза воеводы. — Они ж в польскую самозванщину Михаила, царствие ему небесное, на трон подсадили. Я их ватагу посольскую в Москве видел. Все в бархате, при пистолях и саблях. Пред боярами шапок не ломят, свысока глядят. К государю с оружием вход разрешён. Во как жалует их царь. Не робеешь?

— Царю — жаловать, а нам, его псарям, не миловать! — тряхнул кулаком и отвёл упрямые глаза воевода, но тут же прикрикнул на пушкарей:

— Пищалей затинных пошто не вижу? Снять сколь ни есть из бойниц! Неча ржаветь имя. Да свинцу и пороху вдосыть чтоб. Вдосы-ыть!

Протопоп наблюдал за всей суетой с любопытством. Впервые видел сбор войска на брань смертную. Подошёл к пушкарям.

— Пушки палить не отвыкли? — потыкал пальцем в жерло. — Сто лет немотствовали. Небось в утробах их голуби птенцов парили.

— Что им станется, медным! Пробанили песочком да золой, — воевода взял протопопа под руку, отвёл к приказной избе. — Тут, батюшка, грамотка на тя обрелась, а пуще — донос.

Аввакум подобрался, глядел на запрокинутое к нему со смешинкой в глазах лицо воеводы, ждал, чего такого неладного поведает Денис Максимович. Крюков не стал томить любого ему протопопа.

— Ко мне Луконя, знакомец твой прибрёл. Стрелец из Нижнего. Помнишь? — улыбнулся, подтолкнул локтем. — Сотник Елагин с повинной на себя, а на тебя с доносом за спасение блудницы в Москву его наладил. Но хоть и страхом измучен отрок, однако не робок. Душа, сказал, велела ко мне, воеводе, явиться. Всю подноготную выложил. А она этакая: кто-то из тюремных сидельцев, пощады чая, донёс Елагину, как ты деву из ямы вызволил как раз в Луконину стражу. Да как в лодию снёс, да как вверх по Волге с костромским Даниилом, рогожками укрыв, сплавил. Боязно стало за тебя. Ну, доносы я изодрал, а Луконю на мельнице упрятал. Он и рад, голубь. В муке извозился — мать не признает. Выходит, не стоять тебе на правеже у Долгорукого в Разбойном.

Слова воеводы устрашили Аввакума, но тут же и успокоили. Однако ноги помякли, не двинуть ими, как в колодках. Они помнили давние злые шелепуги во дворе Патриаршего приказа. Прикачнулся плечом к брёвнам избы, долгим выдохом опрастал грудь, сдавленную нежданной вестью, поклонился благодарно.

— Обмер я, — признался. — До самой смертыньки обмер… Ох уж мне те страсти пыточные. Спасай тебя Бог, воевода… Ух как меня помутило… А шёл к тебе с другой печалью. Тут у приказчика дева обитает. Её бывший воевода Иван Родионыч силком к себе взял и обрюхатил. Вернуть бы стало девку матушке. Убивается с горя вдовица.

— Девка тут, — Крюков показал на жилую половину челяди. — При дворне обитает.

— Так спровадь к матке.

— В шею гнал — ухом не повела. Ревмя ревела, да ещё с брюхом горой, — воевода округлил пред собою руки, поколыхал ими. — Выла, мол, дома в поле хлестаться заставят, а тут при муже-приказчике сытно и лодырно. Бароня!

— Обвенчаны никак? — удивился Аввакум.

— Сподобились. Поп Сила в домашней церкве обручил, — воевода хмурил лоб, но и улыбался. — Теперь бы в Москву их сплавить, да приказчик трусит. Как де показаться Ивану Родионычу с сынком его, дочей ли, уж кто там народится. И девка кошкой шипит, клычки кажет, не хочет на очи к душегубцу. Вот и положил я — пущай-ка от греха в отчину мою под Серпухов катят. Тихо там. А приказчик добрый парень.

— Пусть едут, благословясь, — одобрил Аввакум. — А что дева зубы скалит, так это чадо Ивана Родионыча, бесноватого, ещё нероженое изнутри норов свой кажет. Тятька-то беда какой! На мой пристыд за игры блудные пистоль мне в грудину наставил и порох поджёг. Стою, кровь схолодала, Бога прошу беду отвесть. И не стрелил пистоль, одно порох пыхнул и… молчок. Он за другую пистоль — хвать! — и сызнова в лоб уж целит. И вдругорядь — пых! Так он зубами скорготнул и заплакал. Не вем от злости ли, от стыда ли. И отбрёл от меня шатаясь, болезной. Так-то Господь дураков тех вразумляет.

— Вона как у вас было, — тихо, с оторопью выговорил воевода. — Оба не стрелили пистоли? Чудно-о.

Аввакум тряс головой, мол так и было: чудно и грешно.

— Но не уплёлся восвояси, Бога не послушал, — протопоп перекрестился. — Обернулся, слюной забрызгал да пистолью в меня запустил. Опять ему досада — мимо просадил. Тут уж с рыком — зубы по-волчьи выпростав, прыгнул на грудь да лапами железными за горло хвать! Тошно мне, захрипел, руками хватку ту смертную рву, а он, безумненький, персты мои до крови грызёт.

— Ну, батенька, ну! — вилял головой воевода. — Ты же вон какой Еруслан-богатырь. Схватал бы и одной рукой за стену в Волгу перебросил. Святой ты, однако.

Аввакум потёр шею, улыбнулся смущённо.

— Вокруг святых бесы-то и крутятся. Да чему быть, Денис Мак-симыч! Всем по делам их, и мне грешному.

— Воистину, — согласился воевода. — Он теперь, в узилище сидю-чи, небось, железо на ногах от злости грызёт. Страшной человек.

— Ох-хо-хо! — вздохнул Аввакум. — А всё болит душа о бедном. Нонича кто без греха?.. Когда отчаливаешь?

— Сей день. Ввечеру.

— Благословляю на труд ратный, Денис Максимыч. Обнимемся.

Обнялись. Протопоп пошёл было со двора, но вернулся.

— Пошто без священника на лиходеев идешь? — спросил, недоумевая. — Кто за вас Бога молить станет?

— Да как же без попа! — Крюков высмотрел кого-то в людской толчее, поманил к себе. — Подь-ка, батюшка!

Торопко, смущаясь и путая ногами в полах длинной рясы, притрусил поп Иван и, не глядя на протопопа, потупился.

— Со свиданием вас, а меня прощайте, — улыбнулся Денис Максимович. — Позволит Бог — свидимся.

— Свидимся, — пообещал Аввакум. — Не в силе Бог, но в правде.

Воевода отошёл, затерялся в людях.

Протопоп глядел на полкового попа и не узнавал в нём прежнего выпивоху: опрятно, по чину облачён, ладненько причёсан, чист лицом и глазами. Одно прежнее — алел щеками. Но это была не сивушная дурная краснота, а стыдливый девий румянец. И другое разглядел в своём подначальном — молод был поп Иван и лицом пригож и бел. Знать добром обернулась ему горькая епитимья и ссылка взаштат на покаянные работы при строгом Ипатьевском монастыре, подале от Юрьевца, от сочарочников.

Но ведь до срока сбёг оттуда? Сбёг, миленькой, а это… Но куда сбёг-то? Да на службу в войско царёво, на брань немилостивую к смертыньке ранней, как знать!

Недолго молчал Аввакум, терзая попа Ивана. Улыбнулся, наложил руки на плечи, как бы грех отпуская, да и обнял, прижал к сердцу.

— Добро, брате мой во Христе Исусе, — шепнул ласково.

Поп Иван понял, что прощен, ухватил Аввакумову ручищу, поцеловал трижды.

— Спаси тебя Боже! — благословил протопоп. — Иди и ничего не страшись, воин Господний. — И ещё обнял: — Прощай.

Аввакум пошёл со двора, но у ворот задержался, глядя, как четверо пушкарей вкатывают на телегу по двум березовым слегам пушку. Руками, плечами взмокшие пушкари пихали её вверх, чертыхались. Слеги гнулись — вот обрушатся, — пушка падёт и отдавит ноги, изувечит воинов. Рядом стоял воевода, покрикивал:

— Неслухи, мать вашу! Все абы да кабы! Говорено было — по плахам совать!

Шлем на Крюкове пернат, панцирь в крупную чешую начищен, сияет на груди от мечного сечения литая иконка Святых Бориса и Глеба.

— Бросай и разом отпрыгивай! — гремит, мотая кулаками. — У плющит дураков в лепёхи коровьи!

Аввакум метнулся к пушкарям, принял пушку на живот, взял в охапку, крякнул, оторвал от слег и, как ребенка в зыбку, уложил в приготовленный на телеге лафет.

— Ба-а-атенька! — ахнули умаянные пушкари. — Да в ней, дуре, шешнадцать пуд!

Протопоп, оглаживал руки, улыбался чуть сбелевшим лицом. Улыбался и Крюков. Смущённые пушкари шмыгали носами, на воеводу не глядели, стыдобились. Широкий в груди старшой пушкарь мял в горсти красную шапку, вертел стриженной под горшок головой.

— Табе, батюшко, меч-кладенец во два пуда, — возя шапкой по потному лицу, с напряга одышливо выговорил он, — один бы войско вражье в капусту накрошил.

— Мой меч — слово Божье. — Аввакум охлопал рясу. — А пушчонку взнесть — пошто не подсобить.

Слова не проронил воевода. Знал ещё по Москве о его силушке. Однако приклал руку к панцирю в благодарном поклоне.

Широко шагал Аввакум от двора воеводы, весело. И лёгкость нёс в сердце и про попа Ивана думалось радостно: вот ведь возвернулась к Богу истинному пропащая было душенька. Тако вот — поманеньку, да терпением вернёт паству, стадо своё пасомое, на заповеданный Христов путь. И сойдёт на землю благодатный мир. И неча станет войско на народ свой-никакой снаряжать и пушками палить. Мир, он любовью ко всему живому стоит.

И ещё одна новость легчила сердце: обвенчалась пред очами Господними доча Ульяны-горемыки с приказчиком, с доброй душой христианской. И содеялась живая семья. Упрячутся в тихий городишко подале от пересудов и врак, глядишь, всё ладненько станет.

С тем и во двор хором неказистых, временем и бесхозностью порушенных, но со светёлкой, прилепленной ласточкиным гнёздышком под крышей, ступил под скулье кривого кобеля в вислых клочьях линялой шерсти. В сенях потопал по хрипучим половицам, дал знать хозяину — гость явился, дверь щелястую отворил, шагнул за порог в сумрачное нутро. В пустынной горнице за столом с коптилкой сутулился поп Сила. Усердно прикусив губу, что-то вписывал в толстую книгу. Аввакум перекрестился на тусклые иконы в красном углу, поклонился, кашлянул. Поп отдёрнул руку с гусиным пером от книги, держал его у виска, будто копьём нацелясь на протопопа, бурил немигучими кошачьими глазами.

— Здрав ли? — спросил Аввакум, подступая к столу.

Поп заложил пером начатую страницу, прихлопнул книжной крышкой. Не встал, не приветил старшего попа. Всё ещё бродило в нём и зло ныло отравленное завистью мечтание сесть на протопопье место.

— Ты пошто вчерось на обедне не был? — мягко, жалеючи высохшего воблой седеющего Силу, склонился к нему Аввакум. — Все-то хвораешь, бедной? Терпи.

— Бог терпел, — выстонал поп и только теперь мигнул жёлтыми глазами. — Ты всё мнишь — в монаси мне пора? Оно бы и ладно, да душой не приспел к смирению. Пожду ишшо.

Видя неприязнь попа, Аввакум не стал ввязываться в ненужную прю. Ткнул пальцем в книгу.

— Обвенчал приказчика?

— Полным обрядом! — Сила выпрямился на лавке, подбоченился. — И о том в книге венечной отмечено. И деньги внёс казначею. Три рубли… Али сызнова чё не так содеял?

— За блуд девицын вольнай аль невольнай, да за приказчиково греховное сожительство с ней подобает наказывать строго по Уложению! — Аввакум постучал пальцем по книге. — Десять рублёв. Чаю не запамятовал! Аль свово жалованья не брежешь?.. Вноси разницу, вноси как знаешь. А ну взял да утаил? Тогда на очную с приказчиком встанешь. Хужей — в приказ Патриарший, а там и в Разбойнай угодишь, оком не промигнёшь. Там кнут не архангел, души не вынет, а правду скажет!

Пригрозил и пошёл вон из постылого жилища, думая — воровайка попец, а в хозяйстве ни прутинки, нечем и собаку стегнуть.

Сила выбежал на крылечко, проорал в спину:

— Сам-то, ох ти мне, как шибко по Уложению служишь! А что у тя по граду ряженые ватагами бродют да игры бесовские водют, а ты потатчик им, энто как?! Так-то указ царский блюдёшь! Всё-ё пропишу государю да патриарху!

Расслышал его укор и пригрозу Аввакум. Шёл и думал — несуразный человече поп Сила. Пальцем не шевельнул, вражий сын, помочь в битвах со скоморохами, бесстыдно укромясь за хворь мнимую, токмо всякий раз подглядывал со злорадством, как протопоп со детьми своими духовными разгонял бесовские игрища. Брешет, облыжно брешет. Давнось я метлой повымел с улиц и торжищ «медветчиков с медведи и плясовыми псицами, игрецов-дудошников, бесовские прелести деющих, и в харях страховидных пляшуще».

Из Юрьевца-то их выпер, так они нонеча поганцами степными бродят вкруг града, да того пуще прельщают к себе народец чертячьими забавками. И у каждых ворот поджидают их людишки всякого рода и звания. Гуртами прут, радуются душегубным затеям, сами ладонями плещут, личины мерзопакостные напяливают. А уж в усладу какую — рты отворя — слушают помраченно гуслей бренчание, сопелей мычание, домр и труб адово неистовство. Обеспамятев, мзду торовато игрецам в шапки мечут. А ведь скольких ослушников смирял без пощады: от церкви отлучал, в цепи ковал, ссылал куда подале. Ан нет — люба народу душепагубная страсть к ветхим игрищам. Роями слетаются на мёд греховный, травят души православные.

Протопоп вышёл из города Волжскими воротами с надвратной церковкой Николы Чудотворца. Ветхая, доживала она свой век безголосо, оседала и сыпалась кирпичным крошевом. Никто уж и не помнил, в какую годину сронила она колокол и крест. Глянулась, старая, Аввакуму. И теперь обласкал её взглядом, перекрестился и зашагал вдоль пристенного рва вправо. Нежданно из-за угловой башни выплыла толпа с дурашливыми хоругвями.

«Над крестным ходом глум творят, — оторопел Аввакум. — Чему быть! Погань, она посолонь не ходит, во всяко время супротив солнца прёт и глаза ей не заблестит».

Кружа, как сор в омуте, пёстрая толпа с хохотом и ором накатывалась на протопопа. Пыль воронкой вихрила над неистовым гульбищем. Сжался Аввакум, захолодило в грудине, злость кровушку отжала от щёк. А толпа обтекла, как осетила, протопопа, обернула собой, будто душной шубой, оглоушила визгом, рёвом медвежьим, завертела в греховном хороводе.

Топтался в потном кругу её протопоп, озирался затравленно: не видал до сей поры такой страховидной оравы. В городе так не куролесила, а тут на пустыре ошалела, огульная.

— Топ-топ, протопоп! — дробя каблуками щебёнку, вскрикивала ряженная козой бабёнка, враскруть налетая на Аввакума и целясь поддеть острыми рогами. — Пожалкуй бока, над-дай трепака! А когда ж плясать — когда гроб тесать?

Орава подзуживала:

— Ходи-и, долгогривай!

— Всем миром гуляем, не трусь!

— Порушишь забаву, покончится Русь!

— Да не можно ему — свыше знаком отитлован!

— Небесами облачается, зорями поясается, звёздами застёгивается!

Бабёнка-козулька вихлялась пред Аввакумом, задорила:

— Ой, раз по два раз! Расподмахивать горазд! — распялила на груди лохматинку, взбрыкнула упругими цицками. — Те бы чарочка винца, два стакашечка пивца, на закуску пирожка, для потешки деушка!

— Запахнись, не соромься! — протопоп сдёрнул с головы её козьи рога, зашвырнул за толпу в поле. — Вона кака брава деваха, да грехом чадишь. Беги домой, молись. Подале от кузни, меньше копоти.

Назад Дальше