Гарь - Пакулов Глеб Иосифович 7 стр.


Встали на молитву. Фёдор лёг скоро, а протопоп долго ещё шептал, метал поклоны на коленях. Тень его лохмато кидалась со стены на потолок. На поповском дворе лениво взлаивала собака, срываясь на тоскливый вой, откуда-то наяривал сверчок, потревоженный храпом Фёдора. Молился долго, как привык. Когда до заутрени осталось ночи с воробьиный скок, задул огарок и прикорнул под тулупом в лохматой теплыни. Какое-то время думалось о детишках, о Марковне, потом посетили мысли о Юрьевце — как там да что по церквам деется после горького его бегства? — и незаметно отошёл в сон на последней думе.

И увидел себя в толпе обступивших мужиков и баб, все косматые, у многих рожки топорщатся, а страхолюдней всех поп Сила, пьяница и распута. У него рога долгие, чёрные и врастопырку, как ухват, рот красный, раззявлен и языком вихляет, а поп вертится юлой и хвостом своим бычачьим, ухватив его раздвоенным копытом, хлещёт и хлещёт Аввакума, визжит:

— Веселися, собор, прикатил наш сокол!

А баба его, Феклинья, вовсе и не баба, а кикимора: щёки вздула, плюёт синими ошметьями, хохочет:

— Убить блядина сына и под забор бросить!

— Убьём! — весело воет и гогочет жуткая орава. — Податями подвенечными уморил, а нам безвенчанно жить охота! Батогами его, шелепами!

Поп Сила сорвал копытом с головы Аввакума скуфью, пляшет, размахивая ею, а сам плачет дуром, расшлёпывая по сторонам вонь-кие лепёхи.

— В скуфейке бить нельзя, — рыдает он, — а без неё — ката-ай, крещёные-е!

Больно бьют, до смерти, вот-вот кончат, а у Аввакума страх в душе и смущение: кем крещёные? Что ни дом, то Содом, что ни двор, то Гомор. Сгинь, нечистые! Свят! Свят! Крестом ограждаюсь!

И проснулся в испарине с крестом в потном кулаке, сорванном с гайтана. Как пьяный прокрался к бадье, ковшом зачерпнул воды и пил долго запёкшимися губами. «От жажды сие привиделось. Рыбка воду любит», — успокоил себя и стал на молитву.

Проснулся Фёдор.

— Так и не ложился? — приподняв лохматую голову с кожаного подголовника, спросил он у неистово бьющего земные поклоны протопопа и спустил ноги на пол. Аввакум выпрямился, схватился руками за поясницу. Он и на коленях стоя возвышался над сидящим на топчане дьяконом.

— Хватит те спать того! — скосив на Фёдора воспалённые глаза, укорил протопоп. — К заутрене пора, а церковь ваша в немоте, поп в постеле нежится. Образумься хоть ты, дьякон, как сорома нет!

Фёдор босиком прошлёпал к бадье, окунул руки, встряхнул ими и огладил лицо и волосы — умылся. И снова залёг.

— Прости, отче, — покашливая, просипел он. — Петух в горле засел, расхворался я, да всё едино встащусь. Вот чуток оклемаюсь.

— Вот и встащись. Молитву Исусову грызи неустанно, так и хворать некогда станет, — распаляясь, выговаривал Аввакум. — А ты лентяй на ночное бдение. Так уж и ества не давай окаянной плоти в День такой. Брось играть душою! Она Божий подарок, а не игрушка, чтоб покоем плотским губить её. Ежели горло болит и голоса нет, так в сердце своём, нутром от духа радей. Сколь тебе о том ещё вякать?

Дьяк поднялся и рухнул на колени рядом с протопопом.

— Ох, прости, отче! — виновато попросил он. — Про одни дрожди не говорят трожди. Больше не огорчу.

— Вот и добро, вот и славно, — уловив ладонью ныряющую в поклонах голову дьякона и то ли поглаживая её, то ли помогая пониже кланяться, помягчел Аввакум. — А то уж епитимью на тебя наложить хотел. Молодой ты, грамоте зело обучен, но с ленцой. Ну да мы с тобой несуразинку эту избудем. Принимаю тебя в сыны духовные… Да ты кидай поклоны, кидай, а я ворчать боле не стану, стану за тебя молитвы говорить.

Отбил положенное число поклонов Фёдор, взял руку Аввакума в свои, приложился к ней и затих. Прояснилась, а скоро и зарумянилась слюда в оконце. Аввакум начал собираться в дорогу. Фёдор завернул в холстинку куски холодной рыбы, большую горбушку хлеба, уложил и завязал котомку.

— Грамотку-то Семёнову так и не прочёл, — протопоп кивнул на свиток, который ещё с вечера положил на подоконце. — Может, важное что. Ну, да прочтешь, как я уберусь. Сказывал тебе, нет ли, не упомню, а строгий указ государев за его рукой уже есть. По нему и трудись, правду Божью в церквах утверждай всяко. А то глянь — солнышко встаёт, утро какое бравое Господь посылает, только бы и славить Его, нашего Света, а тут сонь мертвая. Не токмо благовеста не слыхать, ботало коровье не брякнет. А ты отныне сын мой духовный, так уж старайся, милой, блюди неусыпно отеческое устроение.

Фёдор кивал, но какое-то сомнение морщило его лоб, спросил:

— Ты, отче, в сыны духовные меня принял, а я уж у нашего протопопа в сынах. Ладно ли эдак?

— Ладно, — Аввакум улыбнулся. — Ласковый теленочек двух маточек сосет. Чуешь, сыне, двух!

— Чую, батюшка… А у нас тут худо. Вот и звоном балуются кто попадя, ты сам слыхал. А я тут, считай, почти один в поле воин. Наш пастырь, чуть что, в Москву котомится, а мне — бока подставляй. В храме три калеки, стыло в них, хоть вой, а на улицах — бой. Пьянь гуляет и разбой с распутством. — Жаловался Фёдор рваным от волнения и простуды голосом. — В церковь совсем мало ходят. Брожу по дворам, увещаю, а они уросят, мол, пошто такие долгие службы да поклонов тыща. Мы не способны, работ полон рот, пахать и сеять не можно, времени нет, да боронить, да покосничать! Как их уламывать?

— Тяжко, Фёдор, знаю по себе, но ты, — Аввакум показал руками, — гни их непокорство, спасай заблудших, жалей. Теперь давай прощаться.

Он обнял Фёдора, благословил.

— Силы небесные не оставят без помощи праведника. И святой Павел на выручку тебе во всякий день. Помнишь ли?.. Согрешающих обличай везде и перед всеми, дабы другие страх имели, ибо многие уже совратились вслед сатаны. Добрые времена на подходе, сыне! Новый патриарх Никон щит нам и пример усердному служению. Ну, прощай, храни тебя Христос.

В Юрьевец-Повольской Аввакум добрался к обеду третьего дня и, не заглядывая в свою хоромину, направился к воеводской избе, стоящей неподалёку и по дороге. Встретил его новоназначенный воевода, Денис Максимович Крюков, приземистый, на кривых крепких ногах, косая сажень в плечах, с улыбчивыми, приветливыми глазами, заросший до глаз каштановой во всю грудь бородой. Красив был Денис Максимович. Аввакум знавал его по Москве, когда Крюков состоял в свите царицы Марии Ильиничны. Был весёлым острословом, пользовался вниманием всей верхней половины государева двора. И бороду подстригал по приблудшей к боярам иноземной моде. Этакое безобразие не нравилось протопопу, о чём и говорил им в глаза дерзко и поносно. И вот, поди ж ты, образумился Крюков.

Надеялся Аввакум — мог воевода уже и указ царёв получить: «Быть в строгой и скорой помочи» протопопу в его неспокойных приделах. Да и Никон обнадёжил всяческой заботой, недаром же Юрьевец входил в состав патриаршей собственности со всеми землями, дворами духовенства и пахотных людишек, обложенных многими податями. С сажени земли вносили по пяти алтын в патриаршью казну. Деньги сбегались большие, за их сбором налажен был жёсткий надзор и учет. В свой последний прибег в Москву Аввакум внёс денег больше чем следовало аж на пять рублёв и двадцать два алтына с денежкой, весьма и весьма удивив и порадовав казначея ревностным исполнением сбора общего налога. Знал бы он, ведал бы, чего стоили протопопу эти «лишние» рубли! Да, поди, и знал.

Ласково встретил воевода Аввакума: сошёл с крыльца, вежливо повёл рукой в сторону радушно распахнутой двери.

— Входи с милостью, отец протопоп, — клоня голову, с шапкой в руке, пригласил он. — Ждём который день. И с новым чином тебя поздравляем, очень им довольны. Намедни грамота государева до-ставилась, в ней всё в точию разуказано.

— Храни тя Бог на добром слове, Денис Максимыч, — низко поклонился и Аввакум. Он не скрывал довольства, оглядывая бравого воеводу. Крюков заметно смутился, сам заулыбался и с достоинством огладил роскошную бороду.

— Эка веник знатный какой вырастил! — похвалил Аввакум. — Это ж и глянуть любо!

По тесовым широким ступеням поднялся на раздольное крыльцо под навес, подпёртый двумя витыми колоннами с увесистой тыковкой-гирькой по центру свода.

Денис Максимович шёл рядом, поддерживая его под руку. Воеводой он был назначен на смену прежнего совсем недавно, но кое-что знал об отношениях протопопа со смещённым им Иваном Родионы-чем. Знал и о добром внимании к Аввакуму людей государева двора и духовника царя Стефана Вонифатьева. Понимал — будет ему непросто со своенравным пастырем.

Войдя в избу, Аввакум покланялся на образа, благословил воеводу. Посидели, поговорили о том о сём. Заметив кивок воеводы, чтоб накрывали стол, решительно отказался.

— Благодарствую, Денис Максимыч. От угощения теперь откажусь, а водицей клюквенной аль смородинной — пожалуй. — Прижал руку к сердцу. — Не изволь серчать, воевода, деток повидать хочу, сил нету!

— Ну-у, — Крюков раскрылил руки. — Как скажешь. Была бы честь оказана.

Подали ковш студёной воды с морозцевым поверху дымком. И пока протопоп пил, обжигаясь и ухая, воевода сказывал:

— И хоромина цела, и детки с хозяюшкой, Настасьей Марковной, в здравии. Так что приступай к делам своим с Богом. Я буду наведывать, но и ты не забывай навещать. Всегда рад буду.

— Исполать на добром слове, Денис Максимыч, — поклонился Аввакум. — За дворишко, за деток, что уберёг, здравия тебе и твоему дому.

— Навожу правду, как умею, — ответил Крюков, но с прощальным поклоном не спешил, видно было — хочет спросить, да не смеет. Аввакум кивком подбодрил его.

— Вот бы о чём прознать не грех, — начал воевода. — Пошто Никон до сих пор не Патриарх всея Руси?.. Хотя ты и не можешь знать, в дороге был, но всё же?

— Как не патриарх?! — изумился Аввакум, даже голову назад откинул. — Чаю, уже патриарх!

— Да, по слухам, вроде бы отказался, — развёл руками воевода. — Был здесь проездом у меня князь Пётр Долгорукий, в Казань плыл по назначению, сказывал — не хочет сесть на место патриарше. Всем миром московским просили — ни в какую. Боярство на коленях стояло, сам царь… коленопреклонённо молил. Может, и не так было. Князь Пётр, известно, никогда не жаловал Никона, может, и подпустил лишнее, как знать. Вона она где, Москва…

— Царь на коленях? — Аввакум, не веря, замотал головой. — Бысть такого не может. Бояре, народ, но государь!.. Брехня опасная, вот что это. Мало ли врагов у человека, вот и плетут вредное. Не верь несуразу, Максимыч, пождём.

— Пождём! — ответил как отрубил нехороший разговор воевода. — Прощай, Марковне кланяйся.

Уходил протопоп с воеводского дворища с лёгким сердцем, сразу и напрочь отмахнув от себя сплетню о друге Никоне. Шёл, радуясь ясному дню, отступившей тревоге за семью. Ему беззаботно, что бывало редко, верилось — грядут лучшие времена, и он, старший священник, станет их неуступным устроителем, вожем.

Навстречу, громыхая, катил на телеге мужик в поярковой шляпе с тряским лицом, в чёрной, клочьями, бороде. Завидев пред собой Аввакума, он испуганно натянул вожжи. Соловая лошадёнка резко осадила назад, хомут напялился ей на морду, а мужик кулем вывалился на дорогу. Но тут же вскочил, встряхнулся по-собачьи, но не пустился бежать, а замер, немо пялясь на протопопа ярко-карими, прокалёнными похмельным угаром глазами. Ноги в холстинных, заляпанных дёгтем штанах ходили ходуном, да и весь он трясся осинкой, то ли от страха, то ли с перепоя. И смех и грех было смотреть на него Аввакуму, но он видывал попа Ивана и в куда горшем обличье.

— Не устал лакать прелесть сатанинскую? — как-то устало проговорил он, чувствуя, как вселяется в грудь избытая ненадолго досада. — Уж ни кожи ни рожи! Сопли со слюнями развешал, что белены нажевался! Доколе чертей нянчить будешь, а-а? От службы отлучаю тя, пса вонького, и епитимью долгую налагаю!

Поп Иван подсобрался, драчливо выпятил грудь, сплюнул. Брови Аввакума мохнатыми медведями навалились на глаза. Он тяжело шевельнул ими и серым, наводящим морок взглядом удавил попа. Тот вяньгнул по-кроличьи, обмяк.

— Душа-ша скорбях-ху, — еле выдавил он изо рта с пузырями. — Клаху по-помяняху.

Протопоп скорготнул зубами, и попец заплакал, ладонью, по-кошачьи, размазывая по лицу мокроту. И вдруг как бы отрезвел, вытянул шею и, округлив красные глаза, пальцем прицелился в Аввакума.

— Тю, страшной ихний старшой! — пальцами показал рожки, взлаял и резко скакнул вбок от дороги, выламывая ногами немыслимые фигулины.

— Ишь, какие петли выкидывает! — изумился Аввакум. — В кабаке родился, в вине крестился. Ох ты, горюшко!

Взял лошадь под уздцы, повёл к своему дому, мимо которого пылил поп Иван, диким ором всполошив семейство. Оно высыпало на улицу, выглядывало из окон и ворот — не пожар ли где или чего похуже? Марковна издали узнала Аввакума, да как и не узнать, порхнула к нему, но, подлетев, устыдилась девичьей прыткости. Быстрёхонько охорошила себя и с радостью на разрумяненном лице, глядя из-под низко надвинутого платочка синью сияющим взором, степенно завыступала навстречу.

— Здрава, жёнушка, здрава! — Аввакум выпростал из повода руку и обе протянул к ней. Настасья, невысокая ростом, тоненькая, ткнулась лицом ему вподмышку, затихла малой птахой. А уж и детки-погодки мячиками катятся, повизгивают, как кутята. Нахлынули, повисли на отце. И все-то живы-ладненьки: Ивашка с Прокопкой и доча Агрип-пинка. А из ворот на дорогу повыскакивали домочадцы — работники и племяши, родни всякой дюжина.

После объятий и шумного галдёжа, почтительно притихшие, всем скопом втекли в хоромину. В моленной комнате отслужили благодарственный молебен. Настасья Марковна солнышком ласкательным светилась, порхая по дому и клетям. То тут, то там слышался голос её напевный, распоряжался вежливо — как надобней угодить и приветить хозяина, чем бы таким, сбережённым до времени, угостить повкуснее. А обмякший от счастья Аввакум дарил потупившимся в ожидании деткам гостинцы московские: ленты-бусы Агриппке да ей же книгу гадательную «Рафли» пророка и царя Давида. Душеустроительное чтиво для девицы, пусть набирается премудрости, пора, десятый годок живет. Ивану, старшенькому, поучение юношам Василия Кесарейского, а мальцу Прокопию листы лубяные. Очень занимательно и пригодно рассматривать их во всякие лета.

Жёнушке преподнёс новопечатный «Домострой». В нём всё уряжено, наказы и советы на каждый день и случай. Да ещё плат зелёный, камчатый, весь-то алыми, смеющимися розами усыпанный, на плечи набросил и отступил, любуясь на богоданную ладушку. А она засмущалась, поясно склонилась и опять упорхнула, счастливая редким счастьем. Протопоп племяшей и домочадцев не оставил без радости — орешками волошскими калёными огорстил.

А и суета в хоромине улеглась, всяк вернулся к привычному рукоделию. Аввакум вышёл на крыльцо довольный, потянулся до хруста в плечах и замер: по двору, кувыркаясь и сыкая кровью из перерубленных шей, подпрыгивали обезглавленные петухи, а у чурки с воткнутым в неё топором стоял, вытирая о фартук красные руки, брательник и псаломщик Евсей. Увидев Аввакума, он поклонился, скоренько похватал петухов, сунул их в бадейку и зарысил на кухню.

Аввакум глядел на петушиную голову с обескровленным, вялым гребнем, как она накатывала на глаза синие веки, зевала в смертной истоме жёлтым клювом и, в который раз, мучился душой от страха и жалости с той, первой, встречи со смертью, когда мальчонкой набрёл на издыхающего соседского телёнка. Телёнок был белый-белый, лежал под забором наметённым сугробиком снега и теперь истаивал перед стоящим на коленях и горько плачущим ребенком. Теленок подергивался, перебирал копытцами, будто бежал напуганный, и в огромном, подернутом влажной дымкой глазу, непонимающем и покорном, парнишка видел выпуклое небо с крохотным в нём пятнышком то ли облачка, то ли голубя. С рёвом бросился в избу, ткнулся лицом в материнские колени и впервые обмер детской душенькой от сознания неминучей смерти всего живущего. А ночью отец его, лопатищенский поп Пётр, зело ко хмелю прилежащий, направляясь по нужде во двор, опнулся впотьмах об сына, мечущего на полу поклоны, и бысть всяко удивлён старанием свово чада к слёзному молению.

Назад Дальше