Когда на экране появились цифры их рейса, все засуетились и стали ждать номер ворот, к которым идти на посадку. Вот о них объявил судья, и все очень поспешно пошли. Все шли и внутренним голосом успокаивали себя: «Ну что я тороплюсь… не улетят без меня… еще столько времени есть…» Но пульс под ложечкой — сразу много пульсов под многими ложечками, — он стучал сильно и учащенно и громко отдавал в голову: «Быстрее, быстрее, быстрее!» Все спешили и в то же время понимали свою наивность и глупость и улыбались друг другу, поторапливая. «Ну, что же вы… Давайте же… Мариночка, Владика за руку держи, пожалуйста… Люд! Не отставай же, а? А те-то, те, скрипичные, где они? Давайте же!.. Пожилые! Старушка!.. Да мы уж за вами… Вы же возьмите его под руку…»
Австрийский самолет на Вену — это уже была заграница. Потому что это был какой-то необыкновенный самолет. И стюардессы австрийские встречали автобус, подвозивший пассажиров к самолету, и еще издалека, совсем издали, улыбались. Постоянно говорили «биттешон» и улыбались. Еще «гудафтенун» и улыбались. А пассажиры были в основном мужчины в костюмах и с маленькими чемоданчиками, с атташе-кейсами или с портфелями, как у девушки. Потому что ее портфель был немецким, от мужа еще остался. Мужчины же даже не были похожи на пассажиров — скорее на каких-то деловых людей, просто перелетающих но делу. Никак не реагирующих ни на стюардесс, ни на самолет. Вернее, принимающих все как привычное и должное.
Вот стюардессы усадили всех и стали разносить корзиночки с конфетами, а другие, следом же, пакетики с влажными салфетками. А бывшие советские, они, как всегда, все брали горстями. Стюардессы так же улыбались. Но одинокой девушке было неловко. И она видела, что и жене хоккейного тоже неудобно — она взяла только две конфетки. Они были шоколадные, как грецкие орешки в фольге, с портретиками Моцарта. И эти конфеты, конечно, были куда шикарнее советских мятных леденцов, но девушка подумала, что они никак не предотвратят тошноту, а скорее наоборот. Но, наверное, здесь уже ни у кого тошноты не бывало, привычное дело было для этих пассажиров — летать.
Когда они взлетели, все бывшие советские стали ходить в туалет. В Будапеште боялись отлучиться. И жена судьи, вернувшись, сказала девушке: «Там даже флакончик духов стоит… Да, нам только духи. Наши бы вани сломали бы все, а духи бы выпили! Эх…» А Владик, придя из туалета, стал что-то показывать отцу с матерью, в ладони пряча, и Люда, жена судьи, охала и ахала и шептала: «Зачем?» Одинокая девушка увидела потом несколько кусочков миниатюрных мыл в красивых обертках. И когда стюардесса проходила, он прятал в ладони эти мыла. А девушке было стыдно и ужасно не хотелось, чтобы стюардессы подумали, что она с ними, с этой группой, значит, такая же, как они. Поэтому она попросила по-английски, старательно произнося, стакан воды, хотя никакой воды не подавали. Но стюардесса с радостью какой-то и готовностью принесла. И судья, недоумевая, стал спрашивать: «Откуда вы взяли воду? Разве разносили?» И был поражен и подавлен самовольностью девушки, тем, что она сама попросила.
И вот они приземлились в Вене. Судья прощался с персоналом, и стюардессы улыбались им, бывшим советским гражданам. «Совьетишен, юден», — объясняли стюардессы вышедшему из кабины пилоту. И это было опять неприятно девушке, поэтому она быстро-быстро пошла вниз по трапу, самая первая из группы «советских евреев».
Венский аэропорт не был чем-то сверхиностранным. Там были бесконечные какие-то, широченные коридоры и указатели, в основном по-немецки, но и по-английски: «экзит» или «лаггедж». И они все пошли туда, где «лаггедж». За багажом то есть. Сначала брали багаж, а потом уже проверяли паспорта. Но у этой группы не было паспортов. Их должен был кто-то встречать. Из организации. Это было главное. Потому что тут же, в аэропорту, решалось, пошлют вас в Израиль или нет. То есть говорили, что никого в Израиль ехать не заставляют и надо только сказать. Но все-таки все немного боялись — а вдруг заставят ехать в Израиль. А оказалось, что в их группе никто не хочет. Все в Америку. И только одинокий мужчина в черном, с черной бородой и длинными баками хочет в Израиль. Верующий он.
Они самостоятельно забрали свои чемоданы и сумки и стояли теперь группкой у ряда стульев для ожидающих. А судья бегал и говорил всем: «Совьетишен юден», ища представителей организации. Но никому дела не было до них, и они стояли как ненужные, забытые. В конце концов, им надоело, и они стали бродить, оставляя пожилую пару следить за багажом.
Судья побежал в туалет и, вернувшись, был как ошалевший. Он взмахивал руками, рассказывая своей жене что-то. Ну, и жена его с женой кларнетиста, а с ними и близорукая и все дети побежали в туалет. Одинокая девушка тоже не выдержала и пошла за ними. Еще будучи на лесенке, ведущей вниз, к туалетам, она услышала их голоса и возгласы: «Боже мой! Черт знает что! Вы такое видели?.. Дворец!» И действительно, туалет был необычаен. Там все переливалось каким-то волшебным светом, такое освещение там было. И плитки кафельные казались перламутровыми. Откуда-то из-под потолка неслась нежная музыка. Кругом лежали аккуратные стопочки салфеток, бумажных полотенец, горки мыла в красивых обертках. И такой запах… В лучшем салоне причесок так не пахло в Ленинграде! А эти мыла маленькие… Они лежали здесь, их было много, никто не забирал их… И это было невыносимо, непонятно.
— Вот это культура! — сказала жена судьи, когда они все вернулись наверх.
— Это не культура, Люд, а капитализм во всей его прелести! У нас всем наплевать, потому что никому не принадлежит.
— Этот туалет принадлежит аэропорту, а аэропорт, в свою очередь, принадлежит, наверное, нескольким людям. Так у нас бы уже за это, хотя бы, что принадлежит каким-то нескольким, обязательно бы испортили все и сломали. Из-за вдолбленного, что все принадлежит народу, — сказал кларнетист.
— Что же, здесь прямо такой святой народ? Ни у кого ни зависти, ни злобы нет? Поэтому я и говорю, что это культура! — настаивала жена судьи.
Судья опять пошел на поиск представителей организации. И вскоре нашел-таки их. Появился в сопровождении двух невзрачных мужчин. В пальто каких-то поношенных и усталых на вид. Они сначала поздоровались на ломаном русском со всеми, а потом стали подзывать по очереди всех. То есть главу семьи. Первым пошел судья. Представитель встал с ним у какого-то столба, и судья ему что-то нашептывал. Потом нашептывал кларнетист. Потом одинокая девушка пошла и, под впечатлением, тоже нашептывала.
Она сказала, что ее фамилия такая-то, что ее муж, такой-то, должен был оставить ее фамилию директору ХИАСа, господину Отто… Знают ли об этом? Представитель ничего не понял, и она стала все это объяснять по-английски. А все остальные стали дергаться. Потому что мужчина в черном сказал, что хочет в Израиль. Судья тут же закричал: «Ноу! Ноу!» И глядел на одинокую девушку, чтобы она тоже говорила «ноу Израиль». И она говорила и показывала на всех, что они, мол, тоже не хотят в Израиль. То есть все говорили, что не могут. Не хотеть в Израиль было как-то неудобно, поэтому все говорили, что не могут, из-за родственников в Америке, которые якобы ждут не дождутся.
Представитель сказал, чтобы они не волновались, что никто их насильно не заставляет, хоть и выехали по израильским визам, да… И вот только этот мужчина, мол, и поедет. Так что ему на другой автобус. И мужчина в черном, он подхватил свой чемодан, портфель, перевязанный веревочкой, и, оглянувшись на всех, приподнял свою шляпу. Попрощался со всеми. И все загалдели: «До свидания! Счастливо вам! Ни пуха! Удачи! Дай-то Бог!», а он уже шел со вторым представителем в автобус, чтобы ехать в пансион отдельный, для тех, кто в Израиль. На него смотрели с какой-то жалостью и сочувствием. И в то же время немного смущенно, как предавшие. Потому что не хотели в Израиль и громко об этом кричали секунду назад, прямо перед ним, верующим, в лицо ему прямо! И если что, его бы не пустили в Израиль, только чтобы самим туда не ехать.
Они вышли из аэропорта, и оказалось, что уже темно, вечер уже. А кругом столько света, освещения! Автобус оказался «Мерседесом», это судья успел эмблему разглядеть. И они загружали свои вещи, куда-то вниз и сбоку. А шофер сидел за рулем и даже не вышел помочь. Четкое распределение труда.
И вот они все расселись в автобусе и двинулись в город. В Вену. Вокруг было ужасно много автомобилей, и все были иностранные, и не просто, а «мерседесы»! Такси были «мерседесами»! И все так аккуратно выруливали из приаэропортовских дорог. Не сигналя. Представитель организации сидел рядом с шофером. А бывшие советские, они не могли сидеть. Они вскакивали с мест, они вертелись, оглядывались и смотрели далеко вперед, стараясь скорее все увидеть — первую свою заграницу в жизни. Настоящую. Не Варшаву, не Будапешт. Австрийскую Вену.
Людей, прохожих, почти не было на улицах, но кругом все сияло, непонятно для кого. Все горело и светилось. Витрины были освещены, хотя было ясно, что магазины закрыты уже. Судья угадывал, что это, с крестами, и вычислил, что аптека, только совсем не похоже на аптеку — какие-то косметические принадлежности были выставлены на витрине. Красивейшие! Несколько раз, когда останавливались у светофора, оказывалось, что на углу кафе, и все жадно старались заглянуть в окна, чтобы увидеть, что там внутри — сидят люди какие-то за столиком, край стола виден, толстая свеча-то какая, бокалы, это, пожалуй, пиво, а? Чей-то профиль, вот подносит бокал к губам, пивко, а? Рекламы кругом… Что-то крутится, как обезьянка заводная в детстве… Ой, какие манекены! А вы видели платья?! О! Ой-ей-ей, ну и ну! Никто даже ни разу не посигналил! Почему людей нет? Спят у них тут все, что ли?..
Одинокая девушка посмотрела на часы — двадцать минут девятого. Вена, Австрия — буржуазная страна, чопорный город, строгие нравы… Никому в голову это не приходило. И никто не думал и знать не знал — сколько все это освещение стоит, кто за это платит? Зачем это знать? То есть не так. Все теперь думали, что вот и я, я тоже буду принадлежать этому миру теперь, где все светится, вертится, где рекламы, значит, и мне, пусть немного, это все принадлежит. Все были наивны, как в детстве, не задумываясь, откуда берется молоко. Ну, ясно, от коровы! А чья корова, чего стоит владение коровой, уход за ней, содержание ее, зимний сарай, корм, дойка, процеживание молока, хранение, не дай Бог скиснет, перевозка, доставка, транспортировка в магазин, разлив и потом только — «Мне три литра молока!» Оно есть и все! И так же этот мир, вот он, мы в него приехали и, конечно, он немного уже наш, раз мы в нем. И еще больше будет наш, потому что мы здесь будем! И он будет таким всегда! Сияющим, вертящимся, не гаснущим, с белозубой улыбкой девочки, рекламирующей зубную пасту. Никогда не перестанут ехать эти прекрасные «мерседесы» с волшебным сиянием фар, вечно их движение. Как и мы — вечны! Потому что в этом мире — жить да жить!
Представитель организации удивленно поглядывал на них и спрашивал, что это они ахают. И одинокая девушка пыталась ему объяснить, но, конечно, это было невозможно, он не понимал. Только почему-то ухмылялся, будто знал какую-то тайну, скрытую от них, какую-то другую сторону, им еще неизвестную. Впрочем, можно заранее сказать, что для некоторых она, другая сторона, так никогда и не будет открыта, а навсегда останется только эта, светящаяся и вертящаяся. Может, в этом их счастье…
Они проехали белоснежный какой-то полузамок — отель — и за перекрестком сразу остановились. У какой-то калитки. Совсем деревенской.
И представитель засмеялся, увидев их удивленные лица, и объявил: «Отель „Цум Туркен“! Дом!» То есть это был их временный дом, этот отель за деревенской калиткой. Там, где они будут жить. И здесь ничего не светилось и не вертелось.
Разгружались довольно лениво. Не было уже той энергии, когда конечная точка еще неизвестна, когда она еще тайна. Уже была она, точка эта. За калиткой, откуда пришел взъерошенный какой-то, будто со сна, молодой совсем паренек. Он говорил по-немецки с представителем, который, как только разгрузили вещи, сразу уехал. До утра. И оставшиеся пошли в отель.
— Да-а-а, вот куда нас! Не в тот, что проехали, а? — жена судьи брезгливо озиралась. — Ну, понятно — эмигранты. Вы читали у Алексея Толстого?
1992 г.
Кухня отеля «Цум Туркен» вполне могла сойти за кухню какой-нибудь коммуналки приморского городка. «Цум Туркеном» владела фрау Бетина. Но ее никогда не видели и, таким образом, владельцем считался Коля — взъерошенный молодой человек. Еще он был похож на Иисуса с голубыми глазами. Он прибегал на кухню в восемь утра, где уже с половины седьмого жильцы готовили. Женщины. В халатах.
Они все привезли с собой халаты. Не купленные специально перед отъездом, а свои родные халаты, близкие к телу. Пропахшие родными кухоньками Львова и Одессы, Москвы и Киева. И тапочки. Стертые заднички, помпон на ниточке, бантик вот-вот потеряется, ноготь левого пальца протирает тонкую клетчатую ткань-фланельку… И кастрюли они привезли, и шумовки, и дуршлаги, и поварешки. И привычки. Обычаи родной советской кухни. Они вывезли все это, уехав навсегда. «На постоянное место жительства в Израиль» — багаж привычек. Привычки нескольких поколений тащили они с собой в новую неизвестную жизнь.
Уже в семь утра кто-то варил куриный суп, снимая с бульона пенку шумовкой, к ручке которой Пыла привязана веревочка. Еще из того мира, где дырочка на ручке не подходила к гвоздику в стене.
Поэтому была придумана веревочка, хотя местный гвоздик подходил. Но вешали на веревочку. По привычке. Фаршировались куриные шейки. Их завязывали белыми нитками с катушки, привезенной из Киева, хотя здесь, в этом мире, были специальные кулинарные нитки либо деревянные острые палочки. Но об этом не знали либо на них экономили. Не экономя на фаршировке. Здесь шипели яичницы на австрийском сале. Брызгали на грудь хозяйке, добавляя венские жиры к присутствующим уже пятнам тощего Ленинграда. Варились сардельки. Как минимум.
Если одинокая девушка убегала от всего привычного и хотела все делать по-новому и жить по-другому, эти женщины, казалось, делали все возможное, только чтобы продлить непрерывную нить жизни. Будто ничего не изменилось. Все продолжалось, как и раньше, до пересечения границы — куриный суп, шейки, сардельки… «Вы когда закончите, Ида Яковлевна? Мне бы лучок с морковью подзолотить, может, дадите конфорочку на минутку, вам все равно надо пару часиков потушить, хорошо, когда оно потомится…» И от этого было спокойно на душе, наверное. Потому что, раз вот кухонька, конфорки не хватает, ножик забрали… это ведь как и прежде, как там, и не надо искать себя нового.
Плита была одна. И одну конфорку держали для таких вот, как одинокая девушка. Прибегающих с кофейником-туркой вскипятить воды. Девушка смотрела на воду вопреки известному правилу, что чем больше смотришь, тем дольше вода не закипит… Когда первые пузырьки появлялись на поверхности, она подхватывала турку и убегала к себе в комнату.
Иисус-Коля определил ее в номер на одного. Вероятно, что-то там высчитывая для себя, он принес и обогреватель. Электрический. Хотя пользоваться электроприборами в пансионе фрау Бетина не разрешала. Из экономии. Одинокая девушка ела мамин кекс, икру и пила водку вечером. С Колей. Утром она пила советский растворимый кофе и ходила по Вене, тратя деньги.
Первым делом она обменяла сто долларов. И там же, в том же банке, куда ходили все, хотя банки были на каждом углу, но говорили, что идти надо именно в тот, она обменяла свои пятьдесят рублей. Ей их обменяли! Неконвертируемые, а? А может, это был какой-то полулегальный банк? Или имел какой-то тайный договор с советскими? Девушка, впрочем, не очень об этом думала. Обменяли, и хорошо. Она их сразу, деньги обмененные, потратила. Купила губную помаду и лак для ногтей. «Кристиан Диор». Она знала, что это хорошая фирма. И в том же парфюмерном магазине она купила колготки. Темные. Ей такой красивый пакетик дали… Покупка длилась всего несколько минут, но ей показалось, что она вечность проторчала в магазине. Ей помогали выбирать помаду и по цвету, вернее по номеру, лак к ней. И колготки обсуждали, какой размер ей нужен, чтобы по длине подошли. И так все улыбались и благодарили, будто она озолотила их двумя маленькими покупками. Сто раз ей пожелали приятного полудня. По-английски. И он у нее был! Прекрасный венский полдень!