Сейчас Евсеича не было в кабине — остался с «тулкой» под разлапой елью, где сгрузили они мешки и ящики. Кастусю помогало теперь чутье, которое выручает шофера в трудную минуту.
Из урочища тропа выбежала на знакомую прогалину и шмыгнула в нарядный перелесок, где гуляло краснощекое улыбчивое солнце. Резвая полуторка бежала теперь без опаски, гремя расшатанными бортами. На утреннем пригреве к Кастусю подкралась дрема. Он всю ночь не смыкал глаз: нужно было затемно доставить в лесной тайник особый груз по заданию Максима Максимыча. Теперь задание выполнено. Можно будет поспать, только бы скорей приехать в Дручанск.
Кастусь достал папиросу, чтобы прогнать дрему, но не успел прижечь ее.
С неба прямо на полуторку падал горящий самолет. Кастусь остановил машину и выскочил из кабины. Жарким вихрем сшибло с ног, прижало к земле. Гремучее пламя плюхнулось невдалеке от грузовика, по кочкарнику поползли желтые змеи…
А за осинником, там, куда бежала лесная дорога, небо ревело и короткими толчками бухал гром. «Дручанск бомбят…» — спохватился Кастусь и кинулся к полуторке.
Грузовик мчался теперь, не разбирая дороги, — по колдобинам, вымоинам, рытвинам. Разбрызгивал грязную воду, подминал низкорослые кусты. А Кастусь все прибавлял газу. Торопился выскочить из леса, будто мог отвести беду от родного городка. В мыслях метнулся к матери. Она одна теперь дома. Успеет ли старуха спрятаться в окопчик, что отрыт на огороде? Потом в памяти возникли сестра, племяш Санька…
Опять прибавил газу.
Дручанск горел в трех местах. Густым черным дымом заволокло весь городок. Что горело — не разобрать. Грузовик уже катился с бугра мимо школы, и только тут Кастусь увидел, как желто-багровые всплески огня завихривались над гаражами автобазы.
Полуторка вкатилась во двор райисполкома. Возле конюшни Кастусь столкнулся с Санькой.
— Ты чего?
Санька всхлипывал, силился что-то сказать. Губы его беззвучно вздрагивали.
— Перестань, — уговаривал Кастусь племянника. — А еще мужчина… Сказывай!
— Мамку…
— Где она? — спросил Кастусь. Его бровастое лицо вдруг нахмурилось и стало суровым.
— Там… — цедил Санька мокрые слова, указывая на площадь. — Убитая…
— Лезь в кабину! — приказал Кастусь и повернул машину к распахнутым дощатым воротам.
— И отчим пропал, жаловался Санька. — Ни в повети, ни в амбарушке… Думал, в окопе прячется. Выбежал на задворки, зову — не откликается.
— А лошади?
— Чего? — не понял Санька.
— Лошади, говорю, в стойле?
— Нету.
— Значит, увел куда-то.
Санитарный обоз ушел из Дручанска. Подводы скрылись из виду, оставив у околицы над пригорком распластанное облако пыли. Только два замешкавшихся фургона все еще маячили в конце улицы, будто никак не могли оторваться от крайних изб.
Убитые дручанцы лежали на площади в одном ряду с красноармейцами. Над погибшими голосили женщины. Высокая седая старуха, охая, суетилась возле убитых, накрывала простынями изуродованные тела, от которых шарахались дети.
Санька оглядел все семнадцать трупов — матери среди них не было. Вон лежит бабка Степанида, лицо у нее белое-белое, будто посыпано мукой. Все тело старухи измято, словно побывало невзначай в молотильном барабане. Рядом с пулеметчиком — давешняя девочка. Голубой бантик топорщится в кудряшках — не завял, даже не запылился. Светлые глазенки глядят в небо расширенными зрачками. Белое платьице опрятно, нигде не запятнано. Саньке показалось, что губы у девочки шевелятся. «По ошибке положили к мертвым», — решил он и вдруг осекся: ветерок откинул кудряшки со лба, где пряталась черная пулевая рана.
Под липами звякали заступы. Шестеро копали землю. Они стояли по пояс в яме, то и дело выбрасывая оттуда глинистый грунт. Возле них появился Максим Максимыч. На его бритой голове вместо соломенной шляпы теперь зеленая фуражка. Он что-то объяснял тем, что копали яму, указывал рукой на убитых. Потом торопко зашагал к полуторке.
— Сестру ищешь? — спросил он, приблизившись к Кастусю, и, не дожидаясь ответа, сообщил: — В больницу понесли. Разрывными били, гады!
Максим Максимыч отвел Кастуся за кузов грузовика, заговорил приглушенно:
— Отвез? Дуй снова. Нагружайте еще одну машину…
Кастусь полез в кабину, но предрайисполкома остановил его:
— Скажи Игнатюку, пускай один едет. Буду убитых хоронить. Воронки надо закопать на дороге…
Санька доехал на полуторке до больницы. Тут Кастусь высадил его, а сам умчался куда-то.
Возле больницы, на крыльце и под окнами, топтались люди. Шумели, надвигаясь на дежурную сестру. А она, как гусыня, вся белая, приземистая, стояла в дверях и отмахивалась пухлыми руками от наседавших.
В палаты к раненым никого не пускали. Дотошные мальчишки — Санькины сверстники лезли к окнам, цепляясь за наличники. Долго Санька толкался среди них, заглядывая в каждое окно, но так и не увидел своей матери.
На площади заиграли трубы. Похоронная музыка рыдающими волнами скатывалась вниз, к реке, к больничной ограде, где все еще гомонили люди. Мальчишки наперегонки кинулись на площадь.
Под липами, где была вырыта яма, собралась толпа народа. В середине — Максим Максимыч. Он стоял на рыжем кургане свежевырытой земли, его бритую голову было видно отовсюду.
Максим Максимыч что-то говорил, взмахивая зажатой в руке фуражкой. Потом опять заплакали медные трубы.
Когда Санька выбрался из людского скопища к оркестру, убитых уже опустили в могилу и теперь бросали туда лопатами землю. В толпе голосили; какую-то женщину держали вдвоем, а она вырывалась и, как одержимая, лезла к могиле, выкрикивая охрипшим голосом причитания.
Домой Санька вернулся на исходе дня. Увидал на столе краюшку хлеба, вспомнил, что он сегодня ничего еще не ел. Отломил окраек, выбежал опять за калитку.
В сумерках через Дручанск пошли войска. По улицам двигались грузовики, стучали повозки, шли в пешем строю красноармейцы. Бойцы подбегали к колодцам, плескали себе в лицо из бадейки студеную воду, наливали в котелки, в обшитые серым сукном фляги и даже в каски. Бежали вслед за колонной, отыскивая свое место в строю.
Там, откуда шли колонны войск, метались в темном небе сполохи. То всплескивались белым пламенем и тут же гасли, то лезли вверх багровыми языками, обшаривали небосклон, слизывая с вышины первый высевок звезд.
Ко двору подкатила полуторка. Санька спохватился, когда Кастусь уже стоял возле калитки.
— Герасим пришел? — спросил он.
Санька покачал головой.
— Уходим мы, Саня… «Эмка» осталась в гараже. Кто-то скат посек топором. А запасной унесли. Пускай отчим зацепит лошадьми машину да в лес… Легковушка-то совсем новая.
Цокали на булыжнике подковы, гремели тяжелые колеса, скрежетало и лязгало железо. Кастусь пояснил:
— Дальнобойные…. На Днепр пошли. Оттуда начнут гасить фашистов…
В ночном сумраке двигались силуэты огромных пушек. Содрогалась и гудела земля под Санькиными ногами.
— Ну, Саня… — Кастусь взял его ладонь в свою — широченную, жесткую, как подошва, и держал, пока не уронил последние слова: — Беги к бабуле. Утром в больницу сходите. Проведайте мать. Прощай!
Грузовик ворчливо зарокотал и юркнул в черный рукав проулка. Замер стук колес, а Санька все маячит возле калитки. И вдруг, будто кто толкнул его в спину, опрометью кинулся на заречную улицу. Там, над обрывом, сутулилась старая изба бабки Ганны.
Бежит Санька к бабке, все думает про отчима: «Где он пропадает? И лошадей свел…»
А Герасим в это время был далеко. Целый день он таился в ельнике, возле Дручанска, воровато поглядывал на дорогу, по которой отступали красноармейцы. А в сумерках подался по кустам ивняка на Друть, к старой, забытой людьми мельнице-водянке.
Чужой флаг
В хилом ольшанике моргает костерок. То высунет из-за куста красный язычок, то спрячет. Чернобородый старик длинными мосластыми руками кладет в огонь суковатые ветки. Из ольшаника выползают клочкастые кудели дыма.
Поодаль старухи-ветлы пригорюнились над водой. Под ними — мельница-водянка. Скособочилась, будто норовит прыгнуть в омут с тоски: давно люди покинули ее, дорога сюда заросла лопухами. В ночи мельница похожа на приземистый прошлогодний омет.
Возле мельницы просторная луговина. Там маячат лошади. Негромко хрупают траву.
Старик снял черный картуз с высокой тульей, положил на траву рядом с собой. Продолговатая лысина на макушке мерцает в свете костра, как ущербная луна.
Над прибрежными зарослями захлопала крыльями сова. Пугливой тенью метнулась над костром. Старик насторожился. Прислушивается. Ни души. Только звезда зеленым глазом смотрит из-за корявой ольхи.
С шоссейной дороги крутыми волнами наплывает по лесу грохот тяжелых машин. Версты три до нее, а все слыхать: скрежещут гусеницы, ревут на подъемах моторы, гремят кованые колеса… Гул уползает по шоссе все дальше от Дручанска.
Внезапно за кустами послышался торопкий топот. Бойко копытит лошадь. Седок понукает ее, звучно чем-то подхлестывает.
Чернобородый шагнул из ольшаника навстречу всаднику. Спросил:
— Ты, Герасим?
Тот спрыгнул с лошади, кинул к ногам старика колесо от легкового автомобиля.
— Уходят на Могилев… Без боя… Кишка, видно, тонка… — В волчьих, зеленоватого отлива глазах вспыхнуло на миг хищное злорадство. — Скат с легковушки… Запасной. — Он толкнул ногой колесо под куст. — А один… — рубанул воздух рукой. — Пускай начальство пешком топает на восток.
Спутал коня железным путом, ткнул в пах кулаком. Конь всхрапнул, поскакал на луговину. Заржал, пугая притаившуюся в зарослях тишь. Темные кусты за мельницей отозвались коротким эхом.
— К утру убегут за Днепр…
— Нашу власть возвернем? — спросил чернобородый.
— Немцы придут, скажут… Держись возле меня. Не пропадешь.
Присели к костру. Замолчали. Герасим стянул с ноги сапог, перемотал портянку.
На подступах к Дручанску, где-то за лесами западного урочища, бухнула пушка. Ей отозвалась другая… третья… На небе опять заметались огненно-кровавые зарницы.
— Спервоначалу церковь открыть прихожанам, — нарушил молчание бородатый. — Колокольню поставить, крест позолотить, иконы обновить… Я, как церковный ктитор 1, мыслю…
Герасим остановил старика на полуслове. Сказал, повелевая голосом:
— Вот что, Верещака. Коммунистов выслеживай, какие не успели убежать. Приметишь которого, мне сказывай…
Они лежат возле костра — голова к голове. Оба патлатые, черные, как вороны. Долго говорят, перебивая друг друга. Вспоминают дни, что поросли десятилетним быльем. Потом Герасим возвращается к завтрашнему дню. В его голосе Верещака слышит благовест…
Костерок едва дышит. А на заречном небосклоне прыткий ветер уже раздувает второй костер.
Герасим вскочил на ноги. Прислушивается к тишине. Замерло все. В Дручанске даже собаки не брешут.
— Пойду узнаю, что там, — произносит вполголоса Герасим. — Стереги лошадей. Теперь они — мои…
Он раздвинул плечами кусты, на которых созрела крупная, как горох, роса. Шагнул и пропал в сизом сумраке.
На рассвете в Дручанск приползла робкая тишина. Затаилась у крайних изб.
На улице — ни души.
Глухо.
Невзначай пискнула чья-то калитка.
Бестолошный петух всплеснул крыльями в повети, охрипшим баском окликает утро. Выглянуло оно из-за ельника — измятое, в кровоподтеках, забинтованное белым облаком.
— Бабуля! — зовет Санька бабку Ганну.
Та не откликается.
Выскочил в сени, распахнул дверь. Старуха на крыльце, сидит на нижней ступеньке, горстями бросает крупичатую кашу из чугунка на дощечку.
Рыжая наседка квохчет, манит цыплят. Они торопятся к крыльцу из палисадника — желтые пушистые одуванчики на двух резвых ножках.
— Спал бы… Чего вскочил? — журчит воркующий голос бабки.
Она выскребла алюминиевой ложкой остатки каши из чугунка, заправила седую прядь под платок. Согнутые в локтях руки топырятся, как крылья у наседки. Повернула к внуку остроносое, распаханное морщинами лицо. Под чахлыми кустиками бровей затеплились два синих огонька.
— Погоди, поснедаешь.
Санька насупился:
— К мамке пойду.
— Не пускают. Была на зорьке, — сказала бабка. — Доктора, как блажные, бегают по палатам. Раненых — уйма. А наше-то войско ушло. Всю ноченьку двигались — пешие, конные, на машинах… Под утро вышла за калитку — пусто на улице. Вроде весь Дручанск ушел с Красной Армией в отступление.
— Бабуля, а немцы? — допытывался Санька. — Были?
— Не показывались. Видно, стороной пронесло нечистую силу…
Бабка суетно перекрестилась и пошла в избу.
Санька выбежал за ворота и оторопел: за подворьем спешивались мотоциклисты в рогатых касках. Темно-зеленые френчи расстегнуты, рукава засучены. На груди — черные кривые автоматы. Прямо на Саньку таращат глаза привинченные к коляскам пулеметы с дырчатыми стволами.
По улице ветер таскал едучий перегар бензина. Захотелось вдруг чихнуть. Так всегда щекотало в носу, когда мать, бывало, плеснет на капризный примус из синей бутылки со зловещим черепом на боку. Вместе с бензинной гарью ветер дохнул на Саньку запахом чужого курева, чужой одежды и еще чего-то чужого-чужого…
Вот один — высоченный, без шапки, с посконными кудрями — шагнул к городьбе, что-то крикнул Саньке и замахал рукой, подзывая к себе. Санька попятился, потом упал на землю и на четвереньках шмыгнул за плетень в кусты смородины. Приник к дыре.
Мотоциклисты затарабарили, перебивая друг друга. Хоть речь их была чужая, Санька смекнул, что они спорят между собой. Но тот, с белыми кудрями, что кликал Саньку, резким окриком прервал спор. Гулкоголосый пулемет оглушил пугливую тишину. Хлестнул свинцовой плетью вдоль улицы. Нет ответа. Шарахнул еще раз. Молчит деревянный городок. Только где-то за проулком ошалело заголосила чья-то дворняжка. Видно, обожгла собаку шальная пуля.
Опять тот, без шапки, выкрикнул что-то. Три мотоцикла рванулись вперед и запылили по улице. За ними тронулись остальные.
Санька сбился со счету, а мотоциклы все катились с бугра, все катились… Вслед за ними пошли танкетки — сразу по две в ряд. А потом бронемашины. На боках в черных обводах — желтые кресты.
Солнце уже лезло под самый купол неба, а Санька все лежал под кустом смородины, припав к дырявому плетню.
Мимо избы ехали на грузовиках чужие солдаты, пиликали на губных гармошках, горлопанили отрывистую, лающую песню. Ползли тупорылые, грузные пушки, такого же цвета, как френчи на солдатах.
Через Дручанск шли штурмовые войска Гитлера.
Полки оккупантов прошли через Дручанск без привала. Опьяненные удачами первых дней войны, фашисты торопились к Днепру. Там, на высоких рыжих кручах, маячил древний город Белой Руси — Могилев. Туда, на новый рубеж, отошли измученные беспрерывными боями войска Красной Армии.
Чужие солдаты не задерживались даже у водопоя. Из колонны выскакивали походные автоцистерны, подруливали к колодцам и, набрав воды, пылили по улицам городка, догоняя своих.
На исходе дня в Дручанск приползла с запада какая-то тыловая часть. Колченогие саврасые кони-битюги везли груженые поклажей широченные колымаги, высекая подковами искры на булыжнике. Подводы сворачивали к избам, и прямо под окнами обозники распрягали лошадей.
Спустя несколько минут на подворьях уже пронзительно визжали поросята, ошалело кудахтали куры. На нижней улице заголосила женщина. Кричали детишки.
Две подводы остановились возле избы бабки Ганны.
Санька выбежал на крыльцо, метнулся обратно в избу.
— Бабуля, немцы!
А они уже на дворе. Один — с одутловатым лицом, с толстыми короткими ногами — держит в руке палку, похожую на трость. Вороватыми глазами обшарил просторный двор. У плетня купаются в золе куры, разморенные жарой. Пошел к ним валкой медвежьей походкой.
Санька замер возле окошка. Смотрит из-под занавески на немцев, которые расхаживают по двору, как хозяева. Двое скинули френчи, рубахи — почти нагишом умываются у колодца, лезут в бадейку мыльными руками. Один отворил поветь, что-то высматривает там.