Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове - Савченко Владимир Иванович 11 стр.


— Бюрократия есть полезный продукт и спутник цивилизации, по своему действительному достоинству еще не оцененный. Без нее ни один государственный организм обойтись не в состоянии. И дело не только в том, что кто-то же должен занимать места в бесчисленных учреждениях, неизбежно создаваемых любым государством. Вдумайтесь в смысл этих учреждений, в смысл самой институции государства. В чем назначение государства? В том, чтобы обеспечить правильное течение жизни общества, не так ли? Не будем разбирать вопрос о том, в какой мере то или иное государство отвечает этому назначению и что понимать под правильным течением жизни, нам важно выделить главную черту любого государственного организма: его направленность на благо общества. И вот все эти господа, заполняющие поры государственного организма, проникаются, сознают они это или нет, той же идеей — идеей направленности на благо общества. Они фактически служат этой идее, служат обществу. Вдумайтесь, милостивый государь, вдумайтесь в это! Миллионы и миллионы чиновников на протяжении веков работают, имея идеей благо общества, благо людей, незнакомых людей — вообще людей! Скажете: какая идея может быть у какого-нибудь Акакия Акакиевича Башмачкина, всю жизнь занятого надписыванием адресов на канцелярских конвертах?

Ошибаетесь, сударь! У самого последнего канцелярского червяка бывают в жизни минуты, когда он оглядывается на себя и спрашивает: для чего он живет, для чего он надписывает эти конверты — не за тридцать же целковых в месяц только или улыбку его превосходительства он делает это, есть же какой-то в этом собственный смысл, для чего-то ведь это же нужно? — спрашивает и находит объяснение этому — высокое, одухотворяющее! Сравните: крестьянин свое время и труд тратит на себя, купец, помещик, капиталист имеют целью устроить свое благо, и только чиновник работает не на себя, имеет целью благо общества, благо других людей, всех людей. Вот вам школа выработки человека! Вот где люди научаются альтруизму, постепенно освобождаясь от природного эгоизма, да-с, не в укор вам будет произнесено это слово, вот где происходит постепенное накопление потенциала человечности и откуда затем человечность распространяется по земле, — это, сударь, происходит в канцеляриях!

Корсаков посмотрел на Клеточникова и засмеялся, увидев его серьезное, сосредоточенное лицо. Затем продолжал:

— Теперь посмотрим, что такое империя, о которой вы изволили отозваться без большой симпатии. Можем ли мы, русские, уже теперь желать распадения империи, не потеряем ли мы от этого больше, нежели приобретем? Сильно подозреваю, что потеряем. И мало того, что древняя мысль и многовековая работа собирателей земли русской пойдет прахом, хотя и с этим нельзя не считаться, никак, никак нельзя не считаться! И мало того, что мы не знаем, как посмотрит на это народ, да-с, тот самый народ, во имя и во благо которого мы бы желали это проделать, захочет ли он этого, в чем приходится сомневаться: известное вам оживление патриотизма в обществе и в народе во время последней польской кампании — капитальнее тому основание-с. Во вот не произойдет ли при этом то, чего мы все более всего опасаемся, — внезапное и безудержное оскудение народа? Рассудите сами. Не империя ли предохраняет народ от язвы пролетариатства, выполняя роль заслона перед западным капитализмом, готовым совершить у нас то, что уже совершил у себя на родине? Не империя ли, перемешивая языки, избавляет составляющие ее народы от непроизводительной траты энергии на утверждение в национальной исключительности и, поощряя развитие отечественной промышленности и коммерции, вместе с тем регулирует этот процесс на всем огромном пространстве государства так, чтобы при этом не страдали интересы беднейшего класса населения? Сохраняя, например, русскую общину, поддерживая ее всевозможными законодательными актами, спасает большинство русского населения от сумы, вырождения и гибели? Само ограничение правительством самостоятельности земских учреждений, в большинстве руководимых помещиками, не этими ли соображениями вызвано? Нет, сбрасывать со счета империю рано, рано. При том заметьте, что этот превосходно отлаженный механизм пока действует бесперебойно.

Похоже было, что теперь Корсаков говорил хотя и с ироническим оттенком, но близко к тому, что думал, и Клеточникову захотелось спросить его прямо: действительно ли он так думает? Но Корсаков продолжал:

— Конечно, я не хочу сказать, что этот механизм совершенен. Напротив, я именно исхожу из его несовершенства. Если в чем и состоит моя, как вы изволили выразиться, особенная программа, так это в том, чтобы вдохнуть жизнь в старые мехи. Вся мысль в том, чтобы существующий государственный организм со всей системой наличных учреждений нацелить на решение «задачи века», как счастливо выразился Владимир Карлович, сделать так, чтобы эта задача стала для государства кровной, чтобы в конечном счете государство взяло на себя руководство этим многосложным делом. Такое руководство только и может обеспечить успех делу, отнюдь не руководство земства… А вы с этим не согласны? — неожиданно спросил он.

— Нет, на это мне, собственно, нечего возразить, — ответил Клеточников. — Но как это может быть достигнуто?

Корсаков с готовностью объяснил:

— Это может быть достигнуто при одном условии: если все поры государственного организма будут заполнены людьми честными и добросовестными, проникнутыми сознанием ответственности возложенных на них надежд. Честность и добросовестность таких чиновников сделают то, чего не достичь никакими ломками или перестройками самого организма, — они повысят меру его соответствия своему назначению служить благу общества. Мысль, как видите, простая. Весь вопрос только в том, где найти таксе количество честных людей?

Корсаков сделал умышленную паузу, вызывая Клеточникова на ироническое замечание. И Клеточников заметил с иронией:

— Вот именно. Если бы все были ангелы, и зла бы не было.

— Между тем этот вопрос поддается разрешению. Начинать надо с себя. Считая себя обязанным содействовать перерождению государственного организма, я и решил в свое время поступить на государственную службу. А теперь с подобным предложением обращаюсь к вам. Николай Васильевич! — торжественным тоном сказал Корсаков. — Я предлагаю вам поступить на службу в мою канцелярию.

Клеточников засмеялся:

— Это вы и имели в виду, когда говорили, что теперь можете на меня рассчитывать?

— Именно это. Я предлагаю вам на первое время, пока вы не вполне поправились, место письмоводителя. Работа не обременит вас, между тем вы сразу же войдете в круг интересов местного общества.

— Но, Владимир Семенович, — смеясь спросил Клеточников, — ведь ваша канцелярия — не государственное, а общественное учреждение?

— Вовсе нет, — возразил Корсаков. — То есть формально — так, а по существу моя должность представляет собой особый вид административной опеки над обществом Вот и давайте сообща его опекать — в разумных пределах. Вы принимаете предложение?

— Принимаю, Владимир Семенович, и благодарю вас. Но хотел бы спросить… Владимир Семенович, то, что вы говорили об особенной программе, о вашей программе, вы это говорили серьезно? Вы действительно верите в то, что подобным путем можно вдохнуть новую жизнь в государственный организм? Вы верите в практичность вашей программы?

Корсаков опять засмеялся, и Клеточников понял, почему он засмеялся, — его забавляла деловитость, с какой Клеточников пытался извлечь из его слов практический результат. Клеточникова, однако, это не смутило, и он повторил свой вопрос:

— Вы верите в это?

Корсаков ответил не сразу. Они возвращались с прогулки и уже подходили к усадьбе; подойдя к воротам, Корсаков сел на скамейку, стоявшую перед воротами, в тени молодых сосен, посаженных тесным рядком, и предложил сесть Клеточникову. Усмехнулся. И вдруг лицо его приняло несвойственное ему виноватое выражение, выпуклые глаза горестно затуманились, закатились, усы повисли жалконькими шнурками, это было уже лицо не иконного князя, а приказчика из фотографии Александровского на Невском, испортившего некогда портрет отца Клеточникова, акварельную миниатюру, писанную старшим братом Леонидом, с которой Клеточников заказывал сделать снимок.

— Не знаю, — сказал Корсаков и беспомощно улыбнулся. — Я ни в чем не уверен. Мы с вами говорили об Обухове… Конечно, вы понимаете, я не могу ему вполне сочувствовать, но… я не знаю, что можно предложить взамен, не знаю. И… — Он помолчал. — И мне уже поздно искать. Но одно я знаю наверное: в любом положении должно оставаться честным человеком. Это, по крайней мере, в моих силах, — сказал он с грустной улыбкой. Затем, что-то вспомнив: — Вот и Щербина не знает, что делать. Думаю, однако, что и он поступит на государственную службу.

— Щербина? — изумился Клеточников. — Да ведь он отзывался о правительстве так резко…

— И все же он не радикал, нет. — Корсаков посмотрел на Клеточникова. — Советую вам с ним ближе сойтись. Вам, — он подчеркнул, — это будет интересно. Он не так прост, как кажется. Правительство он не любит, да. Но и революции не желает. Он считает революцию худшим злом, нежели существующий порядок, который все-таки можно надеяться изменить к лучшему. Как изменить? Этого и он не знает. Но он человек молодой, упрямый — ищет! А у меня — семья, дети, — неожиданно заключил Корсаков, должно быть рассчитывая шуткой снизить серьезность тона, в который он въехал, но шутки не вышло, и вновь что-то беспомощное и виноватое возникло в его лице. Впрочем, только на миг.

Вскоре Клеточников приступил к своим обязанностям письмоводителя при канцелярии Корсакова. Они по-прежнему ходили гулять на виноградники, много, и порой горячо, говорили и спорили, но говорили теперь о делах, проходивших через канцелярию Корсакова, или о будничных событиях ялтинского общества и мелких семейных событиях Чукурлара, и, когда исчерпывались эти темы, даже если это случалось на первой полуверсте их обычного маршрута, они уже больше ни о чем не говорили и, не тяготясь присутствием друг друга, продолжали прогулку, погруженные каждый в свои особенные размышления и переживания, не испытывая ни малейшего желания узнать друг о друге больше того, что уже узнали, — молча отмеривали две версты по дороге в сторону Ливадии, поворачивали у известного им куста и молча шли назад к Чукурлару.

Конечно, и это общение, как и общение с Винбергом, было не такого сорта, чтобы быть ценностью, равной жизни, — ни полной открытости, ни напряжения совместных усилий ухватить пусть не истину, хотя бы намек на истину — ничего такого и здесь не было. И все-таки… все-таки это общение больше грело, чем общение с Винбергом. И, может быть, не столько в том тут было дело, что у Клеточникова было больше общих точек с Корсаковым, чем с Винбергом, сколько в том, что все-таки была, была у них одна тема, которой они иногда касались со страстью, которая высекала иногда и напряжение, и радость совместных усилии, хотя была вполне нейтральной, не требовала от них ни полного знания друг о друге, ни полных откровений и не могла заставить их забыть о том, что есть между ними провалы и пропасти, к которым им не следует приближаться, а все же и высекала и радовала, — тема искусства.

4

Как правило, поводом для разговоров на тему искусства служили приобретения, которые с некоторых пор стал делать Клеточников в лавке ялтинского купца Бухштаба, человека еще молодого, не без образования, торговавшего, помимо обычных для уездной торговли предметов полугородского, полудеревенского обихода, книгами, которые выписывал от столичных книготорговцев и издателей, и произведениями живописи, которые сам покупал у знакомых художников во время поездок в Одессу и по городам Крыма и затем выставлял для продажи в своих лавках в Симферополе и в Ялте. Критерием для выбора произведений живописи, частью и книг ему служило, во-первых, то, чтобы картина была написана на тему Крыма, будь то пейзаж, портрет или сюжетная композиция, — он был патриотом Крыма и добровольным его пропагатором — и, во-вторых, чтобы цена картины была сравнительно невысока, и потому между его товаром было больше ремесленных поделок, чем подлинных произведений искусства, по попадались иногда и недурные вещицы, отмеченные вдохновением и талантом, их и покупал Клеточников. Что касается книг, то книгами в Ялте начал торговать и купец Виктор Голубницкий, но он торговал русскими книгами, тогда как Бухштаб выписывал русские и иностранные, и притом с уклоном в искусство, а это и нужно было Клеточникову, в то время искавшему чтения об искусстве. Корсаков ленился читать, но, живо интересуясь загадками искусства, просил Клеточникова пересказывать ему суть каждой прочитанной книги и просил объяснять, чем правится ему каждое приобретенное им полотно. Это Клеточников делал охотно.

Конечно, его возможности приобретать картины и книги были ограничены: у него было немного денег, собранных им для лечения, да жалованье, которое он стал получать у Корсакова. Но жалованье было приличным — почти девяносто рублей в месяц, квартира и лечение ему обходились бесплатно, так что, за вычетом денег, которые он, начав служить, стал вносить Елене Константиновне за стол, да тех денег, что расходовал на платье и гигиену, у него ежемесячно оставалось из жалованья тридцать — сорок рублей; их он и тратил на картины и книги. Причем в первый же месяц, как стал служить, он вложил в картины почти всю ту сумму, которая предназначалась на лечение. В результате уже к зиме его комната на втором этаже гостеприимного корсаковского дома превратилась в подобно картинной галереи. Он усилил это впечатление тем, что произвел в комнате перестановку вещей, освободив для картин правую стену, — все вещи передвинул к левой стене, к кровати, которую развернул вдоль стены, и притом еще отгородил эту часть комнаты ширмой — тоже в некотором роде произведением искусства; эту ширму он обнаружил среди хлама на чердаке и с помощью Машеньки привел в порядок, благо большого ремонта не потребовалось, только пришить полотнища, сорванные с бамбуковых стоек, — полотнища были из китайского шелка, с драконами, пейзажами и сценками из китайской деревенской жизни, каждая створка — особый сюжет.

Покупал Клеточников пейзажи и портреты; картины с жанровыми сценами он не любил, не потому, как объяснял он Корсакову, что не считал делом живописи заниматься изображением событий, происходящих во времени, что, впрочем, и в самом деле больше подходило литературе, чем живописи, но потому, что такая живопись хороша на вернисажах: однажды посмотрел, и хорошо, но в частном собрании, для ежедневного обозрения, не годится: картина с сюжетом, которому подчинен весь набор выразительных средств произведения, скорее перестает действовать эстетически, чем пейзаж или натюрморт, где все подчинено выражению собственно живописного смысла произведения. В этом отношении одно из собранных в комнате Клеточникова полотен представляло исключение, если, конечно, не принимать в расчет изображений на китайской ширме, — небольшое полотно неизвестного мариниста (Бухштаб уверял, будто академика Айвазовского, только ранняя работа; возможно, так и было, если судить по манере письма, например по характерному расположению условного источника света, — Клеточников видел работы Айвазовского и мог об этом судить), сцена кораблекрушения; но здесь эта сцена была, по существу, элементом морского пейзажа, как, впрочем, и сюжеты из деревенской жизни на китайской ширме не имели самостоятельного значения, служили декоративным целям.

Из пейзажей, купленных Клеточниковым, одни представляли собой степную часть Крыма с неизменным силуэтом вытянутых вдоль горизонта приземистых и плоских, будто брустверы, желтых гор и холмов, другие — приморскую часть, с морем и теми же горами, но обрывистыми, неприступными, синими, какими они выглядят со стороны моря.

Особенностью же его коллекции портретов было то, что это были акварельные портреты. Акварельную живопись Клеточников любил нежной любовью, и именно портретную живопись. Вероятно, это шло оттого, что отец Клеточникова начинал как портретист и, мечтая сделать из сыновей художников, учил писать портреты — акварельными красками, которые ставил не ниже масляных, притом они были доступнее, дешевле масляных; художника из Клеточникова не вышло, а нежное чувство к акварели осталось.

Назад Дальше