День за днем в забавных играх с ребятами тупела боль, уходило горе безродного одиночества. Мач обжился в сарае большого грязного двора. Укутавшись в необычную одежду и тоскливо засыпая, он повторял чудные слова: «беги, хватай, бей, скачи» и свое новое имя Мачка.
В конце третьей недели слух о Маче дошел до хозяина мелочной лавчонки. Он огорчил друзей Мача, высказав догадку, что чумазый Мачка, наверное, выставочный и что он его сдаст кому следует. Втайне он надеялся получить хорошую плату за найденного выставочного «инородца».
В ближайшее воскресенье он повел Мача на выставку. Дружелюбные сверстники с московской окраинной улицы далеко провожали своего друга.
Едва завидев ярко расцвеченную арку входа на выставку, мальчик вырвал руку у державшего его торговца и с радостно забившимся сердцем ринулся в калитку.
С криком: «Отец!.. Мать!..» — мальчик стремительно бежал по берегам искусственных прудков, сквозь тропические рощицы, натыкался на проволочные сетки вольеров, обегал юрты, белые хатки, падал, вскакивал и вновь бежал, сопровождаемый бранью выставочных служителей.
Слух его уловил тоскливый вой собаки, и Мач на мгновение остановился. Вой повторился. Лицо мальчика осветилось бурной радостью.
— Хад! Хад! — пронзительно выкрикнул Мач.
Его испугал этот тоскующий вой. «Как в тундре над умершим», — подумал мальчик. Но выбежав на лужайку, Мач увидел, что собака сидела перед отцом, задумавшимся над выделкой нового ножа, и мальчик отогнал от себя неприятную мысль. Все на лужайке было по-старому: стояли и лежали в загоне олени, через широко откинутый лаз в чуме были видны мать и сестренка.
Мач тихо свистнул. Хад в недоумении повернул голову, обрадованно завизжав, вмиг оказался возле своего маленького хозяина. Подпрыгивая и катаясь перед мальчиком, собака весело тявкала, и Мач забыл о ее тоскливом вое.
Играя с собакой, Мач, однако, с опаской поглядывал на отца. Он знал, что отец на него разгневан и будет ругать его. Но для сына и эта ругань была желанной, и мальчик с виноватой улыбкой остановился поодаль от отца.
— Я пришел, отец, — сказал он, посмотрев на лежащую рядом с отцом ременную вожжу.
Сяско не повернул даже головы к сыну и ничего ему не ответил. В глубокой задумчивости он смотрел на остро отточенное лезвие ножа.
«Отец не хочет говорить со мной, — с огорчением подумал мальчик. — Пусть бы уж лучше ударил, но он и не смотрит на меня».
Мач пошел в чум. Мать сидела, склонясь над работой. Она нашивала цветные полоски на подол гуся и, отведя руку с иглой в сторону, любовалась узором.
Недо, улыбаясь, смотрела на леденец, искрившийся в ее руке.
— Я пришел, мать, — сказал Мач, с завистью глядя на леденец в руке сестренки.
Ему ясно было, что конфету Недо дал опять Журавль, и мальчик огорчился, что он пробегал столько дней, а Недо, наверное, каждый день ела сладкий сахар. Мальчик обошел мать и шепнул за спиною сестренки:
— Недо, дай мне откусить. — Он уверен, что она даст ему сласти. Недо его очень любит.
Но сестренка не ответила ему. Словно и не слыша его просьбы, она любовалась красивой конфетой.
Сестренка молчит. Все они точно сговорились не отвечать ему. Только одна собака сидит у входа в чум и, сбочив голову, весело смотрит на Мача.
— Дай сахара! — настойчиво повторил Мач и, потеряв терпение, рванул из руки Недо соблазнительный леденец.
Что-то хрустнуло, и вместе с леденцом в руке мальчика оказалась вся кисть ручонки Недо, легкая и холодная, как лед.
Мальчик с ужасом взглянул на сестру, но она, чуть покачнувшись, продолжала улыбаться. Она даже не вскрикнула от боли.
— Держи руку! — испуганно пробормотал Мач и торопливо сунул руку сестры обратно в рукав ее ягушки. Но рука выпала из рукава и скатилась с колен Недо на шкуру перед костром. Пальцы все так же цепко держали красный леденец.
Мач, холодея от страха, придушенно крикнул матери, что он оборвал у Недо руку. Мать не ответила. Мач стал трясти ее за плечо. Она покачнулась и безмолвно и тяжело повалилась на него.
Мач кинулся из чума к отцу, хрипло крича, чтоб чуме на него повалилась мать и у костра лежит неживая рука Недо. Отец безучастно смотрел мимо сына. Мальчик схватил его руку, но в тот же миг отдернул свою ручонку. Рука отца, как и руки сестренки, была холодна и тверда.
Теряя силы, мальчик отбежал от отца к оленям. Они не кинулись к нему, стуча скрещивающимися ветвистыми рогами. Олени, не шевелясь, стояли и лежали с немигающими веками устремленных в пространство глаз. На рогах дальнего оленя, следя за мальчиком и готовясь улететь, встревоженно чирикал воробей.
— Илибем-бэрти!.. Илибем-бэрти!..[27] Почему олени не шевелятся? Почему они не бегут ко мне? Что ты сделал сними, Илибем-бэрти? — слов Мача не было слышно, только, дрожа и скашиваясь, шевелились губы.
Сознание его мутилось. Крадучись, он снова тихо подошел к чуму.
Спокойная, с неподвижным взглядом, все так же лежала у костра мать с иглой в руке. Улыбалась безрукая сестренка Недо.
Немигающими глазами Мач смотрел на оторванную руку Недо с ярким леденцом, лежавшую на шкуре у костра, и медленно пятился от чума. Запнувшись о погонный шест и в беспредельном ужасе дико вскрикивая: «На-а! На-а!» — мальчик кинулся прочь с лужайки.
Радостно повизгивая, за мальчиком бежала его лайка Хад.
На песчаной дорожке перед чумом Сяско Сэротэтто белел на столбике новенький транспарант: «Господ посетителей просят руками экспонаты не трогать».
В одном из славянских павильонов выставки было необычно многолюдно и шумно. На официальный раут по случаю монарших наград в связи с ярким успехом выставки собрались сотни высоких сановников империи и первосвященных отцов ее патриаршего престола, именитых дворян и блестящих аристократов, матерых купцов и пронырливых миссионеров.
Под сводами павильона звучала торжественная кантата: «Коль славен наш господь в Сионе...»
Награжденные принимали дань восторженных поздравлений. Среди удостоенных монаршими наградами были ревнители и северных окраин российского престола. Наместник Тобольского края за успокоение и умиротворение под русской короной инородцев Севера был пожалован большой золотой медалью; епископ Тобольский за труды по просвещению края, за ревностную заботу об обращении инородцев в православие — золотой медалью; заведующий Северным инородческим отделом за умелое устройство для обозрения публики быта и труда северных инородцев — большой серебряной медалью; березовский исправник за просвещенное содействие успеху выставки — серебряной медалью; обдорский урядник за деятельное содействие туземцам в приезде на выставку — бронзовой медалью; скульптор Валецкий за прекрасно исполненные манекены инородческого отдела выставки — похвальной грамотой.
Не были забыты и верноподданные «инородцы».
Старшину рода Сэротэтто на Ямале за верноподданические чувства и посылку на выставку богатой самоедской семьи жаловал царь большим своим портретом в золоченой раме; Сяско Сэротэтто, самоед с Ямала, за охотное совершение на выставку большого путешествия награждался иконой святого угодника-чудотворца Николая Мирликийского в серебряной ризе.
В списке награждений против фамилии Сяско Сэротэтто была сделана на поле приписка: «Ввиду бесследного исчезновения инородца Сяско с выставки в день раздачи наград, икона передана благочинному церкви Вознесения господня, воздвигнутой в память посещения всероссийской выставки Государем Императором».
Арка-павдей — Большой темный месяц[28], самое веселое время в тундре. Весело было в урманах и по реке Ярудею — вернулись с летних кочевок по Ямалу на свои зимние стойбища и ненцы рода Сэротэтто.
Ненцы положили царю годовой ясак и запаслись на Салехарде на торгах с хитрыми русскими купцами всяческим провиантом на новый долгий год. Смотря по удаче охоты на зверя, по улову дорогой рыбы — много ли, мало ли выпили огненной водки. В злом винном угаре переругали мошенников купцов.
Повеселели даже обездоленные ненцы-бедняки, не кочевавшие с родом по Ямалу. Вернулись богатые сородичи, и бедняки подолгу гостились в их чумах, наедались, а изредка и до беспамятства напивались. Получали от богатой родни подарки: то малицу, то кисы, то оленьи шкуры и забывали на время об ожидавшем их ядоме[29].
Играли свадьбы, торжественные и затейливые, с шуточными песнями и играми.
На Севере, за омертвевшим подо льдом Нял-паем[30], за Ямалом горели в небе сполохи. Величественные и прекрасные сиянья освещали тундру и урманы мерцающим тихим светом. Северные сиянья освещали и обширную лесную лужайку, на которой стояла занесенная снегом юрта. Никому она не принадлежала, никто в ней не жил, но не было веселее и оживленнее ни в одном чуме на Ярудее, чем в этой нежилой юрте. Построили ее ханты — пастухи богатых ненецких чумов. Это была плясовая народная юрта.
После обычных дневных зимних работ съезжались сюда молодые и старые хасово, свободные от пастьбы пастухи-ханты. Усаживались на закиданные ветками нары возле стен. Раскуривая трубки или нюхая растертый листовой табак, северяне тихо беседовали о новых нартах, о свадьбах, сыгранных и предстоящих, перекидывались шутками.
Так было и в морозный вечер незадолго до Яле-таралма-иры, — месяца поднятия солнца. Вскоре, как сошелся народ, всегда угрюмый Сезю неожиданно начал скороговоркой веселый хынопс[31].
Ненцы хохотали над смешной песней, задыхаясь от крепкого табака до удушья, до слез. А в другом углу юрты у жарко топившегося чувала большой сказочник Ямру начинал свои сказки.
— Разозлился однажды На-а-дьявол, что нет у него своей вотчины, своей земли и олешек. Надоело ему пугать ненцев и нигде не жить. Пришел он к великому Нуму и стал просить: «Дай мне, Нумей, вотчину в твоей тундре, хочу добрым ненцем стать, род свой завести на Ямале». Нум насквозь все видит — видит он, что злой На-а на горе ненцам расплодиться хочет. «Не дам», — ответил ему светлый Нум. Сколько ни клянчил На-а — не дал ему Нум ни вотчины, ни клочка земли. «Дай! — закричал обозлившийся На-а, — дай мне хоть кол в землю забить, чтобы было у меня свое место, чтобы я на этом колу хоть посидеть мог». Надоел он Нуму. «Ну, забивай», — ответил он, чтобы отстал от него На-а. Забил На-а кол, залез на него, сидит ухмыляется. Вдруг соскочил, выдернул кол и бежать. А из земляной дыры, где кол был, клубами, как дым, начали вылетать комары, мошкара всякая и большущие оводы. Набросились на Нума и давай жалить и кусать его. Нум схватил из костра головню и заткнул ею дыру в земле, а в костер сырых веток подбросил. От дыма погань разлетелась в стороны. Так злой На-а напустил в тундру злого кусучего гнуса, и одно спасение от него указал нам Великий Нум — дымящиеся костры.
Долго удивлялись слушатели забавной и мудрой сказке и хвалили Ямру.
Но вот раздались волнующие частые удары Ильки Поронгая в бубен, и на утоптанный круг вышли ханты-пастухи. Начался танец. Кружась, притоптывая мягкими кисами и подскакивая, носились плясуны по кругу в ярком отсвете чувала.
— Хо! Хо! — изредка восторгались ненцы.
Но как бы ни был захватывающе весел танец, сколько бы ни было на кругу умелых плясунов, никто не мог забыть, не мог не вспомнить удивительного плясуна Сяско Сэротэтто. Он один из ненцев умел плясать по-хантыйски, и никому из них, бывало, не удавалось переплясать его. Но Сяско не было нынче на плясовом кругу. Не было Сяско и в тундре.
Давно прошло обещанное урядником время, когда должен был вернуться из царева города Сяско Сэротэтто.
Когда перекочевали ненцы с Ямала в леса на Ярудее, заезжали к уряднику в Салехард старшина рода Натю и многие сородичи Сяско. Всем им урядник отвечал одно и то же:
— Идите от меня ко всем чертям! Очень нужен царю ваш вшивый Сяско. Чем я знаю, где он пропал.
Ненцы вскакивали на нарты и озлобленные гнали в тундру, не зная, кому жаловаться на Белого царя, взявшего у них Сяско со всей его семьей и оленями, со всем богатством, с которым они отправили его в царев город.
В разгаре пляски, вспомнив о Сяско, запел Сезю новую грустную песню. Круг плясунов расстроенно остановился. Бубен в руках Ильки Поронгая умолк, а потом зазвучал приглушенно, как далекие грозные раскаты. Раскачиваясь и немигающе смотря на пламя чувала, Сезю пел песню о Сяско:
Бубнит тревожно Илька, бьется в дверь буранный ветер. В чувале тлеет алая груда углей. В глубоком раздумье, молча, сидят в плясовой избушке взволнованные песней Сезю сородичи Сяско.
Отец
1
Всю германскую провоевал безропотно и честно Евлампий Берестнев ездовым в полковой батарее. До самых Карпат дошел, а ни в чине, ни в звании не повысился, ни креста, ни медали не заслужил. Одну только награду за ратные труды свои получил памятную, но ту награду не только показать, а и говорить о ней неловко было: разворотил ему немец осколком правую ягодицу.
С той немецкой наградой да с большевистской прокламацией за подкладом папахи и домой прибыл Евлампий, в родные Берестяны.
Большевиком на фронте он не стал, потому как с конями больше, а не с людьми там общался: и дома ему не повезло: отец с матерью для того, будто, и ожидали с распроклятой войны своего дорогого сына, чтобы повидаться с ним только перед смертью. Похоронил их солдат вскорости друг за дружкой. И остался в родительском доме хозяином, с меньшой своей сестренкой Устей.